Текст книги "Скептические эссе"
Автор книги: Бертран Рассел
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
«Воля к вере» Джеймса датируется 1897 годом, его «Прагматизм» – 1907-м. «Гуманизм» Шиллера и «Исследования по логической теории» (Studies in Logical Theory) Дьюи вышли в 1903 году. На протяжении первых лет XX века прагматизм вызывал в кругах философов восторженный интерес; затем Бергсон переманил их, посулив больше, но апеллируя к тем же вкусам. Трое основателей доктрины прагматизма весьма различались между собой; можно выделить у Джеймса, Шиллера и Дьюи соответственно религиозное, гуманитарное и научное влияние – ибо хотя Джеймс был многогранен, в прагматизме нашла выход по большей части именно его религиозность. Но давайте закроем глаза на эти различия и попытаемся представить учение как единое целое.
В его основе лежит определенный вид скептицизма. Традиционная философия заявляла, что способна доказать истинность фундаментальных религиозных доктрин; ее противники – что могут их опровергнуть или, по крайней мере как Спенсер, доказать их недоказуемость. Выяснялось, однако, что если их невозможно доказать, то и опровергнуть невозможно. Сюда же подпадали и многие другие доктрины, в незыблемости которых такие люди, как Спенсер, были уверены: каузальность, власть закона, общая достоверность памяти, правомерность индукции и т. д. С чисто рациональной точки зрения следует проявить агностицизм и воздержаться от суждения обо всех этих концепциях, ведь, насколько мы видим, они абсолютно недоказуемы и неопровержимы. Джеймс утверждал, что, как люди практичные, мы не можем сомневаться вечно, если хотим выжить. Мы вынуждены предположить, например, что та пища, которая подкрепила наши силы в прошлом, не отравит нас и в будущем. Иногда мы ошибаемся и умираем. Убеждение проверяется не своим совпадением с «фактом», поскольку соответствующего факта нам никогда не установить; оно проверяется успешным сохранением жизни и исполнением желаний. С этой точки зрения, как Джеймс попытался продемонстрировать в «Многообразии религиозного опыта», религиозные верования часто выдерживают испытание и потому должны называться «истинными». Только в этом и ни в каком другом смысле – по его утверждению – можно назвать «истинными» наиболее широко признанные научные теории: они работают на практике, и это все, что нам известно.
В применении к общим гипотезам науки и религии такая точка зрения имеет немало достоинств. При наличии вдумчивого определения того, что значит «работают», и оговорки, что в случаях, о которых идет речь, мы на самом деле не знаем правды, спорить с доктриной здесь нет никакой нужды. Но давайте рассмотрим примеры более скромные, в которых узнать истину не так уж трудно. Предположим, вы увидели вспышку молнии: возможно, теперь вы ожидаете услышать гром; или, возможно, решили, что вспышка была так далеко, что грома не будет слышно; или, быть может, вообще не стали об этом думать. Последний вариант, как правило, наиболее разумный, но давайте предположим, что вы выбрали один из двух остальных. Когда вы слышите гром, ваши ожидания подтверждает или опровергает не польза или вред, которые они вам принесли, а «факт», восприятие грома вашими ушами. Прагматики занимаются главным образом убеждениями, которые невозможно подтвердить фактами, находящимися в сфере чувственного опыта. Большинство наших обыденных убеждений о будничной жизни – например, что такой-то человек живет по такому-то адресу – можно проверить средствами, доступными нашему опыту, и в этих случаях прагматический критерий применять не требуется. Во многих случаях, как, например, в приведенном выше примере с громом, он и вовсе неприменим, так как истинное убеждение не имеет практического преимущества перед ложным – полезней было бы вовсе подумать о чем-нибудь другом. Любовь к «грандиозным» примерам и пренебрежение обычной повседневной жизнью – недостаток, распространенный среди философов.
Даже если прагматизм и не является кладезем абсолютной философской истины, у него есть кое-какие важные достоинства. Во-первых, он понимает, что истина, доступная нам, – это лишь человеческая истина, не защищенная от ошибок и изменчивая, как и все человеческое. То, что лежит за пределами цикла человеческих явлений, – это не истина, а факт (определенных типов). Истина – это свойство убеждений, а убеждения – это психические события. Более того, их отношение к фактам не имеет схематической простоты, которую предполагает логика; это замечание – вторая заслуга прагматизма. Убеждения расплывчаты и многогранны, они указывают не на один точный факт, а на несколько туманных областей фактов. Следовательно, убеждения, в отличие от схематических пропозиций логики, не противопоставлены четко как истинные или ложные, а представляют собой мутную смесь истины и лжи; они бывают разных оттенков серого, но никогда не белы и не черны. Людям, которые с благоговением говорят об «Истине», было бы полезнее говорить о Факте и осознать, что тех качеств, к которым они относятся с таким трепетным почтением, в человеческих верованиях не найти. У этой позиции есть как практические, так и теоретические преимущества, ведь люди подвергают друг друга преследованиям именно потому, что верят, будто знают «Истину». С психоаналитической точки зрения можно сказать, что любой «высокий идеал», о котором люди упоминают с трепетом, на самом деле – просто предлог мучить своих врагов. Как хорошему товару не нужна реклама, так хорошие моральные принципы не нуждаются в благоговейном придыхании.
На практике, однако, у прагматизма есть и мрачная сторона. Истина, утверждает он, – это то, во что выгодно верить. Например, какое-то убеждение можно сделать выгодным с помощью системы уголовного законодательства. В семнадцатом веке в католических странах был выгоден католицизм, а в протестантских – протестантство. Энергичным людям удается фабриковать «истину», прибирая к рукам правительство и начиная преследовать мнения, отличные от их собственных. Это результат максимализма, в который впал прагматизм. Пусть, как заявляют прагматики, истина имеет градацию и принадлежит чисто человеческим явлениям, а именно убеждениям, из этого все-таки не следует, что степень истинности, которой обладает убеждение, зависит исключительно от человеческих условий. Увеличивая степень истинности своих убеждений, мы приближаемся к идеалу, а идеал определяется Фактом, который находится под нашим контролем лишь в конкретной, весьма ограниченной степени, в том что касается некоторых незначительных обстоятельств на или возле поверхности одной конкретной планеты. Теория прагматика строится на практике рекламщика, который, неустанно повторяя, что коробка его пилюль стоит гинею, добивается того, что люди соглашаются дать за нее шесть пенсов, и таким образом делает свое заявление более правдивым, чем если бы высказывал его менее уверенно. Такие примеры рукотворной истины интересны, но их масштабы весьма ограниченны. Если человек начинает их преувеличивать, его неизбежно затягивает в водоворот пропаганды, которая в конце концов резко обрубается неопровержимыми фактами в виде войны, эпидемий и голода. Новейшая история Европы – наглядный пример ложности этой формы прагматизма.
Любопытно, что прагматисты восхваляли Бергсона как союзника, ведь на первый взгляд его философия абсолютно противоположна их взглядам. Они учат, что истина испытывается полезностью, Бергсон, напротив, утверждает, что наш рассудок, сформированный практическими потребностями, игнорирует все аспекты мира, на которые невыгодно обращать внимание, и фактически препятствует восприятию истины. Он считает, что у нас есть способность, называемая «интуицией», которую мы можем применять с пользой, если не поленимся, и которая способна рассказать нам, по крайней мере теоретически, обо всем прошлом и настоящем, пусть, по-видимому, и не о будущем. Но поскольку обладать столь огромным объемом знаний тяжело и неудобно, у нас развился мозг, назначение которого – забывать. Если б не мозг, мы помнили бы все; благодаря его фильтрующей функции мы обычно запоминаем только то, что полезно, да и то с изъянами. Полезность для Бергсона является источником ошибок, а истина постигается путем мистического созерцания, в котором отсутствует всякая мысль о практической пользе. Тем не менее Бергсон, как и прагматики, предпочитает действие разуму, Отелло – Гамлету; он считает, что лучше убить Дездемону, следуя интуиции, чем оставить короля в живых из рассудочных соображений. Именно поэтому прагматисты видят в нем союзника.
Труд Бергсона «Непосредственные данные сознания» был опубликован в 1889 году, а «Материя и память» – в 1896-м. Однако его имя прогремело после выхода в 1907 году «Творческой эволюции» – не то чтобы эта книга была лучше других, просто в ней было меньше доводов и больше риторики, и потому она звучала более убедительно. Она от начала до конца не содержит никакой аргументации, а значит, и плохой аргументации; это просто поэтическая картина, приятная воображению. В ней нет ничего, что помогло бы нам сделать вывод, правдива ли или ложна философия, которую он излагает; этот вопрос, который можно было бы посчитать немаловажным, Бергсон оставил другим. Однако, согласно его собственным теориям, в этом он прав, поскольку истину следует постигать с помощью интуиции, а не рассудка, и, следовательно, дискутировать о ней невозможно.
Значительную долю философии Бергсона составляет просто-напросто традиционный мистицизм, выраженный слегка обновленным языком. Доктрина взаимопроникновения, согласно которой разные объекты в действительности не отдельны, а просто воспринимаются таковыми аналитическим разумом, обнаруживается у всех мистиков, что восточных, что западных, от Парменида до мистера Брэдли. Бергсон придает этой доктрине ореол новизны с помощью двух приемов. Во-первых, он связывает «интуицию» с инстинктами животных; он выдвигает предположение, что именно интуиция помогает осе-одиночке из рода Ammophila ужалить личинку, в которую она откладывает яйца, именно так, чтобы парализовать ее, не убив. (Пример неудачный, поскольку исследования доктора и миссис Пекхэм установили, что несчастная оса ошибается ничуть не реже, чем простой ученый со своим неповоротливым рассудком.) Это окутывает его доктрины флером современной науки и позволяет ссылаться на примеры из зоологии, отчего человек излишне доверчивый может решить, будто его взгляды основаны на результатах новейших биологических исследований. Во-вторых, он называет «пространством» отдельность вещей в восприятии аналитического рассудка, а «временем» или «длительностью» их взаимопроникновение, открытое интуиции. Это позволяет ему сделать о «пространстве» и «времени» множество новых заявлений, которые звучат весьма глубокомысленно и оригинально, если предполагать, что речь идет о том, что обычно подразумевается под этими словами. «Материя», будучи тем, что находится в «пространстве», конечно же, является фикцией, созданной рассудком, и это становится очевидным, как только мы начинаем смотреть на нее с точки зрения интуиции.
В этом аспекте своей философии, помимо фразеологии, Бергсон ничего не добавил к Плотину. Разработка этой фразеологии, несомненно, свидетельствует о большом таланте, но это больше талант рекламщика, чем философа. Однако широкую популярность ему завоевало вовсе не это. Ею он обязан своей доктрине о жизненном порыве и реальном становлении. Его великое и замечательное новшество заключается в том, что он соединил мистицизм с верой в реальность времени и прогресса. На том, как ему удалось совершить этот подвиг, стоит остановиться подробнее.
Традиционный мистицизм был доктриной созерцательной, убежденной в нереальности времени и, по существу, философией ленивого человека. Психологической прелюдией мистического озарения является «темная ночь души», которая настает, когда человек безнадежно увязает в тупике в своей практической деятельности или по какой-то причине внезапно теряет к ней интерес. Исключив таким образом деятельность, он переходит к созерцанию. Один из законов нашего бытия заключается в том, что мы всегда, когда это хоть сколько-нибудь возможно, выбираем убеждения, которые позволяют нам сохранять самоуважение. Психоаналитическая литература полна гротескных иллюстраций этого закона. Соответственно, человек, вынужденный созерцать, вскоре убеждается, что созерцание – истинная цель жизни и что реальный мир скрыт от тех, кто погружен в мирскую деятельность. Из этого базиса можно вывести все остальные доктрины традиционного мистицизма. Лао-цзы, пожалуй, первый из великих мистиков, написал свой трактат (если верить легенде) на таможне в ожидании досмотра багажа[10]10
Главный повод поставить под сомнение ее правдивость состоит в том, что книга не очень длинная.
[Закрыть]; и, как и следовало ожидать, книга наполнена мыслью о тщете всякого действия.
Но Бергсон желал адаптировать мистицизм для тех, кто верит в деятельность и «жизнь», кто верит в реальность прогресса и абсолютно не разочарован в нашем существовании здесь, внизу. Мистик – это обычно активный по характеру человек, которому приходится бездействовать; виталист – человек пассивного склада, питающий романтическое восхищение к активности. До 1914 года мир был полон таких людей, людей из «Дома, где разбиваются сердца». Основа их темперамента – скука и скептицизм, отчего они обожают все будоражащее и тоскуют по иррациональной вере; эту веру они в конце концов обрели в убеждении, что их долг – заставлять других людей убивать друг друга. Но в 1907 году у них не было возможности такой разрядки, и Бергсон предложил хорошую замену.
Кое-где язык Бергсона может запутать читателя, поскольку вещи, по его мнению иллюзорные, иногда упоминаются в таких выражениях, которые предполагают их реальность. Но если обойти эти потенциальные недопонимания, его учение о времени, полагаю, заключается в следующем. Время – не последовательность отдельных моментов или событий, а непрерывный рост, в котором будущее невозможно предвидеть, поскольку оно по-настоящему ново и потому невообразимо. Все, что происходит в реальности, сохраняется, как кольца в стволе растущего дерева. (Пример не его.) Таким образом, мир постоянно становится полнее и богаче. Все произошедшее сохраняется в чистой памяти интуиции, которая противопоставлена псевдопамяти мозга. Это сохранение есть «длительность», в то время как импульс к новому творению – «жизненный порыв». Для того чтобы восстановить чистую память интуиции, требуется самодисциплина. Как это сделать, не рассказывается, но есть подозрение, что процедура напоминает практику йогов.
Осмелься кто-нибудь применить к философии Бергсона такую вульгарную вещь, как логика, в этой философии перемен обнаружились бы некоторые затруднения. Бергсон никогда не устает обливать презрением математиков за то, что они рассматривают время как последовательность, части которой существуют вне друг друга. Но если в мире действительно есть подлинная новизна, как он настаивает (а без этой характеристики его философия теряет свою привлекательность), и если все, что действительно приходит в мир, сохраняется (в этом заключается суть его учения о длительности), тогда сумма всего существующего в любой более ранний период времени является частью таковой суммы в любой более поздний период. В силу этого отношения целого и части совокупные состояния мира в разное время образуют последовательность, и эта последовательность обладает всеми свойствами, которые милы математику и от которых Бергсон, по его утверждению, избавился. Если новые элементы, добавившиеся в более поздних состояниях мира, не существуют независимо от старых, значит, подлинной новизны не существует, творческая эволюция ничего не создала, и мы снова оказываемся в системе Плотина. Конечно, Бергсон эту дилемму разрешает заявлением, что происходящее представляет собою «рост», при котором все меняется и все же остается неизменным. Эта концепция, однако, является загадкой, которую непосвященным не стоит и надеяться постичь. По сути, Бергсон обращается к мистической вере, а не к разуму; но в те области, где вера выше логики, мы за ним последовать не можем.
Тем временем из множества разных ростков сплелась философия, которую часто называют «реализмом», хотя на самом деле в качестве метода она использует анализ, а метафизическую базу черпает в плюрализме. Ее реалистичность спорна, ибо в некоторых своих вариациях она сопоставима с берклианским идеализмом. Однако с кантовским или гегельянским несовместима, поскольку отвергает логику, на которой основаны эти системы. Она все больше склоняется к принятию и развитию позиции Джеймса касательно того, что фундаментальная материя мира не является ни психической, ни материальной, но чем-то более простым и фундаментальным, из чего состоят и разум, и материя.
В девяностые годы Джеймс был едва ли не единственной именитой личностью, за исключением самых древних стариков, кто выступал против немецкого идеализма. Шиллер и Дьюи еще не прославились, и даже Джеймс считался психологом, которого в философских вопросах не следует принимать всерьез. Однако с 1900 года философы начали бунтовать против немецкого идеализма – не с прагматической позиции, а по строго техническим причинам. В Германии, помимо великолепных работ Фреге (который начал писать в 1879-м, но широкому читателю стал известен лишь недавно), вскоре обрел огромную популярность монументальный труд Гуссерля «Логические исследования», опубликованный в 1900 году. В той же струе оказали влияние работы Мейнонга «О предположениях» (Ueber Annahmen) (1902) и «Теория предметов и психология» (Gegenstandstheorie und Psychologie) (1904). В Англии подобные идеи стали продвигать Дж. Э. Мур и я. Его статья «Природа суждения» была опубликована в 1899 году; «Принципы этики» – в 1903-м. Моя «Философия Лейбница» (Philosophy of Leibniz) появилась в 1900 году, а «Основания математики» – в 1903-м. Во Франции ту же философию энергично поддерживал Кутюра. В Америке радикальный эмпиризм Уильяма Джеймса (без его же прагматизма) смешался с новой логикой и породил радикально новую философию, философию неореалистов – несколько более позднюю, но и более революционную, чем вышеупомянутые труды европейцев, хотя работа Маха «Анализ ощущений» предвосхитила некоторые элементы ее доктрины.
Родившаяся таким образом новая философия еще не достигла окончательной формы и в некоторых отношениях остается незрелой. Более того, между ее разношерстными сторонниками существует немало разногласий. Местами она несколько расплывчата. И потому все, что возможно сделать, это перечислить некоторые из ее самых ярких особенностей.
Первая характерная черта этой новой философии состоит в том, что она отказывается от претензий на особую философскую методу или какое-то особое знание, достижимое с ее помощью. Она видит в философии нечто по существу единое с наукой, отличное от узкоспециальных дисциплин лишь универсальностью своих проблем и тем, что она занимается формированием гипотез, эмпирических доказательств которым пока нет. Она мыслит, что все знания – это научные знания и их следует доискиваться и доказывать научными методами. Она не ставит себе целью, как это обычно бывало в философии прежних времен, ни делать заявления о Вселенной в целом, ни создавать всеохватную систему. Основываясь на собственной логике, она полагает, что нет никаких оснований отрицать очевидную разрозненность и сумбурную природу мира. Она не считает мир «органическим» в том смысле, что из любой разумно понятой части можно вывести целое, как можно восстановить скелет вымершего чудовища по одной-единственной кости. В частности, она не пытается, как это делал немецкий идеализм, дедуцировать природу мира в целом из природы знания. Она рассматривает знание как естественный факт, подобный любому другому, не наделяя его никакой мистической и космической значимостью.
У новой философии было изначально три основных источника: теория познания, логика и математические принципы. Со времен Канта познание всегда понималось как взаимодействие, в котором познаваемый объект изменяется в процессе познания и, следовательно, всегда имеет определенные характеристики, обусловленные нашим знанием о нем. Также считалось (хотя и не Кантом), что существование вещи непознанной логически невозможно. Следовательно, свойствами, приобретенными благодаря процессу познания, должно обладать абсолютно все. Утверждалось, таким образом, что можно многое узнать о реальном мире, просто изучая условия знания. Новая философия, напротив, заявляла, что знание, как правило, не имеет никакого влияния на то, что известно, и что нет ни малейшей причины, почему не может быть вещей, которые не известны никому. Следовательно, теория познания перестает быть волшебным ключом, открывающим дверь к тайнам Вселенной, и нас отбрасывает обратно к кропотливым научным изысканиям.
В логике сходным образом «органический» взгляд сменился атомизмом. Ранее считалось, что на внутреннюю природу каждой вещи влияют ее отношения со всем остальным, так что глубинное знание одного объекта потребовало бы глубинного знания всей Вселенной. Новая же логика заявила, что внутренняя суть вещи не позволяет нам логически дедуцировать ее отношения с другими вещами. Это можно разъяснить примером. Лейбниц где-то заявляет (и в этом соглашается с современными идеалистами), что если муж находится в Европе, а его жена умирает в Индии, то в момент смерти жены в нем происходит внутреннее изменение. Согласно здравому смыслу, пока он не услышит о своей утрате, никаких внутренних изменений в нем не произойдет. Такую точку зрения и приняла новая философия; последствия оказались куда более масштабны, чем можно предположить на первый взгляд.
Математические принципы всегда имели важную связь с философией. Математика предположительно содержит априорное знание, обладающее высокой степенью достоверности, а большая часть философских учений стремится именно к априорному знанию. Со времен Зенона Элейского философы идеалистической касты всегда стремились дискредитировать математику, изобретая противоречия, призванные показать, что математики не отыскали настоящей метафизической истины и что истина философов повыше сортом. Такого немало у Канта и еще больше у Гегеля. В девятнадцатом веке математики разрушили этот бастион Кантовой философии. Лобачевский, открыв неевклидову геометрию, подорвал математическую базу трансцендентальной эстетики Канта. Вейерштрасс доказал, что непрерывность не касается бесконечно малых; Георг Кантор сформулировал теории непрерывности и бесконечности, в пух и прах разбившие все старые парадоксы, на которых тучнели философы. Фреге продемонстрировал, что арифметика вытекает из логики – идея, которую Кант отрицал. Все эти результаты были получены обычными математическими методами и очевидны, как таблица умножения. Философы отреагировали на ситуацию тем, что не стали читать всех этих авторов. И лишь новая философия ассимилировала новые результаты и таким образом одержала легкую обоснованную победу над сторонниками поддержания невежества.
Новая философия состоит не только из критики. Она конструктивна, но так же, как наука, творит мало-помалу и с большой осторожностью. У нее имеется особый технический метод созидания, а именно математическая логика – новая отрасль математики, гораздо более сходная с философией, чем любая из традиционных отраслей. Математическая логика впервые позволяет увидеть, каковы будут для философии последствия конкретного комплекса научных доктрин, какие следует допустить сущности и какие отношения между ними. Философия математики и физики с помощью этого метода чрезвычайно продвинулась вперед; часть результатов для физики доктор Уайтхед изложил в трех своих недавних работах[11]11
«Принципы познания природы» (The Principles of Natural Knowledge), 1919 г.; «Понятие природы» (The Concept of Nature), 1920 г.; «Принцип относительности» (The Principle of Relativity), 1922 г. Все они опубликованы издательством Cambridge University Press.
[Закрыть]. Есть основания надеяться, что этот метод окажется столь же плодотворен и в других областях, однако в нем слишком много технической специфики, чтобы излагать его здесь.
Современная философия плюрализма в немалой степени вдохновлена логическим анализом пропозиций. Поначалу этот метод применяли с чересчур глубоким уважением к грамматике; Мейнонг, например, считал, что поскольку мы можем сказать «круглого квадрата не существует» и это утверждение будет истинным, значит, должен быть и такой объект, как круглый квадрат, пусть и объект несуществующий. Автор этих строк тоже поначалу был повинен в такого рода рассуждениях, но в 1905 году обнаружил, как освободиться от них с помощью теории «дескрипций», которая позволяет заявить, что во фразе «круглого квадрата не существует» круглый квадрат не упоминается. Казалось бы, смешно тратить время на такую нелепицу, как круглый квадрат, но подобные темы часто являются лучшим способом проверки логической теории. Большинство логических теорий попадаются на том, что ведут к нелепым заключениям; поэтому логик должен осознавать нелепости и выискивать их. Многие лабораторные эксперименты могут показаться тривиальными тому, кто не осознает их значимости; доведение до абсурда – это эксперимент логика.
Из-за увлечения логическим анализом пропозиций новая философия поначалу имела сильный привкус платоновского и средневекового реализма; она полагала, что существование абстрактных понятий не имеет качественных отличий от существования конкретных объектов. От этой точки зрения, по мере совершенствования своей логики, она постепенно освобождалась. То, что осталось, уже не так противоречит здравому смыслу.
Хотя чистая математика больше, чем любая другая наука, поддержала первые шаги новой философии, наиболее мощным влиянием на нее в наши дни обладает физика. Причина заключается главным образом в труде Эйнштейна, который коренным образом переменил наши представления о пространстве, времени и материи. Здесь не место объяснять теорию относительности, но пару слов о некоторых ее последствиях для философии неизбежно придется сказать.
Вот два особенно важных с философской точки зрения элемента теории относительности: (1) не существует единого всеобъемлющего времени, в котором происходят все события во Вселенной; (2) условный или субъективный аспект нашего наблюдения за физическими явлениями, хоть его влияние и куда более велико, чем предполагалось ранее, можно исключить с помощью математического метода, известного как тензорное исчисление. По этому второму вопросу я распространяться не стану, ибо он невыносимо технический.
Что же касается времени, необходимо понять для начала, что мы имеем дело не с философскими домыслами, а с теорией, которая сформулирована на основе экспериментальных результатов и воплощена в математических формулах. Между этими двумя вещами такая же разница, как между теориями Монтескье и американской конституцией. Выясняется вот что: в то время как события, которые происходят с неким материальным объектом, имеют конкретный временной порядок с точки зрения наблюдателя, разделяющего движение объекта, события, которые происходят с материей в других местах, не всегда имеют конкретный временной порядок. Если точнее: световой сигнал, отправленный с Земли на Солнце и отраженный обратно, вернется на Землю примерно через шестнадцать минут после того, как его отправили. События, происходящие на Земле в течение этих шестнадцати минут, происходят не раньше и не позже достижения световым сигналом Солнца. Если мы представим себе, что некие наблюдатели движутся всеми возможными способами относительно Земли и Солнца и наблюдают за тем, что происходит на Земле в течение этих шестнадцати минут, а также за приходом светового сигнала на Солнце; если мы предположим, что все эти наблюдатели учитывают скорость света и используют совершенно точные хронометры; тогда некоторые из них посчитают, что любое данное событие на Земле в течение этих шестнадцати минут произошло раньше, чем прибытие светового сигнала на Солнце, другие сочтут его одновременным, а третьи – более поздним. Все одинаково правы или одинаково не правы. С безличной точки зрения физики события на Земле в течение этих шестнадцати минут происходят не раньше и не позже достижения световым сигналом Солнца, но и не одновременно с ним. Мы не можем сказать, что событие A в одной частице материи определенно произошло раньше, чем событие B в другой, если только не посылаем от A к B световой сигнал, который отправляется в момент, когда происходит более раннее событие (по времени A), и достигает цели до того, как происходит более позднее событие (по времени В). В любом другом случае предполагаемый временной порядок двух событий варьируется в зависимости от наблюдателя и, следовательно, не является репрезентацией физического факта.
Если бы скорости, сравнимые со скоростью света, были обычным явлением в нашем опыте, физический мир, пожалуй, казался бы слишком сложным для познания научными методами, и нам пришлось бы до сего дня довольствоваться знахарством. Но если бы какую– то физику все же открыли, это была бы физика Эйнштейна, поскольку ньютоновская физика оказалась бы очевидно неприменимой. Радиоактивные вещества испускают частицы, которые движутся почти со скоростью света, и без помощи новой физики относительности в поведении этих частиц было бы невозможно разобраться. В несовершенстве старой физики нет никаких сомнений, и с философской точки зрения сказать об этом изъяне «он же мал» – совсем не оправдание. Нам необходимо примириться с фактом, что (в определенных пределах) между событиями, которые происходят в разных местах, нет конкретного временного порядка. Этот факт привел к появлению единого многообразия, называемого «пространство-время», вместо двух отдельных многообразий, называемых «пространство» и «время». Время, которое мы считали космическим, на самом деле является «местным временем», привязанным к движению Земли и столь же мало притязающим на универсальность, как время корабля, который не переводит часов, пересекая Атлантический океан.
Задумавшись о роли, которую играет время во всех наших обыденных представлениях, мы неизбежно поймем, что наше мировоззрение в корне переменилось бы, если бы мы могли по-настоящему представить себе, что сделали физики. Возьмите понятие «прогресса»: если временной порядок произволен, прогресс может стать регрессом в зависимости от принятого измерения времени. Понятие расстояния в пространстве, конечно, тоже изменится: два наблюдателя, вооруженные всеми возможными устройствами обеспечения точности измерений, придут к различным оценкам расстояния между двумя местами, если находятся в быстром относительном движении. Очевидно, что сама идея расстояния стала расплывчатой, потому что расстояние должно быть между материальными вещами, а не точками пустого пространства (которые являются фикциями); и это должно быть расстояние в конкретный момент времени, потому что расстояние между любыми двумя телами постоянно меняется; а конкретный момент времени – субъективное понятие, зависящее от того, как движется наблюдатель. Мы больше не можем говорить о теле в конкретный момент времени, мы должны говорить лишь о событии. Между двумя событиями существует, абсолютно независимо от наблюдателя, некое отношение, называемое «интервалом» между ними. Разные наблюдатели по-разному разложат этот интервал на пространственный и временной компоненты, но такой анализ не имеет объективной достоверности. Интервал – объективный физический факт, а его разделение на пространственный и временной элементы – нет.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?