Электронная библиотека » Антал Серб » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Путник и лунный свет"


  • Текст добавлен: 8 октября 2020, 10:40


Автор книги: Антал Серб


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Нет, что ты, мне это только на пользу пошло. Случалось ведь, что некоторые из моих товарищей по ордену выказывали, как им мерзка моя порода, подавая тем самым повод для упражненья в кротости и самоотречении. Потом, мне еще в Венгрии случалось проповедовать на селе, шли слухи, и сельский честной народ смотрел на меня как на эдакую несуразицу, и куда внимательней слушали. А тут в Италии никому и дела нет. Тут мне самому почти никогда в голову не приходит, что я был евреем.

– Скажи, Эрвин… а всё-таки, чем ты занят целый день? Что за дела у тебя?

– Очень много. По большей части молитвы и духовные упражнения.

– Не пишешь больше?

Эрвин опять улыбнулся.

– Нет, давным-давно уже нет. Видишь, я и правда, когда вступил в орден, то воображал, что буду служить церкви пером, стану католическим поэтом… но потом…

– Ну и? Вдохновенье покинуло?

– Что ты. Я покинул вдохновенье. Понял, что и это совершенно лишнее.

Михай оторопел. До него начало доходить, что за миры отделяют его от патера Северинуса, который когда-то был Эрвином.

– Давно ты в Губбио? – спросил он наконец.

– Погоди… шесть лет, кажется. А может семь.

– Скажи, Эрвин, я много думал об этом, когда вспоминал о тебе: а вы тоже чувствуете, что время движется, и что каждая частичка его отдельная реальность? Есть у вас своя история? Подумав о каком-нибудь событии, можешь ли ты сказать, в тысяча девятьсот тридцать втором году это было или в тысяча девятьсот тридцать третьем?

– Нет. Сопутствующей нашему состоянию благодати присуще и то, что Бог отъединил нас от времени.

Тут Эрвин сильно закашлялся. Михай лишь теперь обратил внимание, что Эрвин и до этого кашлял, сухо, мучительно.

– Скажи, Эрвин, у тебя, кажется, с легкими неладно?

– Да, лёгкие у меня в самом деле немного не в порядке… вернее, очень даже. Знаешь, мы, венгры, слишком избалованы. В Венгрии так хорошо топят. А эти итальянские зимы и правду очень измучили меня, вечно в нетопленой келье и холодных церквах… в сандалиях на каменном полу… да и ряса эта не слишком греет.

– Эрвин, ты болен… и тебя не лечат?

– Какой ты хороший Михай, но не надо меня жалеть, – сказал Эрвин, кашляя. – Видишь, и это лишь во благо мне, то что я болен. Потому меня и отпустили из Рима сюда, в Губбио, где такой здоровый воздух. Может и поправлюсь. Да и потом телесные страдания принадлежат к порядку нашей жизни. Другому приходится истязать тело, а у меня само тело заботится об истязаньи… Но оставим это. Ты ведь о себе пришёл поговорить, не будем терять драгоценное время на то, чему ни ты, ни я помочь не в силах.

– Что ты, Эрвин… надо бы тебе иначе жить, уехать куда-нибудь, где за тобой бы ухаживали, молоком поили, и на солнце лежать надо.

– Не тревожься обо мне, Михай. Придётся, видно, как-нибудь. Мы тоже должны защищаться от смерти, ведь позволить болезни взять над собою верх было бы формой самоубийства. Если дело примет серьёзный оборот, то и ко мне придёт доктор… но до этого ещё далеко, поверь. А теперь рассказывай. Расскажи обо всём, что с тобой произошло с тех пор, как мы не виделись. И первым делом, как ты нашёл меня.

– Янош Сепетнеки сказал, что ты где-то в Умбрии, он и сам точно не знал, где. И по особой случайности, по вещам и правду указующим, я догадался, что ты в Губбио, что ты и есть этот знаменитый патер Северинус.

– Да, патер Северинус это я. А теперь рассказывай о себе. Слушаю тебя.

Он опустил голову в ладони, классическая поза исповедника, и Михай начал рассказывать. Сперва запинаясь, превозмогая, но вопросы Эрвина чудесным образом приходили на помощь. Не зря ведь, опыт исповедника, думал про себя Михай. Не умея противиться признанию, что хотело вырваться наружу. По ходу разговора осознавая всё более то, что жило в нём скорее интуитивно с самого побега: какой же ошибкой ощущает он свою взрослую или лже-взрослую жизнь, женитьбу, до чего же не знает, как быть, чего ещё ждать от будущего, как вернуться к себе настоящему. А главное, до чего мучит его ностальгия по юности и по друзьям юности. Дошёл до этого места и смешался от нахлынувшего чувства, и голос сбился. Было жалко себя, и в то же время стыдно за этот сентиментализм перед Эрвином, его высокогорной светлостью. И вдруг спросил ошарашенно:

– А ты? Ты-то как выдерживаешь? Тебе не больно? Ты не тоскуешь? Как это тебе удалось?

На лице Эрвина снова появилась тонкая улыбка, потом он опустил голову и не ответил.

– Отвечай, Эрвин, умоляю, отвечай: ты не тоскуешь?

– Нет, – сказал Эрвин бесцветно и мрачнея лицом, – я ни о чём больше не тоскую.

Они долго молчали. Михай тщился понять Эрвина. Иначе и быть не могло, наверняка он всё в себе истребил. Ему ведь пришлось оторвать себя ото всех, он и корни из души выполол, из которых могут прорасти чувства, связующие человека с человеком. Больше не больно, но остаёшься один на пустоши, бесплодный и суровый, на горе… Он поёжился.

Потом вдруг в голову пришло:

– Слыхал я одну легенду о тебе… как ты дьявола изгонял из одной женщины, которую тут мёртвые навещали, в каком-то из дворцов на Виа дей Консоли. Скажи, Эрвин, ведь эта женщина была Евой?

Эрвин кивнул.

Михай вскочил в волненьи, и опрокинул остаток красного вина.

– О, Эрвин… расскажи же… как было… и Ева – какая?

– Какая была Ева? – Эрвин задумался. – Какой же ей быть? Очень красивая была… Такая как всегда…

– Как? Она не изменилась?

– Нет. По крайней мере я не заметил в ней никакой перемены.

– А что Ева делает?

– Этого я тоже не очень знаю. Сказала только, что дела у неё идут хорошо, что побывала повсюду, в западных странах.

Затеплилось ли ещё что-то в Эрвине при встрече? Но об этом он не посмел спросить.

– А где она теперь, ты не знаешь?

– Откуда мне знать? С тех пор, кажется, уже несколько лет прошло, как она была тут, в Губбио. Но у меня ощущение времени ненадёжное какое-то.

– И скажи… Если можешь рассказать… как это у… как ты отослал мёртвого Тамаша?

Голос Михая выдал ужас, охвативший его при мысли об этом. Эрвин опять улыбнулся той же тонкой улыбкой.

– Не трудно было. В том, что Ева видела привиденье, виноват дворец, многих смущала уже дверь мёртвых. Я всего лишь убедил её съехать. К тому же, думаю, она ещё и подыгрывала слегка; знаешь ведь её… Боюсь, что Тамаша она и не видела вовсе, не было виденья, хотя могло и быть. Как знать. Знаешь, со столькими виденьями и призраками пришлось иметь дело за эти годы, особенно в Губбио, где двери мёртвых кругом, что я стал вполне скептичен в этом отношении…

– И всё-таки… как ты вылечил Еву?

– Никак. Так ведь оно обычно и бывает с подобными вещами. Поговорил с ней серьёзно, немного помолился, она и успокоилась. Согласилась, что живому место среди живых.

– Ты в этом уверен, Эрвин?

– Совершенно, – очень серьёзно сказал Эрвин. Если только она не последует моему выбору. А так среди живых. Да что я тут проповеди тебе читаю. Сам ведь знаешь.

– А про то, как умер Тамаш, она ничего не говорила?

Эрвин не ответил.

– Может, ты и из меня мог бы изгнать память о Тамаше и о Еве, и обо всех вас, скажи?

Эрвин задумался.

– Очень трудно. Очень трудно. Да и не знаю, хорошо ли, что ж тебе тогда останется. Вообще очень трудно сказать тебе что-нибудь, Михай. Такой как ты паломник неприкаянный, и что присоветуешь, редкость у Святого Убальдо. Того совета, что я мог бы дать, и дать обязан, того ты всё равно не примешь. Дары благодати открыты лишь тому, кто ищет благодати.

– И всё-таки, что же со мною будет? Что мне делать завтра и послезавтра? От твоего ответа я ждал чуда. Суеверно надеялся на твой совет. Домой ли явиться, в Пешт, блудным сыном, или начать новую жизнь, пойти в рабочие? Я ведь выучился ремеслу, был бы мастером. Не бросай меня одного, я и так ужасно одинок. Как поступить?

Эрвин выудил из-под балахона здоровенные деревенские часы.

Сейчас иди спать. Вот-вот полночь, мне в церковь пора. Иди спать, я провожу тебя в гостевую. А потом подумаю о тебе во время ночной молитвы. Может и просветлеет… другой раз случалось. Может завтра утром сумею что-нибудь сказать тебе. Сейчас иди спать. Пойдём.

Он проводил Михая до оспицио. К глубокому потрясению, что испытывал Михай, подходила эта полутёмная зала, где паломникам столетий снились их муки, мечты и упованья на чудесное исцеленье. Большая часть лежанок пустовала, но в дальнем углу залы спало двое-трое паломников.

– Ложись, Михай, и спи спокойно. Доброй ночи тебе – сказал Эрвин.

Перекрестил Михая, и ушёл торопясь.

Михай долго ещё сидел на краю жесткой кровати, скрестив руки на коленях. Спать не хотелось, и было очень грустно. – Можно ли мне помочь? Ведет ли ещё куда-нибудь моя дорога?

Встал на колени и молился, впервые за столько лет.

Потом улёгся. В жёсткой постели, в непривычном окружении не спалось. Паломники беспокойно ворочались во сне, вздыхали и стонали. Кто-то звал на помощь Святого Иосифа, Святую Екатерину и Святую Агату. Светало уже, когда Михай заснул.

Утром он проснулся со сладким чувством, что ему снилась Ева. Сна он не помнил, но всем телом ощущал шёлк той эйфории, что дается лишь во сне, очень-очень редкой в любви наяву. Странная, парадоксальная и мучительно сладкая нежность на жестком, аскетическом ложе.

Он встал, ценою немалого самоотреченья умылся в не особо современной уборной, и вышел во двор. Было сияющее, прохладное, ветреное утро, как раз звонили к службе, отовсюду монахи, светские, монастырская обслуга и паломники торопились в церковь. Вошёл и Михай, и благоговейно слушал вечную латынь обряда. Праздничное и счастливое чувство овладело им. Эрвин наверняка скажет, что ему делать. Наверно он должен покаяться. Да, он станет простым рабочим, будет зарабатывать на хлеб своими руками… Он ощущал, как что-то начинается в нём, и ради него возносится пенье, и ради него свежий и густой весенний звон колоколов, ради его души.

Служба окончилась, и он вышел во двор. Навстречу шёл Эрвин и улыбался.

– Как спалось? – спросил он.

– Хорошо, очень хорошо. Совсем по-другому себя чувствую, чем вчера вечером.

Весь ожиданье, он смотрел на Эрвина, и когда Эрвин не сказал ничего, спросил:

– Ты думал о том, что мне делать?

– Да, Михай, – сказал Эрвин. Я так думаю, надо б тебе ехать в Рим.

– В Рим? – спросил Михай изумлённо, – Почему? Как тебе это в голову пришло?

Вчера ночью на хорах… я не могу тебе этого пересказать, ты не знаешь этого вида медитации… я знаю, что ты должен ехать в Рим.

– Но почему, Эрвин, почему?

– Столько паломников, беглецов и беженцев столетьями шли в Рим, и столько там всего происходило… собственно там всегда всё и происходило. Потому и говорят, что все дороги ведут в Рим. Поезжай в Рим, Михай, а там увидишь. Больше я сейчас ничего сказать не могу.

– Но что же мне делать в Риме?

– Всё равно, что ты будешь делать. Посети, пожалуй, четыре христианских базилики. В катакомбы сходи. Что хочешь. В Риме скучно не бывает. И главное, ничего не делай. Положись на случай. Будь совершенно открыт, не строй планов… Обещаешь?

– Да, Эрвин, раз ты говоришь.

– Вот и отправляйся прямо сейчас. Сегодня у тебя не такой загнанный вид как вчера. Удачный день для начала, пользуйся. Ступай. Господь с тобой.

Не дожидаясь ответа, обнял Михая, поповски коснулся его щеки левой и правой щекой и умчался. Михай еще немного постоял, поудивлялся, потом собрал свой узелок и двинулся вниз по склону.

6

Получив телеграмму, которую Михай послал ей через фашистика, Эржи не стала больше задерживаться в Риме. Ехать домой ей не хотелось, ибо она не знала, как преподнести в Пеште историю своего замужества. Повинуясь некоей географической гравитации, она тоже отправилась в Париж, как те, кто безо всякой надежды хотят начать новую жизнь.

В Париже она разыскала подругу детства, Шари Толнаи. Шари ещё в молодости славилась мужским характером и необычайной полезностью. Замужем она не бывала ни разу, да и некогда было, вечно без неё как раз не обойтись было на предприятии, в конторе или в газете, где она работала. С любовной жизнью управлялась на бегу, как коммивояжер. Когда со временем ей всё уже осточертело, эмигрировала в Париж, чтобы начать новую жизнь, и продолжала делать то же, что и в Пеште, только на французских предприятиях, в конторах и газетах. К прибытию Эржи в Париж, она как раз работала секретаршей на крупной кинофабрике. Была той самой единственной некрасивой женщиной в доме, скалой, которой не достигает присущая профессии эротическая атмосфера, на чью трезвость и непредвзятость всегда можно положиться, кто работает гораздо больше, а зарабатывает гораздо меньше остальных. Между тем она успела поседеть, и коротко остриженная голова её над хрупким телом девочки была благородна, как у фронтового епископа. Все на неё оборачивались, и она очень гордилась этим.

– На что жить будешь? – спросила она, после того как кратко, и смягчив парочкой пештских острот, Эржи изложила историю своего замужества. – На что жить будешь? У тебя всё ещё так много денег?

– С деньгами у меня, знаешь ли, хитрая штука. Золтан, когда мы развелись, выдал мне приданое и отцовское наследство (которое, кстати, намного, намного меньше, чем люди думают), и я немалую часть этого вложила в семейное предприятие Михая, и немного, на всякий случай, поместила в банк. То есть жить вроде как есть на что, только заполучить страшно трудно. Те что в банке, честным путём сюда не вывезти. Так что выходит, я завишу от того, что мне экс-свёкор пошлёт. Что опять таки штука непростая. Экс-свёкор, когда приходится расставаться с деньгами, на редкость тяжелый человек. И никакого договора на этот счет у нас нет.

– Хм. Надо забрать твою долю в предприятии. Первым делом.

– Да, но для этого я должна развестись с Михаем.

– Естественно ты должна развестись с Михаем.

– Не так уж это естественно.

– И это ты после всего?

– Да. Но Михай не такой как все. Поэтому я и вышла за него.

– И крупно ж тебе с ним повезло. Не люблю не таких как все. Все и так изрядная пакость. А уж кто не как все.

– Ладно, Шари, оставим. Тем более, не собираюсь я делать Михаю такую любезность, просто так взять и развестись.

– Так какого же черта ты не едешь домой в Пешт, раз у тебя там деньги?

– Неохота мне ехать домой, пока все не прояснится. Что я дома людям скажу? Представь себе только, что Юлишка наговорит, сестра моя двоюродная.

– И так и так наговорит, не беспокойся.

– Отсюда по крайней мере не слышно. И потом… Нет, нет, нельзя мне домой, и из-за Золтана тоже.

– Из-за твоего первого мужа?

– Из-за него. Прямо на вокзале поджидать будет с букетом.

– Что ты говоришь. Неужели зла не держит, что ты так обошлась с ним?

– Какое там. Думает, что я совершенно права, и смиренно ждёт, а вдруг я всё равно когда-нибудь вернусь. И с горя небось со всеми своими машинистками порвал, и живёт девственником. На полшага не отстанет, если домой вернусь. Этого мне не вынести. Всё перетерплю, только не доброту и прощенье. Тем более со стороны Золтана.

– А знаешь, вот в этом в одном ты права. Не люблю, когда мужчины добрые и прощают.

Эржи тоже сняла комнату там, где жила Шари, в этом современном, без вкуса и запаха отеле за Ботаническим садом, откуда виден был большущий ливанский кедр, с нездешним, восточным достоинством простерший пухлые ладони ветвей в суматошную парижскую весну. Кедр Эржи не радовал. Нездешнестью своей он навевал ей мысли о нездешней и великолепной жизни, прихода которой она напрасно ждала.

Поначалу у неё была отдельная комната, потом они сселились, дешевле было. Ужинали наверху, у себя в номере, в нарушение гостиничного запрета, принесенным с собой. В приготовлении ужина Шари оказалась такой же мастерицей, как и во всем остальном. Обедать приходилось в одиночку, Шари перекусывала в городе, стоя, бутербродом с кофе, и тут же возвращалась к себе в контору. Поначалу Эржи перепробовала рестораны поизысканней, но затем обнаружила, что в ресторанах поизысканней обирают иностранцев, и начала посещать маленькие кремри, где «всё то же самое, зато куда дешевле». Поначалу она после обеда всегда заказывала кофе, она обожала хороший парижский кофе, но затем заключила, что можно и обойтись, и только раз в неделю, по понедельникам отправлялась на Большой Бульвар в Кафе Мейсон выпить чашечку знаменитого кофе.

На второй день после приезда она купила дивную сумочку в дорогом магазине неподалёку от Мадлен, единственное её роскошное приобретение. Оказалось, что вещи, которые в дорогих кварталах сбывают иностранцам за бешенные деньги, можно приобрести куда дешевле на небольших улочках, в обычных лавках или базарных кварталах. Поначалу она и в самом деле накупила всякой всячины намного дешевле, чем в других местах. Пока не додумалась, что вообще не делать покупок и того дешевле, после чего ей доставляли особую радость те вещи, о которых она сначала подумала, что хорошо бы купить их, и всё-таки не купила. Затем в двух кварталах ходьбы обнаружился отель, который пусть и не был таким современным как тот, где они до сих пор жили, но и тут в номере были краны с горячей и холодной водой, и жить в конце концов можно было ничуть не хуже, зато куда дешевле, почти что на треть. Уговорила Шари, и они переехали.

Мало-помалу бережливость стала главным её занятием. Припомнилось, что она всегда была склонна к бережливости. Девочкой обыкновенно берегла полученные в подарок шоколадные конфеты, пока те не плесневели, и красивые платья тоже вечно прятала, и бонны иногда находили в самых ошеломительных местах, грязными и негодными, то шёлковую шаль, то пару тонких чулок, то дорогие перчатки. Позже жизнь не позволяла ей предаваться этой страсти. Юной девушкой ей приходилось представительствовать рядом с отцом, более того, быть легкомысленной, добавляя весу отцовской надёжности. А уж жена Золтана о бережливости и помыслить не смела. Откажешься от дорогих туфель, и на другой же день сюрприз, три пары, и того дороже. Золтан был широкой натурой, покровителем искусства и его служительниц, и считал своим долгом ни в чём жене не отказывать, и для успокоения совести отчасти; между тем главная страсть Эржи, бережливость, оставалась неудовлетворённой.

Теперь в Париже подавленная страсть с силой стихии рвалась из неё наружу. Способствовали тому и французская атмосфера, французский стиль жизни, будящие тягу к бережливости даже в самой легкомысленной натуре, способствовали тому и факторы более загадочные, напрасная любовь, крах супружества, бесцельность жизни – всё это как-то искало возмещенья в бережливости. Когда же она и от ежедневной ванны отказалась, поскольку в отеле слишком дорого брали, Шари не выдержала.

– Какого черта ты так экономишь? Могу занять, под расписку, конечно, формальности ради…

– Спасибо, ты очень добрая, но у меня есть, я вчера от отца Михая получила три тысячи франков.

– Три тысячи франков, надо же, уйма денег. Не люблю, когда женщина так экономит. Что-то тут неладно. Вроде как когда женщина целый день убирает, за дохлыми пылинками охотится, или когда женщина целый день моет руки, да ещё когда в ресторан идёт, особый платочек берёт с собой, чтобы руки в него вытирать. У женской придури тысяча проявлений. Скажи пожалуйста, мне вдруг в голову пришло, а что ты целый день делаешь, пока я в конторе?

Выяснилось, что Эржи не очень отдает себе в этом отчета. Знает, что экономит. Туда не идёт, сюда не идёт, того-то не делает, чтоб не потратиться. Но что она помимо этого делает, тут туман какой-то, полусон…

– С ума сойти! – воскликнула Шари. А я-то думала, что у тебя кто-то есть, и что ты с ним проводишь время, а ты, оказывается, сидишь днями и пялишься в пустоту, мечтаешь, как те дамочки, что только наполовину спятили, но на верном пути. И заодно конечно толстеешь, хотя почти ничего не ешь, ещё б ты не толстела, стыдись! Так дальше длиться не может. Тебе с людьми надо быть, и чтоб интересовало хоть что-нибудь. Черт побери, хоть на что-нибудь поспеть бы на этом поганом свете…

– Слышь, сегодня вечером кутим, – сказала она сияя день-два спустя. Есть тут один венгерский господин, он какое-то тёмное дельце затеял с фабрикой, и всё обхаживает меня, знает, как патрон меня слушает. Сейчас вот поужинать пригласил, хочет, говорит, представить своему человеку с деньгами, от чьего имени он переговоры ведёт. Я говорю, неинтересны мне завалящие денежные мешки, хватит с меня и той дряни, с которой в конторе приходится иметь дело. А он мне, никакой он не завалящий, красавец, говорит, мужчина, перс. Хорошо, говорю, приду, но с подругой. На что он, замечательно, он как раз сам предложить хотел, чтобы мне не единственной женщиной в компании.

– Шарика, не могу я, ты же знаешь, что за идея! Настроения нет, и надеть нечего. Одни пештские обноски.

– Не бойся ничего, ты и в них очень элегантная. Тем более рядом с этими костлявыми парижанками, я не шучу… и венгру наверняка понравится, что ты своя.

– Не пойду я, и слышать не хочу. Как венгерского господина зовут?

– Янош Сепетнеки, так он по крайней мере утверждает.

Янош Сепетнеки… а ведь мы знакомы!… Слышь, это карманный вор!

– Карманный вор? Может быть. Хотя мне он скорее взломщиком показался. Знаешь, в киношном деле все так начинают. А в остальном очень обаятельный человек. Ну так пойдёшь или не пойдёшь?

– Пойду, пойду…

Альберго, куда они пришли поужинать, принадлежал к типу стилизованных под французскую старину: клетчатые занавески и клетчатые скатерти, несколько столов, дорогая и очень хорошая еда. Эржи, когда они с Золтаном ездили в Париж, часто бывала в таких и ещё лучших, но сейчас её, вынырнувшую из глубин бережливости, сразу же тронуло дыхание человеческого уюта и достатка. Но тронуло лишь на мгновенье, так как навстречу им уже спешила сенсация куда бо́льшая, Янош Сепетнеки. Очень почтительно и в манере доброго джентри он поцеловал руку Эржи, которую не узнал, сделал Шари комплимент за талант в выборе подруг, после чего провел дам к столику, где их уже ждал его друг.

Мосье Лютфали Суратгар, – объявил он. Жесточайшей интенсивности луч пары глаз из-за орлиного носа буравил глаза Эржи. Видно было, что и Шари поражена. Первым ощущением было, что они сели за один стол с наспех приручённым тигром.

Эржи не знала, кого из них ей бояться больше: Сепетнеки, карманного вора, который чересчур хорошо говорил по-парижски и составил меню с той безупречной смесью тщания и nonchalance[11]11
  Бесстрастность, небрежность.


[Закрыть]
, на какую способны лишь опасные мошенники (Эржи вспомнилось, как даже Золтан робел перед официантами изысканных ресторанов, и как он в робости своей был с ними неуклюж) – или перса, который молча сидел с дружелюбной европейской улыбкой на лице, такой же готовой и неподходящей, как галстук с готовым узлом. Однако после hors d'oeuvre[12]12
  Закуски.


[Закрыть]
и первого стакана вина у перса развязался язык, и дальше беседу вёл уже он, странным, грудным французским стаккато.

Речь его поглощала внимание целиком. От этого человека исходило какое-то романтическое воодушевление, что-то средневековое, какая-то более сырая и правдивая человечность, ничем ещё не автоматизированная. Этот человек жил ещё не во франках и пенгё, а в валюте роз, скал и орлов. И всё же ощущение, что они сидят за одним столом с наспех прирученным тигром не проходило. Всё дело было в его глазах.

Оказалось, что дома в Персии у него есть розовые сады и железные рудники, а главное, маковые плантации, и основное его занятие производство опиума. Он был чрезвычайно нелестного мнения о Лиге наций, которая международно препятствовала его поставкам опиума, причиняя ему тяжкие денежные убытки. Он вынужден был содержать шайку разбойников в горах, на границе Туркестана, чтобы контрабандой провозить свой опиум в Китай.

– Но мсье, в таком случае вы враг человечества, – сказала Шари. – Вы разносите белый яд. Губите жизни сотен тысяч бедных китайцев. И ещё удивляетесь, что все честные люди в союзе против вас.

– Ma chère, – сказал перс на удивленье вспылив, – не говорите о вещах, в которых не смыслите. Вас ввела в заблуждение гуманистическая чушь из европейских газет. Как опиум может навредить «бедным» китайцам? Вы что, полагаете, у них есть деньги на опиум? Они рады, если им на рис хватает. Опиум в Китае курят только очень богатые люди, он дорого стоит, и привилегия избранных, как прочие хорошие вещи на этом свете. Это как если б я беспокоился, что французские рабочие пьют слишком много шампанского. И если парижским богатым не запрещают пить шампанское, когда им угодно, то по какому праву запрещают китайским?

– Сравнение хромает. Опиум куда разрушительней, чем шампанское.

– И это тоже такое европейское представление. И правда, если европеец начнёт курить опиум, то его ничто уже не остановит. Европейцы ведь невоздержанны во всём, в обжорстве, в строительстве домов, в кровопролитии. Но мы знаем меру. Или вы находите, что опиум мне во вред? А я ведь курю его постоянно, и даже ем.

Он выпятил мощную грудь, потом показал бицепсы, несколько цирковым жестом, и уже приподнял было ногу, но Шари одёрнула его:

– Ну, ну. Оставьте что-нибудь на другой раз.

– Как вам будет угодно… Европейцы и со спиртным невоздержанны, а ведь до чего мерзкое чувство, когда живот переполнен вином, и чувствуешь, что рано или поздно тебе станет дурно. Под действием вина человек испытывает непрерывный подъем, пока вдруг не сникнет. Не может оно дать ровной долгой эйфории, как опиум, той, что и есть единственное счастье на этой земле… и вообще, что вы, европейцы, знаете? Надо всё же понимать условия, прежде чем вмешиваешься в дела целого материка.

– Вот почему мы хотим для пропаганды снять сейчас с вами этот просветительский фильм, – сказал Сепетнеки, оборачиваясь к Шари.

– Как? Фильм-пропаганду за курение опиума? – спросила Эржи, которая до сих пор сочувствовала позиции перса, и лишь теперь ужаснулась.

– Не за курение опиума, а за свободу поставок и вообще за права и свободы человека. Мы хотим сделать фильм-манифест индивидуализма против любого сорта тирании.

– А про что бы это было? – спросила Эржи.

– Вначале мы увидим, – ответил Сепетнеки, – простого, добросердечного, консервативного персидского производителя опиума в мирном кругу семьи. Дочь свою, героиню, он может выдать замуж по рангу, за юношу, которого та любит, только если сумеет разместить годовой урожай опиума. На что интриган, тоже влюблённый в девушку, но при этом подлец и на всё готовый коммунист, доносит на отца в органы надзора, и те, в ходе ночной разии, конфискуют всю партию опиума. Но потом невинность девушки и её душевное благородство трогают душу сурового полковника, он возвращает опиум, и на звенящей бубенцами телеге весело катит в направлении Китая. Примерно в таком духе…

Эржи не знала, шутит Сепетнеки, или нет. Перс слушал серьёзно, с какой-то даже наивной гордостью. Наверно это он сам придумал.

После ужина они отправились в какой-то изысканный дансинг. Там к ним присоединились прочие знакомые, они сидели за большим столом и говорили наперебой, насколько шум позволял. Эржи оказалась далеко от перса. Янош Сепетнеки пригласил её на танец.

– Как вам перс? – спросил Сепетнеки по ходу танца. – Очень интересный человек, правда? Сплошная романтика.

– Знаете, у меня всё на уме вертится стихотворение одного давнего и сумасшедшего английского поэта, когда я смотрю на него, – сказала Эржи, дав вдруг блеснуть своему давнему интеллектуальному я. – «Тигр, тигр, полночный в нас Джунглей оклик: жёлтый глаз…»

Сепетнеки удивлённо посмотрел на неё, и Эржи устыдилась.

– Тигр, – сказал Сепетнеки, – но страшно тяжелый пассажир. И сколь наивен в остальном, столь же недоверчив и осторожен в деловых вещах. На кинофабрике и то надуть не могут. А ведь он фильм не ради дела хочет, а из-за пропаганды, и ещё я думаю, в первую очередь чтобы гарем себе из статисток сколотить. Ну а вы, – как давно из Италии?

– Вы узнали меня? – спросила Эржи.

– А как же. Не сейчас. А днями раньше ещё, на улице, когда вы с мадмуазель Шари шли. У меня знаете ли орлиный глаз. И вечер этот сегодняшний я нарочно аранжировал, чтобы с вами поговорить… А скажите, где это вы потеряли моего достойного друга Михая?

– Ваш достойный друг вероятно ещё в Италии. Мы с ним не переписываемся.

– Потрясающе. Разошлись посреди свадебного путешествия?

Эржи кивнула.

– Грандиозно. Вот это да. В стиле Михая. Старик ничуть не изменился. Всю жизнь всё бросал. Например он был лучшим центральным полузащитником не только у нас в гимназии, но, смею утверждать, среди всех средних школ страны. И в один прекрасный день…

– С чего вы взяли, что это он меня бросил, а не я его?

– О, пардон. Я даже не спросил. Ну конечно. Вы его бросили. Ещё бы. Вынести невозможно такого человека. Могу себе представить, что за жизнь рядом с эдакой жестяной рожей… ни тебе вспылить, ни…

– Да. Он меня бросил.

– Вот как. Впрочем так я и думал. Ещё тогда, в Равенне. Знаете, это я сейчас совершенно серьёзно. Михай не годится в мужья. Он… как бы это сказать… он искатель. Всю жизнь искал чего-то, чего-то другого. Чего-то, о чем этот перс, я полагаю, знает куда больше нашего. Может Михаю опиум курить надо. Да, вот именно, так ему и следует поступить. И сознаюсь, никогда я этого человека не понимал.

И махнул рукой в знак отказа.

Но Эржи чувствовала: что Сепетнеки всё так легко уладил, лишь поза, и что ему не терпится узнать, что же произошло между Михаем и ею. Больше он от Эржи не отставал.

Они уселись рядом; Сепетнеки никого к Эржи не подпускал. За Шари к тому времени уже ухаживал какой-то пожилой внушительный француз, а перс с раскалёнными глазами сидел между двумя киношного вида женщинами.

– Интересно, – думала Эржи, – до чего же вблизи всё другое и до чего никакое. – В свой первый раз в Париже она была ещё напичкана суевериями, которых набралась школьницей. Думала, что Париж извращённая и преступная мировая столица, и Дом и Ротонда, два невинных кафе на Монпарнасе, друг напротив друга, где собирались художники и эмигранты, виделись ей пастью ада о двух раскалённых челюстях. И вот теперь, когда она сидела среди видимо и в самом деле преступных и извращённых людей, всё было таким само собой разумеющимся.

Но времени на размышленья было мало, так как она со вниманьем слушала Сепетнеки. Она надеялась узнать от него что-то очень важное касательно Михая. Сепетнеки упоённо рассказывал о совместно проведённых годах; но, конечно, в его расстановке всё искажалось, и выглядело совсем не так, как у Михая. Один Тамаш оставался так же великолепен: готовый на смерть принц, которого жизнь не заслуживает; ушедший прежде чем пришлось бы уступить ей. Тамаш, по Сепетнеки, такой был чуткий, бывало, в комнате через одну что-то шевельнётся, и он уже уснуть не может, и от резкого запаха буквально погибал. Беда только, что он был влюблён в собственную сестру. Они были близки, и когда Ева забеременела, то Тамаш от угрызений совести покончил с собой. В Еву вообще-то были влюблены все. Эрвин в монахи ушёл, оттого что был безнадёжно влюблён в Еву. И Михай тоже был безнадёжно влюблён в Еву. Ходил за ней как щенок. Был комичен. А Ева пользовалась этим. Обирала его до нитки. И золотые часы она у него украла. Ева, конечно, украла, не он же, Михаю просто не сказали об этом, из деликатности. Но Ева никого из них не любила. Одного его. Яноша Сепетнеки.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации