Текст книги "Тайны и герои Века"
Автор книги: Аркадий Кошко
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
Вот почему мне кажется, что Карабчевский имел полное основание характеризовать речь прокурора «как сплошной вопль о мести».
От имени истицы говорил Замысловский, предполагая убийцами или Бейлиса, или Чеберякову. Шмаков, второй представитель истицы, называл убийцами и того, и другую. Первым от имени защиты говорил Маклаков, всячески обвиняя Чеберякову. Он подробно разбирал ход следствия и указывал на его несовершенства. Одним из главных аргументов, выдвигаемых им против Чеберяковой, было поведение последней при смерти сына. «Скажи, что я невиновна», – просила она умирающего сына. «Оставь, мама, мне тяжело», – отвечал мальчик. Этот аргумент хотя и психологический, но весьма веский. Маклаков не видит достаточных поводов для обвинения Бейлиса и замечает очень основательно, что если бы дети, игравшие с Андреем на мяле, действительно видели бы, как Бейлис тащил Ющинского к печи, то рассказали бы об этом, конечно, всему околотку. Между тем этого не случилось. Но почему прокурор говорит – не знаю. «Я же отвечу – потому, что этого не было», – с пафосом восклицает Маклаков.
За Маклаковым говорит Грузенберг. Огромный темперамент, железная логика и неподдельная вера в невиновность подсудимого производят сильное впечатление. Грузенберг заявляет, что первым требовал бы применения смертной казни ко всякому еврею, пролившему невинную детскую кровь с ритуальной целью, и, более того, верь он, Грузенберг, в существование у еврейства ритуала, он готов был бы отречься от своего народа. Детально анализируя все обстоятельства дела, Грузенберг неизбежно приходит к выводу о виновности в нем Чеберяковой и работавших с ней заодно воров. Этот защитник отрицает инсценировку ритуала, утверждая, что убийство совершено по самостоятельным мотивам (устранение опасного свидетеля), а затем использовано (кем – точно Грузенберг не говорит) с провокационной целью.
Обвинительный материал против Бейлиса Грузенберг основательно считает вообще крайне слабым: показания детей весьма разноречивы, так как некоторые из них заявили, что не Бейлис, а сын Бейлиса гнал их с мяла и смеялся; другие же отрицали и самый этот факт. Очень показательно, по его словам, что кирпичный завод Зайцева в утро убийства работал полным ходом, а следовательно, перенесение в пещеру тела Ющинского вряд ли могло бы пройти незамеченным.
С горечью в голосе, сильно волнуясь, Грузенберг восклицает: «Я измучен: против чего защищаться? Мы задавлены мелочами, мы словно стоим на тонком льду и мечемся во все стороны, а за спиной сидит семья, которая должна погибнуть. Улик нет, а Бейлиса ждет двадцать лет каторги».
Грузенберг с восхищением говорит о матери Андрюши, называя ее святой женщиной и указывая, что при всей глубине горя, ее постигшего, она не поддалась навеянному гипнозу и в смерти сына не винит евреев.
За Грузенбергом выступает Зарудный. Этот оратор не пытается разбираться подробно в следственном материале, почти всю свою речь он посвящает вопросу о психологическом настроении, невольно создавшемся против Бейлиса как еврея. Здесь на суде патетически говорилось и об еврейском засилье вообще, и о власти еврейского капитала, и о заполнении евреями прессы в частности, но Зарудный призывает не поддаваться этому настроению и судить Бейлиса, но не еврея.
Карабчевский, выступавший после Зарудного, произносит, как всегда, красивую, полную образов речь. По примеру предыдущих ораторов он указывает на ничтожность и шаткость улик, собранных против Бейлиса. Карабчевский также находит, что, по имеющимся данным и свидетельским показаниям, надлежит предположить, что Ющинский убит в квартире Чеберяковой ею и шайкой воров, с ней работавших. Указывая на крайнее несовершенство всей следственной работы в этом запутанном (вольно и невольно) деле, Карабчевский уподобляет судебное разбирательство кораблю, плывущему без руля и без ветрил.
По окончании прений председатель Болдырев делает подробное резюме.
На разрешение присяжных заседателей судом предлагается два вопроса, смысл которых заключался в следующем: 1) признается ли в данном случае наличие убийства на заводе Зайцева с ритуальной целью (слово «ритуал» в вопросе не упоминалось, а вытекало лишь из общего смысла), 2) если да, то является ли подсудимый Бейлис виновником этого убийства.
На первый вопрос присяжные ответили положительно, на второй – отрицательно.
Но кто были вершителями этого мировой важности вопроса? Семь крестьян, два мещанина и три мелких чиновника – все двенадцать, как известно, православные. По социальному положению своему и по религиозным верованиям состав присяжных подобрался как для подсудимого, так и для еврейства вообще неблагоприятно. Русское крестьянство никак не может быть заподозрено в юдофильстве, скорее наоборот, в лучшем случае, в равнодушии к еврейству. Двое мещан, надо думать, тоже далекие от либеральствующей интеллигенции, проводили свою жизнь скорее среди ремесленников, мелких лавочников и, уж конечно, по положению своему ближе стояли к погромным кругам, чем к элементам, ратующим за евреев. Оставляя под знаком вопроса чиновников, мы можем с большой вероятностью утверждать, что по крайней мере от девяти судей из двенадцати Бейлису ждать пощады и снисходительности не приходилось.
И тем не менее Бейлис был оправдан. Но почему присяжные на первый вопрос ответили положительно? Что побудило их так легкомысленно отнестись к столь вздорному, но чреватому своими последствиями обвинению?
Как могли эти простые люди разрешить вопрос, над которым тщетно бился суд и по которому высококвалифицированные эксперты держались резко противоположных мнений? Что могли вынести семь крестьян и двое мещан из тонких анализов древнейших еврейских папирусов, из научных состязаний по вопросам медицины, психиатрии, патологии и т. д.? Я пытаюсь представить себе переживания этих присяжных, и, право, думается мне, я не очень ошибусь, изобразив так тот сумбур, что неизменно должен был царить в бесхитростных мозгах этих простых людей: «Вот разные ученые господа спорят о том, что убит ли мальчонка жидами аль нет; всякие книжонки почитывают, а договориться до сути не могут – некоторые говорят, что да, другие же, и по большей части, что нет. А Господь его ведает, кто из них прав. Конечно, против Бейлиса указаний нет, греха на душу брать не будем, а что касаемо крови, то признать ее можем, пострадать от этого никто не пострадает».
Чрезвычайно характерно поведение киевских ультра-патриотов. Ведь как-никак суд вскрыл страшный гнойный нарыв на государственном теле. Суд определил, что Россия больна чуть ли не смертельно, что в русском быту выплыло явление крайне безнравственное и отвратное. Казалось бы, что при таких условиях всем верным, любящим сынам родины остается лишь посыпать пеплом голову и предаться либо глубочайшей печали, либо чувству неподдельного возмущения. Но произошло совершенно иное: чуть приговор суда стал известен, как началось среди киевских правых организаций какое-то сплошное ликование. В купеческом собрании объединились все правые монархические организации для чествования Замысловского и Шмакова. Отсюда посыпались восторженные телеграммы прокурору Випперу, ксёндзу Пронайтису, профессорам Косоротову, Сикорскому, Туфанову и многим другим, включая сюда самого министра юстиции Щегловитова. Радость была такова, словно России удалось достигнуть заветной мечты, приобщив к своей территории Босфор, Царьград и Дарданеллы. Это не совсем уместное ликование лучше всяких слов говорит как о той ненависти, с какой относилась часть русского общества к еврейству, так и о том, что люди эти партийную программу свою ставили, в сущности, выше интересов самой России.
Прошло пятнадцать лет со дня объявления киевского приговора. Десять лет большевики правят Россией. За эти годы ими не только детально осмотрены и изучены все правительственные архивы, но и старательно обшарены все сейфы, несгораемые шкафы и прочие хранилища частных лиц и учреждений. Однако эта многолетняя кропотливая работа не привела их к обнаруживанию всего следственного материала по «делу Бейлиса». В этом, я думаю, можно не сомневаться, так как будь иначе – и большевики, ввиду все нарастающего ныне в России антисемитского настроения, не преминули бы обнародовать добытые документы, и, конечно, в первую очередь наши доклады – мой и чиновника департамента полиции К. Ведь в «деле Бейлиса» они получили бы, так сказать, документальное подтверждение того, с каким пристрастием относились некоторые члены правительства к еврейству, что ради борьбы с ним они готовы были посягнуть на целость и незыблемость основ российского правосудия.
Чем же объяснить эту странную пропажу? Ответ сам собою напрашивается: очевидно, наши доклады, как и компрометирующая часть следственного материала, были уничтожены по приказанию, а может, и лично самим Щегловитовым. Что же могло побудить его к этому? Ведь, разумеется, протекай «дело Бейлиса» обычным порядком, не явись документы по нему явно несостоятельными, не проявись в них определенный правительственный нажим, их, конечно, Щегловитов берег бы как зеницу ока, как доказательство отвратительного еврейского культа в назидание «потомкам православных». Вот почему, вспоминая еще раз образное сравнение Карабчевского, я нахожу его не вполне точным: если киевскому процессу и не хватало ветрил, то рулю он был послушен, беда лишь в том, что рукоятки рулевого колеса находились не столько в руках киевских судей, сколько во власти далекого сановного и не в меру юдофобствующего Петербурга.
Мне больно писать об этих давно минувших временах, мне грустно воскрешать тени давно умерших людей, мне жутко тревожить память убитого Андрюши, но долг мой, как человека близко знакомого с этой трагедией, трагедией столь взволновавшей, а может, и волнующей и поныне мир, рассказать всю правду, поведать людям о ней всю истину, как бы горька она ни была. Тревожно прислушиваясь к своим переживаниям, я задаю себе вопрос: не будет ли изменой с моей стороны разоблачение слабых сторон минувшего режима – режима, которому я был и есть предан всей душой? Но истинная любовь и преданность, как мне кажется, не выражается в малодушном укрывательстве слабых сторон, грехов и ошибок любимого тобой объекта, скорее наоборот. Вот почему, обличая в данном случае павшее русское правительство, я вряд ли лишаю его обаяния, ибо, конечно, Россия царей не боится истины!
Документальная справка
Иван Францевич Кошко
Иван Кошко родился в 1859 году, был старшим братом главы уголовного розыска Российской империи Аркадия Кошко.
Иван Францевич Кошко окончил 2-ю военную гимназию в Санкт-Петербурге, Николаевское инженерное училище и курс Николаевской академии Генерального штаба. На государственную службу поступил в 1890 году, был земским начальником 6-го участка Новгородского уезда. На посту земского начальника И. Ф. Кошко занимался вопросами помощи крестьянам, в частности был инициатором создания ссудно-сберегательных товариществ, а также много времени уделял организации местной кустарной промышленности. В 1899 году И.Ф. Кошко написал и издал брошюру «Мелкий народный кредит как могучее средство борьбы с обеднением нашего крестьянина». С 1901 года стал непременным членом Новгородского губернского присутствия, в том числе отвечал за поставку хлеба для помощи крестьянам (Пензенская, Херсонская губернии) в период неурожая, который совпал с революционными волнениями 1905 года.
С мая 1906 года назначен на должность самарского вице-губернатора. В это время губерния была охвачена революционными волнениями, спустя два месяца в результате взрыва был убит самарский губернатор Иван Львович Блок, а Иван Францевич Кошко стал исполняющим обязанности губернатора. За верную службу был произведен в чин действительного статского советника, а после убийства пензенского губернатора Сергея Васильевича Александровского назначен руководить Пензенской губернией. С 1907 по 1910 год (во времена губернаторства Ивана Кошко) были построены новые детские сады, школы, училища, больницы. В 1911 году Иван Францевич Кошко был назначен пермским губернатором и пробыл на этой должности до 1914 года. В этот период увеличилась на тысячи километров протяженность железных дорог, большие достижения были в металлургии.
В 1916 году вышли в свет «Воспоминания губернатора (1905–1914)», которые и сейчас являются одним из главных исторических источников по изучению политической и экономической ситуации в России начала XX века.
После Октябрьской революции Иван Францевич Кошко был арестован и заключен в новгородскую тюрьму, затем находился в казематах Петропавловской крепости, отпущен благодаря ходатайству польских родственников, некоторое время жил в Варшаве, после переехал в Париж.
Иван Францевич Кошко умер в 1927 году.
Ольга Ивановна Кошко
Ольга Ивановна Кошко родилась 1 ноября 1889 года в Санкт-Петербурге. Ее отец, Иван Францевич, будущий пензенский и пермский губернатор, ушел с военной службы и стал земским начальником в Новгородском уезде. Мать, Мария Степановна Крундышева, происходила из зажиточной купеческой семьи. Купцы Крундышевы владели домом на Троицкой улице (нынче ул. Рубинштейна) в Петербурге. Детство и юность Ольга Ивановна провела в Новгороде и Петербурге. В 1907 году Ивана Францевича назначили губернатором в Пензу. Из Пензы Ольга Ивановна совершила побег и, по собственным признаниям, прошла через превращение в «революционерку» и «феминистку». Время, проведенное в Петербурге, помогло понять проблемы российского общества начала XX века, осознать необходимость политических и экономических реформ, увидеть предпосылки будущей революции.
В 1911 году семья переехала в Пермь (Иван Францевич получил пост пермского губернатора). В течение трех лет, пока отец был губернатором, Ольга Ивановна много путешествовала, знакомилась с пермским краем, неоднократно была в Екатеринбурге, получив представление о том, как развивается промышленный регион России, чем живет местное население. Во время Первой мировой войны Ольга Ивановна стала сестрой милосердия в солдатском корпусе. Полученный опыт впоследствии поможет ей работать медсестрой в эмиграции. Во время войны Ольга Ивановна вышла замуж за своего двоюродного брата Ивана (сына своего дяди, главы уголовного сыска Российской империи Аркадия Францевича Кошко). В 1917 году, во время Октябрьской революции, у них родилась дочь Ольга, которую все в семье называли Путя. В это время разгорается Гражданская война. Семья вынуждена бежать из Царского Села, а затем из Боровичей (Новгородская губерния), потом из Москвы, через Киев, Одессу и Севастополь, до окончательного Исхода в ноябре 1920 года. Впереди были эвакуация, Константинопль, выживание уроками французского языка, открытие детективного бюро с Аркадием Францевичем. С приходом к власти Мустафы Кемаля приходится снова бежать, так как он планировал всех российских эмигрантов отправить в Советский Союз. Выбирают Францию. Здесь Ольга Кошко сдает экзамен на медсестру, а затем организует бюро занятости для медсестер. С братом и Аркадием Францевичем Ольга Ивановна работает над составлением и изданием «Очерков уголовного мира царской России». После Второй мировой войны, в 50-е годы, Ольгу Ивановну пригласили на работу в дом престарелых, где доживали свой век эмигранты из Российской империи. Это учреждение располагалось в прекрасном замке близ города Дре (75 км к западу от Парижа). В доме престарелых оказались представители самых разных национальностей и политических течений дореволюционной России: украинские петлюровцы, грузинские социал-демократы, армянские дашнаки, кадеты и монархисты-легитимисты. Ольга Ивановна проработала там почти 15 лет, перед тем как уйти на пенсию. В 70-х годах Ольга Ивановна Кошко занималась редактурой и доработкой своих воспоминаний.
Она умерла в 1983 году, застав рождение правнука Сергея и правнучки Ларисы.
Иван Аркадьевич Кошко
Иван Аркадьевич Кошко родился в ноябре 1891 года. Тогда его отец, Аркадий Францевич, еще служил офицером в Симбирске. Затем семья переехала в Ригу, где Аркадий Францевич возглавлял уголовную полицию. В самом начале Первой мировой войны Иван с младшим братом Димитрием, тоже офицером, участвовали в прусском походе. Осенью 1914 года они оба пропали без вести. Через несколько месяцев стало известно, что Димитрий героически погиб, а Иван был тяжело ранен и взят в плен. В 1915 году Иван стал первым русским офицером, которого обменяли на немецкого офицера – барона Притвица.
Иван Кошко возвращается в Россию, в Петроград, где его двоюродная сестра Ольга, дочь бывшего пермского губернатора, поступила в бюро для розысков военнопленных после исчезновения своих кузенов, а затем и на службу сестрой милосердия в Таврический лазарет. Двоюродные брат и сестра влюбляются друг в друга и венчаются, получив разрешение от императора и Священного синода. Вскоре у них рождается дочь Ольга. Первые месяцы после революции молодые супруги живут в Царском Селе. Но после октябрьского переворота им приходится срочно уехать в имение родителей в Новгородскую губернию. Откуда они бежали сначала в Москву, а после – в Киев, Винницу, Одессу и Севастополь. В ноябре 1920 года Иван вместе с женой, дочерью, отцом и младшим братом Николаем переезжает в Константинополь, затем в Париж, где у супругов рождается сын Борис в 1924 году. Иван Аркадьевич Кошко скончался во время Второй мировой войны в 1942 году.
Мемуары
Ольги Ивановны Кошко
Воспоминания. Книга 1
Российская империяРеволюция 1917 года. «Великий Исход»
О рождении и семье
Родилась я в Петербурге на Васильевском острове в I-м Кадетском корпусе, где мой отец, окончив Академию Генерального штаба, был воспитателем. Находился он там не очень долго: столько, сколько обязан был быть перед тем, как уйти на сторону, т. е. выйти в запас и выбрать себе штатскую должность, более ему по вкусу, чем военную. Это вызвало громадные волнения и неудовольствие со стороны моей матери и ее семьи. Мама выходила замуж за офицера, академика, с мыслью, что ее муж сделает карьеру именно в военной среде. А тут, видите, надо ехать в глушь, чуть не в деревню, когда она родилась и прожила все молодые годы в столице и богатой обстановке дедушкиного дома и не надеялась никогда из нее уехать. Дедушка уже к тому времени давно умер, бабушка была очень кроткое и, вероятно, безличное существо, но зато был дядя Павел Петрович, брат бабушки и крестный отец мамы. Он считался мамой и ее сестрой, тетей Талей, как неоспоримо умный и преданный им человек. Предполагаю, что тон у него должен был быть очень авторитетный, не допускающий возражений. Этот тон мог подходить для бабушки, для мамы, с грехом пополам для тети Тали, но, во всяком случае, не для моего упрямого отца. Поэтому, когда дядя компетентным тоном спросил его: «В сущности, куда вас может повести эта новая, неизвестная должность земского начальника в каком-то захолустном Новгороде?», мой отец, окинув его холодным взглядом, отвечал: «До министра внутренних дел… Впрочем, вы никогда не служили и в этих вопросах ничего не понимаете» – и демонстративно вышел из комнаты. Никакие возражения, никакие просьбы не подействовали. Отец вышел в запас, к маминому ужасу, надел штатское платье и укатил один в Новгород Великий, отстоявший от Петербурга не так далеко, но благодаря пересадке на станции Чудово откуда начиналась узкоколейная линия железной дороги, все-таки в восьми-девяти часах от столицы, что бедной маме казалось краем света. Мои родители из-за этого чуть не разошлись. Мама больше года сидела в Петербурге у бабушки со своими близнецами, т. е. с моим братом и мною, не решаясь ехать в провинцию, в глушь, где даже нет приличного театра, никаких развлечений, где можно умереть с тоски. Тетя Таля, младшая сестра мамы, очень властная, умная, но без широких горизонтов девушка, вполне понимала мамину боязнь провинции. С ней при всех ее достоинствах трудно было жить, а бабушка и строгий дядя вскоре умерли. К тому же все чаще и чаще стала заходить папина сестра, Марья Францевна, уговаривая маму ехать к мужу с детьми и уверяя, что люди хорошо живут и в провинции и даже провинция имеет свою прелесть (сама тетя Маня никогда долго в провинции не жила и туда не стремилась). Папин характер, конечно, очень замкнутый, не нежный, но зато сколько высоких качеств имеет этот человек в наш век нечестный и продажный! Кроме того, муж – опора для одинокой женщины с детьми и т. д., т. д. Мама, поплакав, повздыхав, написала папе, что согласна разделить его участь и подчиниться строгой судьбе, села в карету тети Тали, чтобы ехать на Николаевский вокзал с детьми, с двумя няньками, с огромным багажом (в провинции ничего не найдешь приличного), с баульчиками, с корзиночками и, вероятно, со съестными припасами на неделю. Нам с братом вагон не понравился, и мы стали вопить: «К тете Тале, домой!» Воображаю, как мы надрывали сердце бедной мамы!
Отец в Новгороде жил холостяком со своим товарищем по Академии – Гескетом. Но вскоре Гескет влюбился в племянницу председателя суда и женился. Папа остался один и начал тосковать. Мамино решение приехать он принял с восторгом и мчался на вокзал навстречу своей семье радостный, довольный, с твердым намерением начать новую дружную жизнь. Была нанята приличная квартира с большим фруктовым садом и удобным двором с конюшнями. Дом находился на берегу Федоровского ручья, притока Волхова. Этот Федоровский ручей зимой совершенно пересыхал, а весной разливался, и по нему плыли баржи с дровами и глиняной посудой. Милый Новгород! Сколько отрадных воспоминаний детства и ранней юности связано с ним!
О Новгороде
* * *
Город лежит на широкой и красивой реке Волхове, впадающей в озеро Ильмень. На том месте, где происходит слияние Волхова с Ильменем, стоял богатый Юрьев монастырь. Свое богатство он получил от наследства графини Орловой-Чесменской, преклонявшейся перед архимандритом Фотием, главою монастыря. Фотий был человек больной, раздражительный и властный, но графиня безропотно переносила от него все, даже – сплетничали – побои. Надевая монашескую рясу при своих частых посещениях, она дни и ночи ухаживала за больным Фотием самоотверженно и покорно. Существовали версии о причине такого самопожертвования. По одной, говорилось, что графиня замаливала грех своего отца, задушившего царя Петра, мужа императрицы Екатерины II. Фотий молился за титулованного убийцу, и графиня верила, что его праведная молитва дойдет до Небес. По другой версии, чувства графини носили более земной характер, чему верил и Пушкин, написав свое ироничное четверостишие:
Благочестивая жена
Душою Богу предана,
А грешной плотию —
Архимандриту Фотию.
Как бы то ни было, но по смерти Фотия графиня похоронила его в особом склепе, выстроенном по ее указаниям в самом Юрьевом монастыре. Могилу Фотия прикрыла ризой из червонного золота и завещала похоронить себя рядом с ним, но свою могилу велела прикрыть ризой не золотой, а только серебряной, как для христианки менее достойной, чем он. Кроме того, день и ночь по ее требованию монахи, чередуясь, обязаны были читать над могилой Фотия…
Я несколько раз ездила в Юрьев монастырь и посещала этот склеп – чистый, светлый, с двумя роскошными могилами. Каждый раз заставала какого-нибудь монаха, громким голосом читавшего молитвы над усопшими. Конечно, большевики сняли драгоценные ризы, прогнав монахов, так же как золотые, тоже червонного золота, главы монастыря, сверкавшие издали, как солнце. Но могилы, кажется, оставили. Все свое громадное состояние графиня завещала монастырю, и в том числе свои драгоценности, частью которых украсила монастырские иконы. Я помню, как нам в монастырском храме показывали икону Божьей Матери, державшую в руках лестницу, сплошь покрытую крупными бриллиантами. Монах-гид объяснил, что эта икона только копия настоящей и бриллианты на лестнице поддельные из-за боязни похищения в открытом храме. Все же драгоценности находятся в главном куполе за железной дверью, и ключ от двери всегда у архиерея в Новгороде. Монастырь был окружен белой каменной стеною. Монастырские ворота двойные. Недалеко от ворот в стене сделано маленькое окошечко. Надо было постучать и произнести: «Благословите хлебцем». Сейчас же окошечко открывалось, и рука протягивала вам громадный ломоть горячего черного хлеба. Хлеб прекрасный. Это тоже делалось согласно воле покойной графини Орловой-Чесменской. Рука дающего да не оскудеет!
* * *
Губернатором был Оттон Людвигович Медем. Происходя из Прибалтийского края и говоря отлично по-русски, он все-таки сохранил несколько немецкий акцент в русской речи. Это не мешало ему быть пламенным русским патриотом, поэтизирующим русский народ и готовым мужику делать всевозможные поблажки. Население близ Новгорода отлично учло характер губернатора, и всякий провинившийся человек бросался к губернатору за защитой и милостью. Редко какой мужик не добивался полного прощения своего греха. Это подрывало власть местного начальства и даже распускало поведение ближнего населения. Но граф умел так мило и деликатно объяснить свое снисходительное отношение к провинившемуся мужику и успокоить самолюбие того, кому, в сущности, надлежало наказать виноватого, что у последнего исчезало чувство уязвленного самолюбия и он почти всегда мирился с совершенным фактом. Доброе сердце графа иногда доводило его до крайности. Как-то наш уездный предводитель дворянства Болотов в суровый зимний день наткнулся на перекрестке улицы на графа, стоявшего в губернаторской форме на посту дежурного городового и исполняющего его обязанности. Граф пояснил изумленному предводителю, что он подобрал в снегу валяющегося пьяного. Боясь, что несчастный простудится или замерзнет, он его дотащил до дежурного городового и велел последнему доставить пьяного в участок и непременно уложить в теплую камеру, а так как городовому могло строго попасть от его прямого начальства за самовольный уход со своего поста, то он, губернатор, решил заменить отсутствующего до его возвращения. Граф объяснил все совершенно серьезно, не обращая внимания на насмешливую улыбку своего собеседника. Трудно было предводителю видеть без улыбки старание губернатора заменить городового.
* * *
Совсем в другом роде был вице-губернатор Сократ Николаевич Дирин. Красавец собой, большого роста, со значительной сединой в еще не старые годы, он браво носил в царские дни на приемах свой камер-юнкерский мундир. К сожалению, придворный титул не содействовал увеличению его умственных способностей. Его жена, гораздо умнее его, была как будто очень скромного происхождения, отчего, вероятно, довольно покорно подчинялась его не совсем умным распоряжениям. При своем назначении вице-губернатором в Новгород Сократ Николаевич завел свой выезд и требовал, чтобы жена ездила не иначе как с лакеем на запятках, что уже давно вышло из моды, и одевалась на приемах в тяжелые массивные платья, как боярыни в старину. Он гордился своим именем Сократ, находя его очень для себя уместным, и из уважения к истории называл сына Диоклетианом, а дочь что-то вроде Иродиады. В делах губернии он был полным нулем, и все чиновные люди удивлялись, как он мог попасть в вице-губернаторы, да еще так близко к Петербургу. Во всяком случае, если он удержался несколько лет на своем посту, то, вероятно, благодаря снисходительности того же графа Медема. Как-то моя мать отдавала визит мадам Дириной, которой очень симпатизировала и которую жалела. И вдруг неожиданно, как человек, у которого наболело сердце, Дирина стала жаловаться на фантазии своего мужа, стоящие так дорого, когда средства их так ограниченны. Например, он на свое жалованье накупает полосы земли вдоль узкоколейной железной дороги, соединяющей Новгород со станцией Чудово, на которой пересадка в Петербург. Полосы земли эти вдоль железной дороги больше всего болота, не представляющие из себя никакой ценности и непригодные ни на что. Но Сократ Николаевич хочет, чтобы пассажиры поезда, выглядывающие в окно, могли бы спросить: «Чьи земли мы проезжаем?» И им важно скажут: «Дирина, Дирина, Дирина…» Об этой затее уже пересмеивались в Новгороде, и кто-то пустил на его счет песенку на мотив представления народу Прекрасной Елены. Начиналась она так.
I
Я Сократ,
Я Дирин,
Я новгородский дворянин.
II
Во всех уездах у меня
Имения есть, имения есть.
Их даже мне не перечесть,
Их даже мне не перечесть! и т. д.
При назначении Столыпина главою правительства Дирин поехал к нему в Петербург с целью добиться через него губернаторства. Начал свою просьбу очень торжественно: «Ваше Высокопревосходительство, избавьте меня от этой курьезной роли вице-губернатора уже шесть лет!» Столыпин ему ответил: «Будьте уверены, что я это сделаю». Дирин вернулся торжествующим и всем рассказывал об обещании Столыпина. И действительно! Столыпин его освободил, предложив немедленно подать в отставку. Дирин переехал в Старую Руссу, где у них был маленький домик. Мы их встретили на этом курорте несколько лет спустя. Сократ Николаевич горько жаловался на людскую несправедливость и на неумение властей придержащих ценить государственных людей.
Таковым он себя, по-видимому, считал.
О революции 1905 года и новом назначении отца
В 1905 году началось то, что называют первой революцией в России. Для того чтобы остановить ее девятый вал, Столыпину понадобились дельные и мужественные люди. Одним из первых в Новгороде был выбран мой отец Иван Францевич Кошко, репутация которого, как дельного и честного человека, была блестящей. Его назначили самарским вице-губернатором в помощь губернатору Блоку. Через два месяца он был произведен в действительные статские советники, а через шесть – восемь месяцев в пензенские губернаторы. Пансионерки в шутку называли меня «Ваше превосходительство» и пели в мою честь «Боже, царя храни!».
О побеге из Пензы и учебе в Петербурге
Я никак не могла перенести мысль о деревне зимой и решила лучше пойти «развиваться» на курсы в Петербург. Мои родители, как и вообще то общество, в котором я жила, с презрением смотрело на курсисток, главная цель которых, по их мнению, было свободное общение со студентами и, в лучшем случае, искание женихов. Учение стояло на втором плане и мало кого интересовало. Все они делались революционерами и бросали бомбы. Как же я могла поехать на курсы самостоятельно, когда в шестнадцать лет никогда не выходила на улицу без гувернантки? А все-таки надо же развиваться и начать новую жизнь! И я решила бежать из дому в Петербург на эти курсы, обманув бдительность родителей. Когда я там буду, уж меня силой не вернешь!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.