Текст книги "Поэзия Каталонии"
Автор книги: Антология
Жанр: Зарубежные стихи, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Завещание
Ты жил под вечным знаком нежной розы,
что украшала твой заветный сад,
и в песнях у тебя – волненье грезы
и тонкий, несравненный аромат.
Ты находил поэзию для прозы.
Как ярко огоньки ее блестят,
где птичьи песни льются, словно слезы,
где серафимы светлые летят!
Во всем ты видел тайное значенье.
Оно тебе – как точка отправленья,
оно – твой порт, береговая твердь.
И пламя страсти, что чистейшим было,
в конце тебе удачу подарило:
ведь вместе с розою ты принял смерть.
Когда мой час настанет вечного покоя,
то пусть меня укроет небо голубое,
пусть распахнутся крылья чайки молчаливой
над побережьем сердцу милого залива.
Пусть кипарис, олива, роза огневая
меня проводят в путь последний, осеняя.
Пусть белый парус станет стягом над оградой,
забвенья белый стяг – он для меня отрада.
Пусть буду ощущать, покоясь под землею,
что я – травинка в поле Божьего покоя.
Салвадор Эсприу
Набросок песнопения в собореСлова
О, как меня тяготит
мой жалкий, закосневший, обветшалый край
и как мне хочется уехать
куда-нибудь на север,
где, по рассказам, все опрятны,
сметливы, независимы, бодры,
зажиточны и тороваты.
Мои земляки меня как один осудят:
«Для человека отчий дом покинуть —
то, что для птицы позабыть гнездо».
А я, издалека, лишь усмехнусь
над застарелой мудростью и обычаями
моего отсталого народа.
И все же никогда я этого не сделаю
и проживу здесь до самой смерти.
Ведь я и сам такой же жалкий и такой же косный,
а вдобавок
я отчаянно, до боли привязан
к моей неотесанной,
нищей, унылой, злосчастной родине.
Оливы
Какой тоской исполнены
слова – обоз неторопливых
телег, нагруженных
останками твоими, воскресным
тошнотворным вечерком
и безотчетным страхом. Захлопнулись
друзья и книги, плотно сжаты
губы вещей. И подмастерья
свирепые серых людей
травят тебя за выстраданные
возвраты к Богу. Ты силишься
забиться в глубь
твоей зимы, чтобы разжечь
из вороха воспоминаний
последний костерок. Затем, когда твой взгляд
потухнет, ты прикорнуть
готов. Но тут
к тебе на ощупь пробирается
завернутая в шелковистую ночь
твоя фарфоровая боль, и ты,
из леденящей глубины воды,
разбиваешь забытые голоса,
целехонькое старое стекло слов.
Стихи за гранью пути
Велит мне тайный голос
разгадывать загадку, что именую жизнью.
Я, одинокий авгур, толкующий предвестья,
что сокол в небе чертит,
хотел бы за собою вести к рассветам дальним
мучительные сны
других людей. Когда бы дано мне было право
служить им, побежденным,
я шествие печали
преобразил бы в гибель на поле славы, чтобы
над городом спасенным
высоко в небе ясном
знамена трепетали!
И обрели бы сразу стихи мои бессмертье мечей,
и, над землею моей всевластно рея,
вечный свет бы струился
сквозь серебро седое
оливковых деревьев.
Книга мертвых
Цвет серебра седого
своим стихам хотел бы
придать я – благородный
цвет серебра седого.
Передо мной маячит
смерть, что лицо так сходно
с моим, что в тайне сходства
ищу я образ тучи
мелькнувшей, плеск уснувший
моря, былые вёсны.
Иду, грустен, свободен,
под оком смерти – к свету
сквозь серебро седое
моих стихов.
Вот ты идешь, незнающий, незваный,
по торному и древнему пути,
которым сможешь только раз пройти,
пока – нежданно – именем твоим не назовется смерть.
Ты не вернешься. Помни же про то
простое, что любить так просто: и дом,
и лодку в сини моря – белый росчерк, -
и золото неспешное зимы
на голых лозах, и над ширью луга
сень дерева. Постигни и люби
жизнь дерева святую, голос ветра
средь веток, что всегда воздеты к свету.
Габриэл Ферратэ
Осенняя комнатаРуки
На полпути застряли жалюзи:
так горечь, заслонившая полсердца,
еще от мира нас не отделяет.
Но тридцать семь просветов-горизонтов
уже ты забываешь. Этот свет
был прежде цвета меда, а теперь
стал цветом запаха созревших яблок…
Как медлен мир, как медлен мир, как медлен
огонь минут, мучение часов,
сгорающих так быстро!.. Наш приют
ты вспомнишь ли?
«Ведь я его люблю.
И голоса рабочих за стеною…
Кто это?»
Каменщики. Строят дом.
«Они поют обычно, а сегодня
я их не слышу. То кричали, пели,
то вдруг – молчат…»
Как медленно летит
листва неясных чьих-то голосов,
нас окружая шорохом… Дремотной
листвой моих опавших поцелуев
твое покрыто тело… И бесплотной
становится листва былого лета
и дни, распахнутые для любви…
А кожа у тебя еще, как прежде,
то светит солнцем, то блестит луной.
С изнанки
Вагон метро. В толкучке я схватился
за поручень у самой двери. Вдруг
мне на руку легла ее рука —
и так легко легла и невесомо,
как тень руки. Я обернулся и —
стал молодым. Подобно ей. Она,
похожая на драную козу,
худущая, усталая, стояла,
закрыв глаза, И вот моя рука
без моего согласья, но в согласье
с ее рукой, в порыве обладанья
запретного, внезапно с ней слилась…
Я был так юн, неопытен, не знал,
что предпринять, что сделать… И тогда
я сделал вид, что это не моя
рука, и не взглянул до остановки
на наши руки… Порвалась
басовая струна виолончели.
Аристократы
С изнанки будет так: неудержимый ливень
пылающего августа; мальчишеские ноги,
согнутые на краю трамплина;
апрельская сирень, подобная прыжку
борзой; паук, неторопливо выводящий письмена
голода; зверь – на задворках, в сумерках – о двух
головах и четырех ногах; стремительная рыба,
скользящая в запруде, как смычок;
девочки на быстрых
велосипедах – золотое с голубым;
пес, подыхающий от жажды; смрадный
рассвет над рынком, рассеченный фарами
грузовика; и ласковые руки…
Все – о сокрытом. О себе – ни слова.
О Борхес, Лоуэлл – аристократы
Америки! Вам так близка
ее история и так вам ненавистна,
как мне – близка и ненавистна наша.
Но нет, мне не дано в моих стихах,
как вам, вдаваться в мелочи. Одна моя гадливость
(она уже оглохла от всеобщей немоты)
и есть, возможно, доказательство того, что я живу
так, как ступни цыганки дышат и живут под коркой
грязи,—
я не патриций: я произношу
одни банальности, я тот плебей,
который никогда не прикасался слухом
к неторопливым и живым воспоминаньям
дома, опустошенного и ставшего колодцем страха.
Блай Бонет
Каталанский язык – самый красивый в миреПортрет и автопортрет
Дубов величье, стройность тополей,
смех родника младенчески-счастливый,
миндальные деревья и оливы,
шалфей, куст ежевики, сельдерей,
и яблоки, и груши – нет вкусней,
крестьянский дом, овчарни и овины,
трава – что шелк, утеса склон пустынный,
округлый молочай, болтун-ручей,
лишайник – желтый, как дукат старинный,
трель птичья и молчание камней,
лес в паутине света и теней,
лаванда, васильков убор узорный,
тимьян, осока, гладь воды озерной,
снег на вершинах, ветер-суховей,
не молкнущий вовеки шум ветвей
прибрежных сосен, свет лучистый солнца,
дарящего нам жар любви своей,
и море – всех прекраснее морей…
Подобная цветку, речь каталонца —
язык и гор, и моря, и полей.
Любовные игры
Искусство движется дальше, нежели человек искусства:
оно обнажает память, раскрывает предысторию.
Вот почему костюм обязан быть персонажем,
укрывающим живое, но безымянное тело.
Так все начиналось. Голубыми утрами
он одевался в черное, брал под мышку портфель
фиалкового цвета, а черный цвет альпаки —
хорошо проглаженной шерсти, – когда он встал перед
дверью,
воскликнул менторским тоном:
– Я был сотворен когда-то в этой самой прихожей,
теперь я брожу по свету, как вода по каналам,
брожу по ближним землям и брожу по дальним,
стараясь в каждой крупице увидеть величие мира.
Чтобы здесь оказаться, я распался на части —
не знаю, где повстречался, не знаю, с Кем, и услышал
не знаю что, и не знаю, что сказал бы в ответ,
когда б не случилось того, что…
Когда дерево больше не хочет листьев, они опадают
сами —
а птичье молоко найдется и на Майорке.
Приготовление к смерти
Море поет: ли-ла, ли-ла.
Слушает песню смуглянка-скала.
– Что это значит: ли-ла, ли-ла?
– Что ты, скала, понять не смогла?
– Прости меня море, ли-ла, ли-ла,
нежную песню волна создала,
но я создана безмолвно смотреть
в воды твои, что прозрачней стекла.
Море нахлынет, ли-ла, ли-ла,
Море отхлынет, ли-ла, ли-ла.
Море, мне песня твоя так мила,
лазурные кудри твои так мягки,
что брошусь однажды в объятья твои —
исчезнет скала;
Там, где стояла скала смугла,
слышаться будет: ли-ла, ли-ла…
Плач
Любовь
Не отсекайте ростки моей боли.
Дайте полынью наполнить уста.
Срежьте с меня бубенцы былой славы,
срежьте и флейты, рожденные ветром.
Кожи моей обожженной не раньте
белого льна тонкотканной рубашкой.
Пусть, как мертвец, ставший камнем, пребуду
в долгом и жестком спокойствии алтаря.
Я не могу говорить, ибо рот мой
– урна закатного солнца, шафрана цветы —
рот мой распух от ударов, какие нанес мне
Тот, Кого я возлюбил. Белая в небе луна…
Голая, застывшая, спит вода.
Небо высокое подарило ей синее платье,
расшитое крыльями.
Оделась вода,
но она одинока!
Овечка отбилась
от белого,
мирного и шерстяного.
Плачет.
Но вот заглянула в воду.
Стала зеркальным сном
воздушная тень.
Та, в синем платье,
в теплую шерсть
закуталась.
Одна пьет другую,
и вместе заблеяли обе,
едины…
Мариус Сампере
Вечное воспоминание«Я знаю, нет ничего иного…»
Однажды я родился, и это было всерьез,
жил единственный раз и умер.
И вот там – словно отблеск – я вспомнил все:
как я жил, как я умер,
и миг, когда я все вспомнил.
И, дойдя до мгновения
повторного воспоминания,
стал живым, вспоминая жизнь,
жизнь за жизнью, что теперь непрестанно
покидает меня из бездонной,
все отражающей памяти. Я не знаю
сколько раз воскресал
в зеркалах своей смерти. Но знаю,
что забвения нет, и сейчас
вспоминаю, что вспоминаю и вспоминаю…
Какая же хрустальная мать
смилуется надо мной во тьме?
«Возможно, родина моя не в «да», а в смерти…»
Я знаю, нет ничего иного,
только сущее, лишь оно достоверно:
масло, уксус, домашний очаг,
подаянье скупое дождя,
слепое синеокое небо.
А что ж незримое? Что прежняя любовь?
Сна забытье? День, прорастающий
из семени заката? И колдовские сумерки
рождающий закат? Деревьев размышления,
для крон своих из недр
тянущих соки, скелетов голод,
непрошенная смерть, подземная вода,
мечтающая стать фонтаном?
Что знаете, что скажете об этом?
Возможно, родина моя не в «да», а в смерти,
и из цемента создано творенье.
Возможно, в «да» мое отечество, не в смерти,
и слово это – суть само рожденье.
Я сам родился, верю, – и поверьте:
сей мир – рассудка моего созданье.
Возможно, я – дитя всех на планете
и всех людей единое собранье.
Был час шестой; и мой отец-старик,
открывши очи, поднимался вмиг,
снедаем жаждой, ставил кофе на огонь,
горячий, обжигающий, не тронь,
он осторожно выпивал его,
и ветер нес отца к мгновенью моего происхожденья.
Микел Марти и Пол
Почти чествование«Прошу так немного, лишь самую малость…»
Состарятся все книги, и, быть может,
никто их не раскроет, плоть же вечно
пребудет опечаленной. Забыть
настолько о грядущем – вот задача
нелегкая, и так же трудно время
связать узлом и, наконец, припомнить,
что жить еще не начал – а уже
торжественно и тайно подступает
развязка. Прикоснись к волне глазами,
уставшими не видеть; наслаждений
сотри следы; пускай вокруг тебя
все сделается вдруг таким весомым
и трепетным, что если на полшага
отступишь – перестанешь быть собой.
Что в счет идет сегодня? – ствол древесный,
от бурь предохраняющий пространство,
один, под натиском потока жизни,
или стрела, что на пути обратном —
разящий свет! – тебя избрала целью;
ты ждешь ее, ликуя и страшась.
Состарятся все книги, но быстрее
состаришься ты сам: полускептичен,
полупокорен, соберешь в охапку
надежды с безнадежностью, посмотришь
на бесконечность чистым, чистым взглядом,
свободным от тревог и треволнений,
в желании притворном утаить
мятежный жест – немногим он понятен,
но от тебя уже неотделим.
«Этот шум, что доносится, не от дождя…»
Прошу так немного, лишь самую малость —
возможность работать, как до сих пор:
сообразно со строгим порядком,
установленным древним законом.
В сочинении стихов – моя суть
и спасение. Так же, как в чтении
и прочих вещах – повседневных, банальных.
Прошу так немного и буду просить
еще меньше, по мере того как годы поставят
отметки на коже усталой. Тогда, может быть,
мне хватит одного – писать.
Размышляю об этом – и не пугаюсь.
Представляю все это без всякой тоски:
одиночество в качестве друга.
«Я прошу немногого…»
Этот шум, что доносится, не от дождя.
Уже давно не идут дожди.
Пересохли источники, и пыль собирается
на улицах и в домах.
Этот шум, что доносится, не от ветра.
Ветер запрещен, чтобы не поднималась
пыль, которая покрывает все,
и чтобы не стало – как они говорят —
невозможно дышать воздухом.
Этот шум, что доносится, не от слов.
Слова запрещены, чтобы
не подвергать опасности
хрупкую неподвижность воздуха.
Этот шум, что доносится, не от мыслей.
Они запрещены, чтобы не рождалась
необходимость говорить
и не разразилась бы – неизбежно – катастрофа.
И все-таки этот шум не перестает доноситься.
Я прошу немногого:
говорить, не меняя голоса,
ходить без костылей,
любить, не спрашивая разрешения,
писать без прописей.
Или, если угодно:
любить, не меняя голоса,
ходить без прописей,
говорить, не спрашивая разрешения,
любить без костылей.
Или, если угодно:
любить, не меняя голоса,
писать без костылей,
ходить, не спрашивая разрешения,
говорить без прописей.
Или, если угодно…
Ольга Ширинакс
«Время верных зеркал…»«Сочатся гранатом и ластятся шелком китайским…»
Время верных зеркал
отражается
в море моем.
Я созерцаю одна
гаснущий в волнах хрусталь,
солнце в песчаности тел.
«Морское дуновенье принесло…»
Сочатся гранатом и ластятся шелком китайским
мои хризантемы. Подобно стихам – распускаются
в ответ на порыв сумасбродного ветра.
Но позже, подобно стихам —
опадут, унесутся куда-то.
И в дне наступившем – дне мертвых —
я слышу поэтов, поющих далёко на севере,
за морем где-то, в стране, где известны пути.
Пропавшая Сильвия Плат с созвездия Орион,
Вирджиния Вульф, что плывет к маяку,
Росалия, сидящая на скамейке
из камня, и Дикинсон, льющая слезы средь белых цветов
о любви, ушедшей или не встреченной.
К подножию слов неизвестных поэтов поставлю
мои хризантемы. И только одна
останется у меня. Ведь ночь так длинна, день так краток,
я – жива, они же – рядом со мной.
Придя в себя,
увижу я потом
на горизонте серых, как асфальт,
твоих очей, как умирают
мои зрачки.
Дж. Унгаретти «Кораблекрушения»
Морское дуновенье принесло
соль губ твоих и имя. Все томленье
целует мягко мне язык, потом
теряется, как в кораблекрушенье.
Ни в море, ни на небе нет дорог,
что нам бы о любви напоминали —
и нужно каждый день писать стихи,
чтоб краски яркость больше не теряли.
Все это только голые слова,
что сотканы из света и из тени,
любовно кожей тела рождены
в невозвратимой череде рождений.
Жуан Маргарит
Тень другого моряРоссия-мать
Чайки летят вослед кораблю,
плывущему к островам.
Многие годы ты бороздил воды иных земель,
скрытые горизонтом иных языков.
Резкие крики чаек
сопровождают тебя в пути.
И, вероятно, отыщется место, где волны
слов умрут, и ты
останешься совершенно один.
Путь, не ведущий к смерти, —
путь в никуда.
Автопортрет
Тогда, зимою, в шестьдесят втором,
свет в изголовье брезжил постоянно,
покуда из рассветного тумана
не залепечут блики за окном.
Толстого мы читали неустанно,
и, слыша лай собак за пустырем,
я видел бег саней в лесу ночном,
волшебную прогулку из романа.
В ту зиму в Барселоне выпал снег,
нас одевали хлопья, как во сне,
мир онемел за сферою стеклянной.
Когда же воздух снова потеплел,
моим глазам предстала ты, Ракел,
почти Карениной, прекрасной Анной.
Моя ода к Барселоне
Шинелью дезертира, что с войны
осталась мне, кровать моя прикрыта.
Я ночью чувствовал прикосновенье
суровое давно минувших лет,
что мне не принесли большого счастья.
От прошлого осталось волчье братство
да меланхолия – при созерцанье
пейзажей, что от времени поблекли.
Осталась у меня любовь, однако
нет философии, нет ничего
от стихотворца проклятого; страшно —
но обхожусь я без идеализма.
Бывает, слезы у меня струятся,
туманя стекла тусклые очков.
Подобна жизнь шинели дезертира.
Город идет за тобой следом.
Кавафис
Сонет двух городов
Я сроду здесь не ощущал ни ласки
родимой речи, ни благословенных
традиций – лишь гражданскую войну,
где начинается мое былое.
Я к ней тянулся – без гроша в кармане —
она же не глядела на меня.
Я в юности успел в нее влюбиться,
теперь мы хорошо друг друга знаем:
ни ей не обмануть меня своими
глазами, на которых тени ночи,
ни мне не обмануть ее стихами.
Уйду – за мною следом не пойдет.
Чтоб разлучиться с нею, уходить
не нужно никуда. Но временами,
перед зарей, нежданно для меня
я вздрагиваю, как услышу отзвук
шагов, что раздаются предо мной
по улицам пустынным.
А красное – рожденье в Барселоне,
и черное – в Париже смертный час.
Лео Ферре. «Спасибо, Сатана»
Белые цветы в тумане
Отель «Грядущее». Пора прощаться.
Париж, последний вечер и закат.
И дар судьбы: уменье улыбаться,
хотя тебе почти что шестьдесят.
И дар судьбы: быть любящим, любимым.
Пусть для печали много есть причин, -
нам состраданье да не будет мнимым.
И дар судьбы: две дочери. И сын.
И дар судьбы: наш город за окном,
он – нереален на закатном фоне.
Ферре, Верлен, паденье капель с крыш,
всё – в черно-красном отблеске ночном.
А красное – рожденье в Барселоне,
и черное – ночь, поезд на Париж.
Кого любит Гилберт Грейп?
Миндальные деревья зябли
в серой вуали инея,
но ливни ворвались, словно ряженые,
и трава стерла зеркало льда.
На глазах у зимы разогретый воздух
уже завораживал ложью крылья
серых бездомных птиц на обнаженных деревьях.
И вот в одну лишь теплую ночь,
когда отражение тьмы таяло в зеркалах,
на миндальных деревьях распустились цветы.
Ты тоже пришла ко мне в пору стужи
и одиночества: ветер любви
растопил серый иней. А цветы, забытые нами
исходили весенним благоуханием
в стылом пространстве – обжигающий снег
недолговечных белых цветов. Я с грустью
вспоминаю о них зимой, которая
заморозила их за одну только ночь.
Ты живешь не в свое время
На вечернем субботнем сеансе
мы увидели фильм, жестокий и нежный,
фильм о мальчике-инвалиде.
В полутемном зале, взяв друг друга за руки,
мы, твоя мать и я, разрыдались
под тяжестью долгих лет
предчувствия смерти – она тем более несправедлива,
что после нас останешься ты беспомощной.
Вспомни нас счастливыми: все же мы были такими.
Беспомощные глаза Жуаны
делают нашу смерть еще более горькой,
но нашу жизнь – еще более полной любви.
Дождь
Ты живешь не в свое время. Жестокие слова,
и для меня они подобны поражению,
но сейчас я уже не знаю, в каком бою,
и какое время было моим. Мучительно
быть никем, ошибаться
поездом, потерять чемодан,
проспав, проехать мимо,
а теперь, уставшим и без свежего белья,
очутиться в дрянной гостинице с одной, да и то
несчастливой звездой – она, наверное, и есть моя.
Я отброшу все, что осталось от меня-неудачника,
но поэтом – останусь. Выходит,
что я к тому же ошибся веком,
и это – Париж, а я – Верлен.
Астапово
Шепот дождя, что оракула глас,
падает на землю свысока.
Я по аллее у моря сейчас
долго бреду, защищенный пока
от непогоды и ветра. Не раз
вспомнил я дождь, что, как воин полка,
выполнить чей-то стараясь приказ,
шел низким берегом у маяка.
Там привыкал я без родины жить.
Моря чужого морщинилась гладь.
Там привыкал я без родины жить.
Но, Арибау, к родимой земле
я возвратился и в силах поднять
слово, как парус на корабле.
В рассветный час, когда лишь тиканье
часов звучит во мгле,
я представляю, как восьмидесятилетний старец
бежит на русском поезде, идущем к югу,
к несуществующему югу, куда стремятся старики.
Толстой боялся той зимы,
он много лет носил ее в себе.
И, тем не менее, преследовал ее
до железнодорожно-смертного одра,
слушая, как телеграф настукивает
самый короткий и жестокий из его рассказов.
Он хотел испытывать не только холод,
но его поезд навечно погребен
под снегом, который падает в ночи
на тихой станции Астапово.
Я начал свое бегство намного раньше,
поскольку у него я научился
тому, что нужно выйти на конечной
на полной скорости. Тогда у смерти
уже не будет времени подать нам знак,
покачивая фонарем,
– она мгновенно переводит стрелки.
Микел Бауса
Бесконечно цветистый гимнКак оливковая роща, Господи, как оливковая роща или носилки, полные ликующей мякины, как шествие мечтателей – мечтателей и печальных странников – скроется вся моя радость и вся моя смелость в морской глубине. Если ты хочешь ночи, о человек, если ты хочешь цветущих тополей, если ты хочешь видеть рощи смоковниц и пенные волны, заставь умолкнуть все флейты рассвета и иди, иди по торжествующему пути праха. Уходи, унося с собой только мантию марихуаны и чистейшее слово наслаждение на устах. Если ты хочешь, о человек, увидеть возвышеннейшие миражи ночи и услышать оглушительный набат дня, танцуй, танцуй и слушай веселые песни людей богемы, их громогласные флейты. – О человек, вся грусть уже стала твоей, и ты, подняв серп, сможешь безмолвно крикнуть об этом сверхзеленым горам. О человек, все наслаждение, вся замшелая скорбь, все бесплодные дни, и смрадная любовь, и безмятежное спокойствие пилигрима – твои. Я говорю тебе это, потому что – смотри: все камни пляшут, всякий камень танцует, всякая белизна темнеет в тумане под звуки адских псалмов. Если ты хочешь ночи, о человек, скажи: Я хочу услышать рассветные колокола.
Если с неба льется грусть и блестит в клубах тумана краска на автомобилях, светофоры, обезумев, прорезают грязь и слякоть на углах промокших улиц; если вечером с работы ты выходишь удрученный и подавленный, и дождь, дождь такой – что ждут слепые, хмурятся в глазницах арок, как терпеть ты можешь слежку глаз – дурных, безумных или – взгляд уродливых зрачков! Летаргия, мрак, ошибка, дождь, озноб, упадок духа, груз всеобщих разрушений так тебя переполняют, что ты будешь рад схватиться за услышанную песню.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.