![](/books_files/covers/thumbs_240/istoriya-skripacha-moskva-gody-straha-gody-nadezhd-1935-1979-288769.jpg)
Автор книги: Артур Штильман
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Глава 6
Домой, в Москву!
Сборы в дорогу были скорыми, так как собирать было почти что нечего, и мы погрузились в поезд 8 ноября 1942 года. Прибыли мы в Москву довольно быстро – 20 ноября. У нас была лишь одна пересадка на станции Аму-Дарья. Поезд пришёл туда под вечер часов в 6, а наш поезд (теперь уже прямо на Москву!) должен был отойти в 2 часа 30 минут ночи. Мы много раз выходили на перрон из зала ожидания – погулять, проветриться и подышать свежим воздухом. Когда почти стемнело, на путях появилась странная группа людей с детьми и лёгкими пожитками. Они шли по шпалам в направлении, обратном нашему пути. Кто-то у них спросил, куда они идут. Ответ их сегодня звучит в характере пьес Эжена Ионеско или Беккета: «На край света!» Они не выглядели ни бродягами, ни цыганами, но что это были за люди и куда они шли с детьми, так и осталось загадкой.
В ожидании поезда я заснул часов в 9 вечера на вокзальной скамейке. С большим трудом меня растолкала мама перед самой посадкой. Это оказалось единственным неудобством за всю нашу дорогу. Нам везло, правда, при помощи добрых людей, но везло! Какие толпы мы видели на крупных узловых станциях! Люди стояли за билетами неделями и жили в условиях вокзала с маленькими детьми и стариками. Тем более что большинство из них было без молодых мужчин, что бросалось в глаза – война была заметна особенно на вокзалах.
Нашими попутчиками в «прямом вагоне» (действительно, несколько вагонов постоянно отцеплялись, и формировался новый состав, следующий на Москву, оттого такие вагоны и назывались «прямыми») оказались: строгая дама-переводчица, как она представилась, и мужчина вполне интеллигентного вида, по его словам, служащий какого-то наркомата в Москве. Он ездил в Среднюю Азию в служебную командировку, её же вызвали в Москву на работу.
Я уже был опытным путешественником на поезде и с интересом наблюдал за происходящим через окно: на узловых станциях мы стояли иногда по часу или по два – шли военные эшелоны с людьми, танками и часто с самолётами со снятыми крыльями. Почти все эшелоны шли с открытыми платформами. Только ближе к Москве я заметил, что вооружение уже находилось под чехлами и брезентом; вероятно, армейское начальство не случайно принимало эти меры – фронт проходил в те дни на самом ближнем участке лишь в сорока с небольшим километрах от Москвы в районе Наро-Фоминска, и, наверное, были серьёзные опасения немецкого шпионажа.
Наконец, где-то в 4 часа утра, примерно в часе езды от Москвы, в вагон вошёл комендантский патруль для проверки документов. Я был очень взволнован и встал пораньше. За время последних двух дней пути я подружился с офицерами-отпускниками из соседнего купе, возвращавшимся в свои части.
Наверное, несмотря на отпуск (а возможно и переформирование – об этом спрашивать было не принято) они соскучились по детям и проявляли ко мне дружеское внимание, угощали конфетами (я из вежливости отказывался, но после недолгих уговоров брал подарок), расспрашивали о том, когда я пойду в школу, кто родители и чем я сам собираюсь заниматься. Чем я их развлекал, не помню, но помню, что они потешались от моих рассказов о танцующей лошади в Харькове и других цирковых историй, услышанных от Семёна Ильича Добрыкина.
Я сидел в купе у офицеров, когда в вагон вошёл комендантский патруль, и я сказал, что мне надо идти в своё купе, чтобы самому предъявить документы для въезда в Москву. Они стали меня в шутку уговаривать остаться с ними и вообще ехать с ними и дальше на фронт, где уже многие полки имеют своих «сыновей». Я вежливо объяснил, что никак не могу оставить родителей, хотя, конечно, быть в армии сейчас так интересно. В общем, я с ними распрощался и пожелал им всего самого лучшего в таких выражениях, что двое из них очень расчувствовались – не иначе они оба были уже отцами… Вообще в течении всей войны у детей не было более уважаемых людей, чем военные – солдаты, офицеры, лётчики – все, кто воевал в Красной Армии.
Предъявив документы, мы сидели в купе в сильнейшем волнении. Вскоре свет в вагонах был погашен, светомаскировка соблюдалась очень строго, остались лишь совсем тусклые аварийные лампочки. Наконец поезд стал идти совсем медленно и вскоре причалил к перрону Казанского вокзала. Было совершенно темно. Мы выгрузились из вагона, и перед входом в вокзал была вторая проверка документов на въезд в Москву. Войсковые офицеры и чины НКВД при помощи карманных фонарей придирчиво изучали документы и задавали вопросы. Очередь на проверку была немалая, тем более, что военные, конечно, должны были идти вне всякой очереди. Наконец дошла очередь до нас и, благополучно миновав проверочный пост, мы вошли в абсолютно тёмный вокзал. Было 5 часов утра.
Комендантский час заканчивался только в 6 часов. Но всё это не имело никакого значения. Мы в Москве!
Глава 7
Москва, 20-е ноября 1942 года
Частная инициатива упорно не умирала даже во время войны. Едва закончился комендантский час, мой отец вышел на площадь трёх вокзалов, и тут же к нему подошёл моряк, который предложил подвезти куда угодно. Плата – две пол-литровых бутылки водки. Никаких денег. Мы погрузились в ЗИС-101, который, как выяснилось по дороге, обслуживал штабного адмирала. Все знали, что Сталин ложился спать около шести, и учреждения – гражданские и военные, наркоматы – с шести утра тоже имели некоторый перерыв. Конечно, были служащие, которые начинали работу рано утром. Как помнится, Наркоминдел, многие служащие которого жили в нашем доме, начинал собирать своих сотрудников рано – в 8.15 утра их всех забирал автобус.
В 6 утра, пока адмирал спал, его шофёр занимался частным извозом и, как видно, весьма успешно. Часа четыре он мог спокойно колесить по заснеженной Москве.
Наконец, настал великий миг – мы подъехали к своему дому, но въехать во двор было невозможно – он был в глубоком снегу, и видны были только узкие пешеходные тропы к подъездам, хотя за ночь и они были порядком занесены снегом.
Калужская показалась больше, чем виделась в прошедшие полтора года в воспоминаниях и снах. Расстояния от дома до дома, ряд особняков на противоположной стороне улицы, занимаемых кожно-венерологическим диспансером, – всё казалось большим, чем прежде. Возможно, это была аберрация памяти плюс белый снег, конечно не уменьшавший расстояний и размеров улицы и домов. Стало чуть светлее.
Парадное третьего подъезда открылось легко. Теперь дело было за малым – у отца не было ключа от квартиры. Ключ он непонятно почему оставил своему среднему брату, жившему в Балашихе. Понятно, что в такой час он никак не мог появиться в квартире, тем более, что работал мастером на оборонном заводе, а даже мастеру не прийти на работу было не так просто. К счастью, соседка на третьем этаже нас приютила. В тепле я стал быстро засыпать. Отец позвонил от неё по телефону нашему соседу Александру Борисовичу Буше, ночевавшему в Цирке на Цветном бульваре, и уже где-то в начале девятого он привёз ключ. Но ещё до его прибытия и до того, как я заснул у соседки, мы с отцом вышли на улицу и зашли в булочную в 1-м корпусе, то есть в доме № 12 (которая, кажется, работает до сих пор), где я увидел за витриной картину совершенно забытую – вся витрина была полна белым хлебом! За и месяцев – после отъезда из Свердловска – белого хлеба я не видел. Конечно, счастьем было, что мы никогда не голодали, но встреча с белым хлебом стала праздником возвращения домой! Отец получил для меня по карточкам небольшой хлебец – «французскую булку», как это тогда называлось. Потом она стала, конечно, «русской» булкой в годы утверждения «приоритета» – 1948–1949. А пока что я сразу сжевал французскую и мы пришли обратно к соседке, где я заснул не раздеваясь. Через часа полтора мама меня с трудом подняла – Буше уже привёз ключ, и мы стали спускаться с третьего этажа на свой второй. Дверь была открыта, в коридоре горел свет, и мы вошли, наконец, в квартиру после полутора лет отсутствия! Комнаты показались тоже больше, чем помнилось. Отопления не работало, так как в доме лопнули трубы ещё зимой 41-го года. Летом можно было жить так, а зимой немногочисленные жильцы оборудовали себе печки-буржуйки, топившиеся чем угодно, с выходом трубы в форточку. Но это было потом. Пока же мы кое-как обогрелись включённым довоенным рефлектором, который, конечно, тепла почти не давал. Я уснул, и в 12 дня раздался звонок в дверь – мой дядя привёз ключ! Отец обрушился на него, а в ответ мы услышали: «Ну, виноват! Виноват! Бейте меня!». Мой дядя был хорошим человеком, и его никто не бил, хотя впоследствии и грозились, но это уже было после войны вблизи Балашихи, когда его хотели побить пьяные, просто как еврея. В истории с возвращением в Москву это был промах моего отца, неизвестно зачем оставившего ключ моему дяде.
* * *
Кое-как наладив отопление, мы все поселились на кухне, где было теплее из-за горящей газовой плиты плюс от изготовленного устройства в виде реостата с раскалённой спиралью. Это работало, пока было электричество. Наш сосед Буше продолжал жить в цирке в своей гримёрной комнате.
Едва проснувшись в полдень, я ужасно захотел выйти наконец во двор. Каково же было моё удивление, когда я увидел одинокую фигуру моего довоенного приятеля Женьки Волокитина! Оказалось, он и не уезжал из Москвы. Он рассказал, что от его отца давно не было известий. Теперь у меня был приятель, да ещё довоенный! Мы, конечно, играли в снежки, но ни коньков, ни лыж у нас не было. Через три недели я должен был прийти с отцом в Центральную детскую музыкальную школу при Московской Консерватории для приёмного экзамена в подготовительный класс – «нулёвку». Накануне приёмного экзамена Женька попал мне в лоб не снежком, а приличным куском льда. Удар был силён, а ещё больше я испугался. Я заорал от неожиданности и хотя и плакал недолго, но на холодном воздухе голос себе сорвал. К вечеру я с ужасом осознал, что на экзамене я провалюсь, так как не смогу спеть ничего. А иначе определить наличие музыкального слуха невозможно для ещё не начавших играть на скрипке или на другом инструменте.
Несмотря на отчаянные усилия моей мамы, сделавшей «гоголь-моголь» из тёртых яиц с сахаром, несмотря на молоко, которое я так не любил, тёплый чай и всё остальное, мой голос не возвращался!
Наутро мы с отцом пришли в ЦМШ, находившуюся тогда в Среднем Кисловском переулке, как раз позади заднего выхода из фойе Большого Зала Консерватории, где-то часам к одиннадцати. Раздевшись, мы подождали несколько минут и нас пригласили войти в кабинет директрисы школы Екатерины Ивановны Мамолли. Школа была практически пустой – большинство учеников ещё находилось в эвакуации в Пензе.
Мамолли оказалась очень любезной старой дамой, прямо из XIX века. Она была, вероятно, почти ровесницей Рахманинова, если не старше. Вместе с ней в её кабинете находилась Вера Николаевна Надеждина, преподававшая теорию и сольфеджио в младших классах. Отец рассказал им о потере голоса, но всё же они захотели попробовать заставить меня повторять голосом звуковысотность нот, игравшихся по одной на рояле. Конечно, из этого ничего не получилось. Несмотря на все усилия, я мог извлечь лишь невнятный сип. Тогда они спросили отца, действительно ли у меня есть музыкальный слух? Отец их заверил, что, конечно же, есть и что он сам это проверял неоднократно. Оставалось лишь «отгадывание нот», то есть меня заставляли стоять спиной к пианино, а затем находить звук на клавиатуре. Сначала по одному звуку, а потом по два и больше с определённым ритмом. Этим отец занимался со мной дома ещё до войны, и я очень легко выполнил эти задания. Проверка ритма дала также положительный результат. Насчёт слуха они всё же поверили моему отцу на слово, так как абсолютный слух может быть выявлен только при воспроизведении голосом ряда нот определённой звуковысотности или какой-либо мелодии или песни. После столь недолгого «экзамена» Мамолли сказала, что я буду зачислен в подготовительный класс на следующие полгода, а после полугодового экзамена всё будет ясно. Если всё пройдёт хорошо, то я буду переведён в первый класс уже в качестве полноправного ученика ЦМШ. Пока же я должен буду приходить в школу три раза в неделю, начиная с 11 января. В программе занятий было сольфеджио, начало теории музыки, то есть умение читать и писать ноты, элементарное знание тональностей и нотного письма со всеми главными терминами. Пока на слух, так как большинство из класса в шесть человек читать ещё не умело. Кроме того, Вера Николаевна должна была нас знакомить с музыкальной литературой, доступной на первых порах нашему пониманию, то есть с короткими пьесами Моцарта, Шумана, Шуберта, Бетховена, Мендельсона, Чайковского. Всё это привело меня в огромное волнение, и я с нетерпением ожидал окончания каникул.
Глава 8
Москва на военном положении
Это произошло ещё до нашего возвращения в Москву. Город в ноябре 1942 года официально был уже не на «осадном» положении, а на «военном». Это означало, что въезд в Москву был строго лимитирован для кого бы то ни было и разрешён только по специальным пропускам.
Как выглядел город в это холодное и суровое время? Прежде всего – у Калужской заставы стояли противотанковые заграждения с колючей проволокой (с узким свободным пространством для автомобилей и маленького пешеходного движения). Автомобили, как военные, так и гражданские, ездили только в направлении Внуковского аэродрома, проезжая мимо наших окон. Это были в основном машины посольств – с флажками США и Англии.
Совершенно необычно выглядела Крымская площадь. На всём пространстве от зданий архитектора Казакова до станции метро «Крымская площадь», то есть во всю ширину Садовой, стояли противотанковые «надолбы» – сваренные крест-накрест три куска рельс, примерно в метр-полтора длинной каждый. Они стояли рядами и образовывали систему заграждений. Это было южное направление, а главная опасность угрожала с северо-запада, со стороны Ленинградского шоссе. В самом последнем доме на улице Горького перед площадью Белорусского вокзала (мы называли его «Домом Лебедева-Кумача» – на доме была мраморная табличка с оповещением о том, что в этом доме жил и творил поэт) все окна верхних этажей со стороны Ленинградского шоссе, то есть на торце дома, были закрыты кирпичной кладкой с небольшими амбразурами для пулемётов. Мы не бывали дальше Белорусского вокзала, но после железнодорожного моста, в начале шоссе, вся дорога была в противотанковых надолбах, колючей проволоке, каких-то накопанных холмов, стен, – в общем, чувствовалось, что здесь могли начаться бои в любую минуту… Это выглядело грозным предупреждением всем – Москва ещё на военном положении, и положение пока очень серьёзно.
Впрочем, как это ни странно, укрепления меня лично даже как-то успокаивали, да к этому времени уже совсем не верилось, что немцы когда-то смогут достигнуть этих мест – перелом начался не только на фронтах, но и в сознании людей.
Колючая проволока также в ширину Садовой улицы дополняла линии возможной противотанковой обороны на Крымской площади. Это место запомнилось потому, что в школу приходилось ездить на трамвае № 10 от круга его разворота напротив Второй Градской больницы, недалеко от нашего дома. Потом нужно было сделать пересадку на трамвай № 42 на Калужской площади и на нём уже ехать до Крымской площади. После чего сесть в метро и ехать до Библиотеки имени Ленина, а затем уже пешком до Арбатской площади. Лучшим вариантом был, конечно, 4-й троллейбус, маршрут которого шёл от Калужской заставы до улицы Горького – у гостиницы «Националь» он делал тогда разворот. Но троллейбус ходил очень редко, а если ходил, то у него постоянно на развилках воздушной сети слетал «башмак» – небольшое приспособление на конце оглобли, соединяющее электромотор троллейбуса с воздушной электрической линией. Водители троллейбусов, большей частью молодые женщины, чертыхаясь каждый раз, брали молоток, влезали по лестнице на задней стенке троллейбуса – почти на его крышу и лупили молотком по проклятому «башмаку», пока он не вставал на место. Иногда уже через 100–200 метров он снова слетал на другой развилке воздушной электросети. А иногда просто не было электричества, и троллейбусы вставали на неизвестное время. В метро, по крайней мере, не было ни «башмаков», ни перерыва с подачей электричества.
«Башмак» был сущим бедствием до самого 1947 года, когда вышли новые дюралевые троллейбусы и автобусы ЗИС с дизельным мотором (как впоследствии выяснилось, это были копии американских автобусов тех лет). В общем, Москва выглядела очень серой: погода была также почти всё время пасмурной – кажется, до самого нового 1943 года.
Противотанковые заграждения начали снимать и расчищать улицы для нормальной жизни, кажется, не раньше марта 1943 года. Помню это потому, что у меня как-то страшно разболелся зуб, и мама отвела меня в детскую поликлинику на Калужской площади. Там врач «въехал» мне прямо в зубной нерв бормашиной. От страшной боли я убежал из кресла и ни за что не захотел вернуться к врачу. Боль немного утихла, и мама решила меня везти наудачу к её зубному врачу – Мэри Абрамовне Миллер, у которой лечилась с 1927 года. Помню точно, что мы уже сели в троллейбус, довезший нас почти до площади Маяковского. На моё счастье, Мэри Абрамовна находилась с семьёй в своём доме, старом московском особняке во дворе «доходного дома» рядом с улицей Красина. Она никуда не уезжала из Москвы. Мамин доктор положила мне в зуб мышьяк, зуб успокоился, и я мог снова заниматься своими делами и занятиями – дома и в школе.
Этот эпизод поездки на троллейбусе по Садовому кольцу ясно говорит о том, что уже к весне 1943 года Садовое кольцо приобрело вид и состояние, вполне приемлемое для прохождения транспорта. Только теперь начинает доходить до сознания, какие нечеловеческие усилия были нужны, чтобы разобрать полутонные надолбы на многих улицах и площадях Москвы, разровнять и очистить от снега и завалов проезжую часть – и всё это в зимнее время и ценой главным образом тяжелейшего физического ручного труда, практически почти без участия механизмов. Кто были эти люди? Днём мы не видели никаких работ по разборке укреплений. Значит, это происходило ночью? Почему? Работали ли там заключённые или немногочисленные тогда пленные немцы? Последнее маловероятно. Значит– либо заключённые, либо женщины по «трудовой повинности», то есть мобилизованные на любые тяжёлые и сверхтяжёлые физические работы. Кто о них вспомнит? Наверное, участие женщин в великой войне сыграло не меньшую роль в тылу, на заводах, или вот на таких работах по всему необъятному Союзу, чем тяжёлая и смертельно опасная каждодневная работа солдата на фронте.
* * *
С нашим постоянным маршрутом и ожиданием 42-го трамвая на Крымской площади связано одно грустное воспоминание. Оно относится к марту 1943 года. Как-то мы с мамой, как обычно, стояли в большой толпе ожидавших этот трамвай, шедший от Новодевичьего. Было почти темно. Вдруг из метро вышел мой отец. Он был почему-то в тот день в кепке, несмотря на мороз. Было видно, что он чем-то очень расстроен. Я всегда угадывал его настроение по виду стекол его очков. Они каким-то таинственным образом всегда давали мне знать совершенно точно о его настроении в данный момент. В тот вечер его очки выглядели как-то особенно грустно. Он увидел нас, и, подойдя, сказал упавшим голосом: «Рахманинов умер…». Я был совершенно уверен, что Рахманинов, знаменитый композитор и пианист жил в Москве. Странно, что при моей любознательности я не знал о нём почти ничего. Я даже подозревал, что он жил в доме Композиторов на Малой Миусской улице. Впрочем, от кого я мог бы это знать? Только от моего отца, конечно. Моя же логика была такой: концерты Рахманинова в его исполнении часто звучат по радио – значит, он живёт в Москве! Через несколько дней я спросил отца сам, когда будут похороны Рахманинова? Он ответил, что не знает. Тогда я стал спрашивать: «Почему ты не знаешь? Ведь Дом композиторов находится недалеко от Белорусского вокзала?» «Какой Дом композиторов? – совершенно ошарашенно сказал отец с полувопросительной интонацией. – Он умер в Америке!» «Так значит, он жил не в Москве?» – теперь уже я был очень удивлён. «Москва… Да нет же! Он жил и работал в Америке после Революции». «Уехал после Революции? И так всегда и жил там?» – продолжал я доискиваться истины для себя самого. «Ну, да. Там и жил». «А как же его музыку играют и его концерты передают по радио? Разве они записаны не в Москве?» «Нет, в Америке», – моему отцу всё меньше нравились мои вопросы. Он положил конец моим расспросам очень просто: «Его концерты передаются по радио потому, что он великий композитор и великий пианист. А вообще – недавно он пожертвовал для Красной Армии чуть ли не миллион долларов для приобретения в Америке необходимых санитарных машин и ещё чего-то очень нужного и важного. Видишь – в такое время он был настоящим патриотом! Ну, а уехал тогда потому, что многие из интеллигенции тогда уехали – по разным причинам. Жизнь была очень трудной и… и вообще. Я рад, что ты любишь слушать его концерты по радио». На том пока, на время, конечно, закончились мои расспросы о Рахманинове.
В 1945 году, сразу после войны, вышел номер журнала «Советская музыка», посвящённый почти целиком памяти Рахманинова. Там мы впервые прочитали воспоминания о Рахманинове его американских друзей Суанов, живших в Бостоне и говоривших по-русски. Словом, мир в котором жил Рахманинов, начал будить мой нездоровый, по советским понятиям, интерес к музыкальной жизни в Америке, её симфонических оркестрах, от которых сам композитор был в восторге! Невинный интерес к игре великого пианиста и композитора вёл к совершенно ненужному интересу о многих других, сопутствующих жизни Рахманинова в Америке вещах. Я, конечно, понимал, что нужно соблюдать меру и не особенно распространяться на эти темы в школе. Как я уже говорил, только в возрасте 16–17 лет я с тремя своими единомышленниками стал обсуждать все эти захватывающе интересные вещи, несмотря на мрачнейшую атмосферу в Москве конца 40-х – начала 50-х. Пока же шла великая война, а до Победы было ещё далеко – больше двух лет…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?