Текст книги "Поэзия Каталонии"
Автор книги: Антология
Жанр: Зарубежные стихи, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
XX век
ЖуЗеп Карнэ
ВерностьНападение
Даже если б меня ослепили мечом,
добела раскаленным, узнал бы я все же
каждый дом твой: тот, пахнущий ладаном, – Божий,
этот, пахнущий мятою, мельника дом,
эти – пекарей, в тесто подмешанной сдобой,
отличался бы каждого запах особый,
и, лаванду вдохнув, я бы мигом узнал
домик По, вечно бывшего хворым,
и паленым несло бы из дома, в котором
старый жил коновал.
Даже если б из памяти выжгло бедою
все, чем жил я, то слух настороженный мой,
он ловил бы здесь голос дороги самой:
эта улица к речке ведет, к водопою,
эта – прямо к базару с его кутерьмой.
это – площадь, кипят здесь по праздникам танцы,
а на этом углу, вся в закатном багрянце,
появлялась она,
вон тупик – там катают шары дотемна,
а вот это – большак, – на простор беспредельный
выплывал ты, качаясь в корзине седельной,
и отец напевал, погоняя осла,
и дорога до самого неба текла.
Даже если б, исчадья великой измены,
города полонили все мысли мои,
я душой бы рванулся к тебе и, блаженный,
так и жил в забытьи.
Заливался бы дрозд у реки, в перелеске,
серебрился бы девичий смех на мосту,
засыпая бы, я уносил в темноту
листьев шум и воды хлопотливые всплески.
Каждый знак межевой, каждый узкий облог
возрождал бы меня, возвращал бы тебя мне,
И, как здешний, как тутошний, вновь бы я мог
все кусты примечать по дороге и камни.
У ручья, широко оглядевшись кругом,
увидав тебя в пестрой, цветущей рубахе,
улыбнулся бы я, и таким пустяком
показались бы все мои горькие страхи.
Защита
Снаружи ветер бесновался —
не знаю, где я оказался
и кто здесь говорил со мной.
Спросонья отвечал я что-то,
была мучительна дремота,
и эта ночь, и мрак ночной.
Я собеседника не видел,
но знал, но чувствовал: он тут,
и пробурчал: «А ну еще раз,
погромче, не сочти за труд».
Язвителен и злобно-вкрадчив,
он отозвался в тот же миг:
«Зачем вдали от мест родимых
здесь этот мается старик?
Он – полутруп. Неужто небо
коптить не тошно самому?»
Я вздрогнул, словно от ожога,
вскочил и бросился к нему:
«Живешь ты, злобой обжигая,
пусть я умру в чужой стране,
но знай: всегда, везде, пока я
дышу, – родная, колдовская,
как сердце, Родина – во мне!»
«Так поздно, что не до прогулок…»
То, что казалось перечнем утрат,
не обретало мира в нашем плаче, —
всем существом я вечной битве рад:
живое и не может жить иначе.
Чужбина. Вечер. Полыхнул закат
в окно, за мной следящее незряче.
Всё затихает… Но какой заряд
смятенья в этой тишине стоячей!
Сейчас в моей каморке закипит
всё та же битва – с тучей эвменид
и с ангелом сойдусь, как в чистом поле.
Израненным шагает к смерти тот,
кто послаблений от судьбы не ждет:
святее всех – венец безмолвной боли.
«Сподобь нас, Боже, умереть…»
Так поздно, что не до прогулок, —
кивают мне из темноты
знакомого старого сада
и листья, и дни, и цветы.
Как будто потерянный путник,
я робко ступаю во тьме,
и призраки скорбной сирени
вздыхают, себе на уме.
О ночь – острова одиночеств.
И звон колокольный вдали
волной омывает единой
живущих и тех, что ушли.
Сподобь нас, Боже, умереть,
как умирает лето,—
отполыхал его пожар,
но искорками света,
уже прощального, жнивье
так бережно согрето.
Мне хорошо идти вдвоем
с неярким солнцем этим,
его дорога все прямей —
дойдем и не заметим.
К тебе, любимая, приду
я с гроздью золотою,
и мы ощиплем эту гроздь,
у притолоки стоя,
оставив на потом слова
любви или разлада.
И пусть уже сползает с гор
вечерняя прохлада,
и пусть колышется листва,
дивясь потемкам ранним,—
на всю оставшуюся жизнь
мы эту гроздь растянем.
Карлес Риба
«Воительница, чья стопа крылата…»«О Дух, мгновенной милостью прельстило…»
Воительница, чья стопа крылата,
прозрев душою утро жарких сеч,
касается одетых в латы плеч
и в бой зовет – для боя, не для злата,
и воины берут тяжелый меч.
Так Радость может душу разбудить
и выстроить слова, как рать для битвы,
я их взрастил, но мне их не судить —
мне только возносить за них молитвы
и ритм полета в небесах ловить.
Ты, Радость, под сверкающие стяги
сманила жизнь мою. Ведь слово для меня —
живая кровь, семь лет томленья и огня…
Победа не зависит от отваги,
верни ж мне песнь хоть на исходе дня!
Но нет – в закатном свете с вышины
гляжу с тоской вослед моим дружинам
и новые собрать пытаюсь воедино:
лишь кинешь кляч – и, гордости полны,
вновь за тобой уйдут мои сыны.
«Блажен, кто и под небом чуждых стран…»
О Дух, мгновенной милостью прельстило
тебя желание – и ты осиротел;
без сладостных созвучий опустел,
без слов живых свою утратил силу.
А если в глубине опустошенья
томление на самом дне таится,
и Радость, как крыло бессмертной птицы,
тревожит плоть, пророча песнопенье?
Ожил священный пламень в темноте,
из пепелища феникс ввысь взлетел —
неистовый мой Дух, не жди забвенья;
смел ты зреть себя в последней наготею
Uns wiegen lassen, wie
Auf schwankem Kahne der See
Канте Хондо
Блажен, кто и под небом чуждых стран
не покоряется жестокой власти
зрачков любви; в водовороте страсти
не различает каменный обман;
кто ценит день как часть единой дани
и мерит новый день прожитым днем,
кто не идет извилистым путем,
распутывая нить воспоминаний;
блажен, кто не глядит назад, где мгла
былого гасит зарево святое —
надежду, что в залог грядущего покоя
нам Смерть на этот краткий миг дала;
кто к завтрашнему дню отверг влеченье;
кто, бросив весла, хоть ладья хрупка,
на дно ложится, глядя в облака,
подвластный только тайному теченью…
«Издалека выкликну имя твое, о Суний многоколонный!..»
Я и не знал, что тишь глухая,
льдяное обнажив ядро,
расколется – в пыли дорог
единый путник, ввысь бросая
единый вопль, единый стон,
вскричит чрез ночь к своей надежде,—
неведомо ему, что между
землей и небом обречен
на гибель стон – в усталой вере
умерших матерей взойдет
такой же стон и отопрет
от века запертые двери
времен и лиц, что длятся без конца.
И розою ветров раскроются сердца.
Зеркало
Издалека выкликну имя твое, о Суний многоколонный!
Радостно призову твое верное солнце, владыку
морей и ветров,—
и явится воспоминание в брызгах ликующей соли,
воссияет твой мрамор – античный и чистый (я тоже
стремлюсь к этой доле).
У подножия твоего белоснежного взлета,
под смеющеюся волною – изломанные колонны:
изувеченный временем храм полон презрения к ним,
спящим в веках…
Он, белый, на круче – не спит.
По белому маяку моряк выверяет пути,
путник, впитавший пьянящее имя твое,
видит сквозь голый дубняк твои стены – чрезмерные,
как всеведение богов,
изгнаннику светится через мрачные чащи
мощь твоя – о соразмерный, о призрачный! —
силу суля ему биться с жестоким Роком,
и богатеть от раздаренных благ,
и оставаться чистым – даже в руинах.
Всякая тварь да восславит…
Меня догнал прозрачный вихрь
и, повинуясь жесткой воле
моих зрачков, во тьме затих,
но воссоздал меня, чтоб шел я
все дальше, к самой глуби сна
без берегов, где полвселенной
вмещается и где видна
вторая половина – в бренной,
неверной плоти. Я любим,
а может, завистью храним,
покуда длится отраженье…
Я, взор остановив, сберег
в невидимой стене виденье:
нас двое здесь – кто Зверь, кто Бог?
Господь, когда бы внять Ты захотел:
Тебе кричу, презрев земное знанье,
но крик теряется в Твоем молчанье —
Ты всякой твари положил предел.
Без веса плоти, в утро я взлетел,
ведомый песней Твоего дыханья,
но обнаружил в сердце мирозданья
лишь зло и горечь – общий наш удел.
Тогда, приняв на душу плоти вес, —
пловцом – в залив, пантерой – в темный лес, —
я погрузился в глубину любви,
Душа – на дне, и радость на устах…
И вот – огнями в мутных зеркалах
мне претворились Милости Твои.
Жуан Салват-Папасейт
Ничто не исчезаетТы пришла
Ничто не исчезает, все живет,
и вечности любая малость стоит.
И даже ночь и ту запишем в счет,
когда земля оденется росою,
И, скинув свой ночной убор,
смущенная заря потупит взор,
своей любуясь красотою.
Ничто не исчезает, все живет.
Оставим глупые расчеты.
Стоит над миром вечная весна,
о берег плещет вечная волна,
пьянит вино, здоровьем пышут щеки,
и зеленеют листья круглый год.
Ничто не исчезает, все живет,
и время не идет, а длится.
И, сколько ни зови, смерть не придет,
а если и придет, что ж, значит, наш черед —
мы в землю ляжем, чтобы вновь родиться.
Ты не увидишь слез на наших лицах —
всегда улыбка на устах,
как апельсин, открыта и проста,
Ничто не исчезает, все живет.
Все радуется жизни и поет:
«Пусть гибнет роза, не успев родиться,
но вечной завязью круглится
у юных матерей живот».
Как оно будет завтра
Ты пришла, и, твоей красотою задета
за живое,
смущенно
промолвила розам сирень:
«Можно лопнуть от зависти, глядя на девушку эту —
как прекрасна она
и смугла,
словно солнечный день.
И как гордо ступает, сердца обжигая пожаром, ну а взглянет – весь мир запоет в унисон».
Ты пришла, и я снова, как школьник, влюблен.
Крикну имя твое —
и откликнется жаворонок.
Мне запретили выходить.
Лежу —
не жалуюсь.
Я завтра встану, может быть,
и вот что будет завтра.
Увижу цветы
на подоконнике
и солнечный свет в окне.
Я поднимусь потихоньку,
и станет весело мне.
По лестнице
молочница
сбежит, бидоном звеня,
и мне опять захочется
ее обнять.
Но она рассмеется и убежит.
И с кипой газет под мышкой,
спрыгнув с трамвайной подножки,
будет шустрый мальчишка
выкрикивать заголовки.
Навстречу попадется почтальон печальный
и разведет руками, как всегда.
Не надо, старина, не огорчайся,
мне писем неоткуда ждать.
Зато увижу в небе самолет.
Закинув голову, замру на тротуаре.
И кто-то, может, сам пилот,
мне крикнет сверху: «Все в порядке, парень!»
А наши соседки,
хозяюшки.
в такую-то рань, боже мой,
глядишь – уже возвращаются
с кошелками домой.
А в кошелках у них
не пусто,
а в кошелках у них
капуста.
Хозяин крутит мельницу за стойкой
соседнего кафе.
А мимо девушки бегут веселой стайкой,
и он кричит им что-то вслед.
И будет смех звучать так звонко и так молодо.
И будет пахнуть кофе свежемолотым.
И ребятня перевернет все кверху дном:
ура! не надо в школу —
сегодня
выходной.
И будут лошади стоять послушно,
а кучера дремать, поднявши кнут.
Им будет скучно.
И я налью себе вина чуть-чуть.
Горячий супчик на столе,
краюха хлеба.
И, может быть, друзья
придут меня проведать,
порадоваться за меня,
Так оно будет завтра,
если я завтра встану.
А если я не встану
и дело мое труба —
что ж, видать, не судьба.
Друзья, не надо плакать понапрасну
и обо мне скорбеть.
Ведь остаетесь вы.
И в мире все прекрасно:
и Жизнь,
и Смерть.
Жузеп Висенс Фош
«Природа мирозданья через Разум…»«Я часто вижу: жалок, неприкаян…»
Природа мирозданья через Разум
открыта мне. И им бессмертен я.
И в темной путанице бытия
подвластно время моему приказу,
Я – человек. И пошлости проказу
отвергну я. И пусть душа моя.
наезженная, словно колея,
как дар приемлет мир. Хоть и не сразу
дается счастье. Жаркая рука
сплетает, самовластна и легка,
узор свой, вдохновенно с Богом споря,
Мой сон и бред – из глины и песка.
И плещутся о грудь мою века,
как плещутся о дамбу волны моря.
«Когда закат окрасит в охру камни…»
Я часто вижу: жалок, неприкаян,
над пропастью отвесной, как во сне,
средь скал, чей вид безжизненен и странен,
блуждаю я в неведомой стране.
И, вскрикивая, руки я ломаю,
их простирая к горней вышине,
но глухи небеса. И никакая
случайная звезда не светит мне.
Я вечен сам в себе. Передо мной
пейзаж тысячелетний. Здесь порога
родного узнаю ступень. Я свой
на гребнях гор, в пустыне снеговой.
Я – завлеченный происками Бога
в ловушку. Или Дьявола игрой.
«От хрупких лестниц солнечных перронов…»
Когда закат окрасит в охру камни,
спешишь ко мне сквозь душных улиц зной.
Смолкает гомон птичий, и с тоской
цветы, поникнув, вянут под ногами.
Усталый, с пересохшими губами —
случайный гость в юдоли этой злой,—
я взят сюда на временный постой,
мой дом – на кручах гор, за облаками.
Тянусь к тебе, но скука гонит в спину.
Глухая к зову завтрашнего дня,
меня ты всасываешь, как в трясину.
И не прорвать бездумную рутину,
в себе уравнивающую всех и вся,
чтоб вычеркнуть из времени меня.
На выходе из метро, связанный по рукам и ногам бородатыми таможенниками, я увидел, как Марта садится в поезд, уходящий к границе. Я хотел улыбнуться ей, но многоголовая толпа, ощетинившаяся штыками, увлекла меня за собой, и кто-то поджег лес.
Трое, двое, один, никого
От хрупких лестниц солнечных перронов
на зов морских гудков в распахнутый простор
отходят поезда с хрустальным звоном
будить покой полей и птичий гомон рощ.
Не ты ли, ускользая, как сквозь пальцы,
взгляд зыбкий пряча в бледности зари,
рассеянной рукой слова разлуки чертишь
в лесу остекленевших слез и фраз.
Увлечена толпою бесшабашной,
бесстрашно ты уносишься туда,
где остов сокола на пыльных скалах сохнет
у моря, вытоптанного богами.
Мне не вернуть тебя. Я заблудился.
Я только мальчик, позабывший адрес,
изруганный и взятый на поруки.
Просрочен паспорт мой. И я устал.
Мой самый лучший, самый звездный сон
ты, скомкав, запихала в чемоданы.
У перевала хмурый часовой,
затвором лязгая, кричит: «Измена!»
И ниц склонились рваные знамена.
Нас было трое баловней небес,
задаренных лазурью и плодами,
когда предутренний курится лес
и детский плач трепещет над горами.
Нас было двое, выигравших приз,
подставив грудь под копья звездной стужи,
когда с пустынных набережных бриз
в ночах ослепших слизывает лужи.
Я был один – тень, равная другим,
неясный росчерк сна на досках пирса,
когда февраль, предчувствием томим,
в сетях зари заледенелой киснет.
И – никого. Лишь волн холодных сталь,
когда от ливней сатанеют листья,
и тот, другой, уже уходит вдаль,
расправив парус белоснежно-чистый.
Мария Манент
«Дрожь лучей, виноградника свежесть, свирель…»Тень
Дрожь лучей, виноградника свежесть, свирель —
соловей несмолкающий плачет и стонет.
За деревьями даль утомленная тонет,
и полоска хлебов вьется в гору, как хмель.
Полночи птица, ты эхом печали
срываешь усталые слезы светил;
и розы отцветшие землю устлали,
где мысли блуждают, лишенные сил.
Эти светлые слезы и роз аромат
незримо смешались под небом полночи.
Звездный плач аромат увяданья упрочил,
О! Души безутешной глубокий разлад!
И опять с приближением новой весны
оживает печаль твоя, птица ночная,
боль душа растворит, молчаливо внимая
легкой грусти лучей… О! Как розы нежны!
Ода утренним возам
Печалью соловьиной благоухает сад,
мой сон увенчан ею; дыханьем неги чистой
струится апельсинов цветущих аромат…
О соловей, ты весь – из звезд и мглы душистой!
Но схлынут сновиденья – и снова на ветвях
лишь снег, а на тропинке, луною освещенной,
все та же тень с улыбкой, замерзшей на устах,
как инея узор на розе обреченной.
Могила Рильке
Кровати скрип сквозь дымку грез
или, пока цвет окон ал,
жую укроп под стук колес,
а мой пропахший хлебом воз
в предместье сонное въезжал?
Возов протяжный скрип сквозь сон
доносится, въедаясь в плоть.
И бубенцов тревожит звон —
мотив прозрачный, ритма взлет, —
как будто конь в кровать впряжен.
Ночная пряжа вплетена
в ту упряжь с позолотой блеклой.
Медь бубенцов лишает сна
тускнеющие стекла окон.
Лишь смутно лошади видна
звезда над пропастью глубокой.
И дальше грезы путь увлек,
где хвойный запах на вершине.
Небес натянут тонкий шелк,
дрожь фонаря на парусине,
как путеводный огонек,
звездой нетленной в дымке синей.
Покоишься в углу
погоста, на скале. В тени уступа,
заросшего плющом – пустяк тому
февральская метель, – крест приютился грубый,
как у простых крестьян и пастухов.
Надгробная плита, будто ларец с приданым,
подернута резьбой. От солнца и снегов
крест поседел под стать ночным туманам.
Зато похвалиться вправе могила пышным гербом
на щите горделивом; знак величья былого
австрийской земли, он царит над холмом
роковым, где твое замуровано слово.
Сюда схоронилось чело, вожделевшее пуще всех благ
тихой сени и покоя.
Когда альпийский ветер, снегом кроя
увядшую траву, торопит чинный шаг
идущих мимо горцев – в руках лоза, как лира,—
им невдомек, что скрыта этим плющом лазурь
твоих детских, испуганных глаз, что не знавшее мира
сердце твое под крестом здесь отдыхает от бурь.
Жуан Виньоли
Ничто, лишь дымКаменная отара
Поэзия отдаляет мнимое
и подводит к реальности.
Память: все равно что затеряться где-то там,
а на поверку всего лишь здесь, за
прозрачными завесами.
И что же ты видишь?
Ничто, лишь дым.
Истинно говорю вам,
ничто не творится истины ради, но
творящим словом молчания.
Как бы мы ни обнимались
Я недреманный пастух: я слежу
ночью и днем за стадами скал,
что пасутся от века и не уходят
из этой глуши, где я молча смотрю
на мерцающую гладь моря вдали.
Наше время уснуло: не проходит
мимо нас путник. От солнца днем
лопаются шишки. Я чую дух
августа, треск ветки.
Никакая овчарка не заходится лаем.
Потихоньку и я обращаюсь
камнем. Ночами смотрю в небосвод.
Укутавшись крепко под дубом,
я очень скоро усну.
Теперь уже поздно
Как бы мы ни обнимались и ни полнили рот
ртом и ни сливались телами,
мы никогда – не одно. Всякий раз
попытка не тратить лишних слов,
коварней которой нет.
Драгоценнее вкус малых и скрытых
вещей, многое открывающих.
Ясный день из грез и огня
нас возвращает туда, откуда мы родом.
Du musst dein Leben andern.
Рильке
«В ясном зачине…»
Накрыла птица горы над морем
и земные равнины,
увидала: пашут, сеют, убирают,
с гиканьем несутся
за обезумевшими конями.
Горели костры
всю ночь, искр
не унимали дожди.
Пламя дошло
до уже пламеневшего дома,
и стала вереница людей
передавать ведра, до краев полные водой
из старых колодцев,
друг другу по цепочке и метать их
в огонь, убивать его, но огонь упивался
десятками, сотнями ведер.
Сошлась вся деревня.
Женщины плачут,
всю пшеницу повыжгло,
догорают стога.
Ночные кони
на испепеленном току топтали
снопы, уцелевшие лишь в распахнутых
глазах тех, кто все
утратил.
– Исполненный ровного
ритма, тропы, ведущей
в самое сердце реальности,
я должен вернуться к закону
древних стихов и не стремиться
вслед неясным словам.
Помнишь,
как кузнец раздувал мехами
огонь, как подковывал
мулов, коней, кобыл,
Запах паленых
копыт?
Неустанное
упорство огня.
В ясном зачине
этих стихов парит большая птица,
я видел, как она тронула горную вершину
в величественном кружении
полета.
Прочее —
воспоминания и слова.
Я мальчиком
пробую прыгать через
гаснущие костры.
Добавь туда желтизны
душистой соломы.
И, конечно, не забудь
яркой синевы, чтобы на ней
проступали ершистые твердокаменные
очертания гор,
сланец крошится
– гризайль
мыслей, грез.
Припади к ночи.
Слушай птиц, смотри, как
рождается день.
Вновь начни видеть
глазами ребенка.
Вновь начни читать,
все равно теперь уже поздно.
Ты должен жить по-иному.
Роза Леверони
Опустевший домОсень
На улице – весна, и до меня
доносится садов благоуханье;
закрытые решетками, они
мне, как и прежде, «здравствуй» говорят.
Но тот порог, что мне давно знаком, —
он негостеприимен и враждебен.
Опустошив наш дом, недобрый ветер
унес все то, что дорого мне было.
Здесь, в доме, некогда жильцами были
жизнь и любовь; но, как ослепший глаз,
окно сейчас показывает мне
всю наготу печального жилища
На стеклах – пыль безмолвия, сквозь них
с трудом увидишь комнаты, в которых
друзьями были мне во время оно
мечты и дети, одарявшие теплом.
Теперь ты – сирота в саду растущей пальмы;
здесь птицы, щебеча, тебя будили —
ты возвращалась в мир, где было небо
безоблачное да благоуханье роз.
Другие птицы и другое небо
«день добрый» говорят тебе теперь,
и мир, возможно, ласков, как и прежде,
но все же солнца свет приносит боль.
Отныне будет у твоих мечтаний,
вне всякого сомненья, цвет печали,
ты будешь тосковать по саду детства,
по опустевшему, покинутому дому.
Иду по улице воспоминаний… Мы —
среди чужих людей – столь одиноки!
Но все же остается пальма детства —
залогом незабвенья и надежд.
Покой
Это – обморок роз в час закатный
над дорожками грустных садов.
Это – томность листвы под прохладной
лаской полуленивых ветров.
Это – тихая музыка листьев,
что кружатся над мокрой землей,
над водою озер серебристых, -
где они обретают покой.
Это – песня все та же. Все та же,
что нам осень поет каждый год.
Это – чары земные, и даже
это – боль, что мне силы дает.
Тема с вариациями
Коль кипарис и благородная олива
твой вечный сон оберегают столь ревниво
и над тобою бдит, сияя, снежный пик,
что полнит кротостью твой бесконечный миг;
коль голос серебра затишье оживляет,
и блещут небеса, и дымка тает,
над Кодалетом бьют колокола;
коль на устах полей улыбка расцвела;
коли земля тебя с любовью приютила
и поступь тяжкую в паренье обратила;
коль над полуночью твоею звездный свет
проворно прогонял любой тревоги след;
я буду петь Творца, что от печали темной
спасает, и тебе оставлю дар свой скромный:
мой взгляд, открытый мирной белизне
тугого паруса на голубой волне;
мой взгляд, следящий за чудесной силой
в полете чистом чайки легкокрылой;
и сердце на ковре текучего стекла
сине-зеленых бездн, кривых, как зеркала.
Я буду петь Творца за длительность покоя,
что купол памяти смыкает над тобою,
где кипариса тень и шапки снежных гор
и моря синева, любимый твой простор.
Мне б ладью и паруса,
я бы зори в сеть ловила,
с неба две звезды сняла
и в сережки превратила!
Мне б ладью и паруса,
вот бы мне приволье было,
берега и острова,
всё бы радость мне сулило.
Мне б ладью и паруса,
в порт бы я не заходила,
стала б миром мне ладья,
если б был со мною милый!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.