Текст книги "Паутина повилика"
Автор книги: Богдан Агрис
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
«срезы кольчатого дыма…»
срезы кольчатого дыма,
скосы контурных небес.
сосен выплеснутых мимо
малахитовый отвес.
воздух – матовый мицелий –
не набух еще пока,
и стоят без всякой цели
винтовые облака.
что мне в ложе световое
ляжет воле вопреки?
носят ивы на раздвое
дымчатые парики.
над глазастыми вещами
есть еще построже глаз.
ходит месяц над хвощами,
носит золотой запас.
так. но кто еще, скажите,
в эти склоки вовлечен?
волоокий небожитель
с вечереющим плечом.
тишина в его стакане –
кто с ней только не знаком?
скоро он спокойно станет
молодым борщевиком.
вон уже свивает пряха
световое волокно.
вяхирь, вихревой мой вяхирь, –
возвращайся на окно.
звезд просыпанное просо,
сосен бережный закон…
это крыл твоих набросок,
неспокойных испокон.
«о вечер верстовой и волглый…»
о вечер верстовой и волглый
у проливных лесополос
широкий обморок берез
платформы обок ненадолго
на перегоне сходня тверь
лежит застенчивая мерь
куда теперь еще скажи
когда созвездьями захлопав
за волостные рубежи
летят птенцы-анизотропы
макушки елей небывалых
вытягивая в калевалы
и ты кто терпеливо смог
войти в порядок ястребиный
и ты девичий голосок
у обносившейся рябины
вы оба спросите в рукав
зачем шершавая река
зане ячеисты пруды
зане на рельсах молодых
порожняковые останцы
и много всяческих зане
когда в разросшемся окне
вьюрковые щедроты станций
«Ты высмотри меня на тонком теле лета…»
Ты высмотри меня на тонком теле лета.
Я стану для тебя оттенок и отмета.
Я стану для тебя хороший соловей
в неяркой шапочке, надетой до бровей.
Еще меня найдешь на перебое тмина,
где охристой луны слепая середина,
в пространстве взвинченном неукоренена,
листает день за днем ночные времена.
«когда осенних зябликов листва…»
когда осенних зябликов листва
не осыпается до рождества
и спят сверхсветовые кулики
на рукавах придуманной реки
я выхожу в равнинный долгий случай
где отцветает лебедь бел-горючий
по измороси вековых синиц
еще не поздно оказаться ниц
пока вороны в неуклонной тайне
невидимые воздвигают зданья
и не поют на лицах голубей
свирели окончательных скорбей
«где топкая звезда в полыни подростковой…»
где топкая звезда в полыни подростковой,
прекрасная вода ведет себя рисково
то выведет себя во лествице витой,
а то окуклится в подобье запятой
а ты, во клобуке щебечущего часа,
с лакуной на руке, токуешь невегласо
и, ложный вестовой засечного письма,
в невенчанный ручей ложишься как тесьма
«мне ночь высота а кому слепота…»
мне ночь высота а кому слепота
созвездия паром парят изо рта
и стены моих городов сочтены
в неполной прорехе медяшки-луны
качай меня память с луной наравне
я буду осадок на этой луне
я буду ходить с годовалым птенцом
где звезды короною полукольцом
какая победа еще нам нужна
гляди андромеда босая княжна
птенец мой болтливый с хвостом затяжным
куда нам с тобою до звездной княжны
едва ли нам надо в ее города
такая досада такая беда
пространство давно к пустяку сведено
окно световое осталось одно
птенец ничего мы не можем в ответ
и оба уходим в осадочный свет
«…а вот разымется воронежская даль…»
– …а вот разымется воронежская даль
и мы продолжимся чтоб облаку примститься
ты прочитаешь нас на тонкой восковице
мы разворкуемся как голубь-государь
а после отведем во тихие ст(р)аницы
– о что ни говори но это было встарь
– о что ни говори но к этой сути тонкой
совсем не так давно мы приговорены
я все хожу с тобой по ободку луны
а кожица на лбу совсем как у ребенка
с какой уж старины…
«где ягода моя ты не упоминай…»
где ягода моя ты не упоминай
во солнечное сткло восходит адонай
и падает ладонь во пустошь облепихи
народ безмолвствует но говорят языки
рябина хороша когда на ветке дрозд
попробуй не спеша ввести рябину в рост
се птичий новодел се говорок синицын
мы с ягодой в гнезде мы с буквицей в деснице
рябина во дроздах смородина в снегу
и все я в городах рябиновых бегу
«о где мне водяная здесь игра…»
о где мне водяная здесь игра
ежовое урочище в буграх
еловый космос в белках и гирляндах
неистовый неистовый орландо
немного стеариновых зайчат
немного угловатого луча
совиный сбор в лишайнике великом
но что за паутина повилика
а вот еще когда шары омел
то кто до них дотронуться посмел
«а ты по родине скучай…»
а ты по родине скучай
рисуй смородиновый чай
гляди внимательно под ноги
здесь где-то ходит белорогий
а рядом яблоневый тес
он был отзывчив и курнос
в куальнге царствии хорошем
пылили звезды из морошек
и плавала твоя луна
единая во племенах
«о для чего вы ходите мне сестры…»
о для чего вы ходите мне сестры
в своих таких улыбчивых каштанах
в своих румянцах неперебеленных?
я буду рядом с вами корень-город
я буду летом валуном и вещью
и совестно спросить – я рядом буду?
на корень – корень, на валун – окатыш
на лето – лепет, что до самой вещи
какая же ей может сбыться пара?
льняные сестры иволожьи лики
ресничий всполох в небесах стотельчих
я буду только оборот и образ
«за кружевом в листве окне…»
за кружевом в листве окне
окружием в звезде огне
по имени ли по луне
где сад медвян и клочковат
здесь голубями ворковать
здесь имена не воровать
где озорные голоса
какое имя этот сад
не прозелень а небеса
о как же ты еще тонка
во безымянных мотыльках
селена веточка рука
«все видимся мы велики и вольны…»
все видимся мы велики и вольны
а это душа на пороге луны
туманом и паром широким сычом
сама сухопарым поводит плечом
мы вольные души в краю золотом
на море и суше мы все не о том
поводим поводим рассветом плеча
нам наша душа вековая печаль
где хвощ-перелесок да пласт моховой
какого отвеса нам будет с лихвой
какие ореховые города
какими прорехами наш нотр-дам
в прореху закатится лунный сантим
в глубины ореха давай улетим
зима бы приветила нас задарма
но где же на свете такая зима
«о кровельные воды мне…»
о кровельные воды мне
о вровень эти годы мне
зевота зимнего двора
неведомая детвора
перемещение во трибы
рябиновые перегибы
в апреле образ водяной
белесое веретено
еще заплещет по старинке
звезда раскосая во крынке
и на огромные дворы
ответить нечем до поры
«ветер можжевельника в руке…»
ветер можжевельника в руке
ельник у тебя на волоске
что тебе поведала на ушко
девочка бессребреница сплюшка
как брало за душу серебро
как боры глядели недобро
как из-под зеленого пробора
было око скаредного бора
но легло к полуночи инако
выпорхнула сплюшка-забияка
вешняя веселая сова
лунные летала острова
плюшевые облака поплыли
душно было травяной кобыле
и давно забылся день-деньской
всей своей серебряной тоской
«я вырастаю по воздуху вон…»
я вырастаю по воздуху вон
я восхожу во ячеистый звон
врановым кленом клейким крылом
я вывожу родниковый шелом
памятью плетью соломенных рек
я возгоняю щебечущий снег
а во жнивье голова высока
а во скамье стволовые века
боги поют в щелевую капель
скоро уже переносный апрель
«заверши меня мгла дорисуй…»
заверши меня мгла дорисуй
я останусь тебе на весу
на веку на току во лесах
голубиной воды полоса
как пойдут голубиные блики
дотянуться бы до голубики
перекраивай время цвета
голубика сегодня не та
а была-вечерела на вкус
я останусь я не изменюсь
а по всей голубице глубинной
обернется ночная рябина
тихо-тихо войду на крыла
говори почему ты бела
«Да где же это твердое, бесшовное крыло…»
Да где же это твердое, бесшовное крыло,
что темными обводами мерещилось и шло.
И шло оно, докуда звезда не проросла, –
крыла лихое чудо в прогале вне числа.
А те, кто мог немеряно, кто выветрился вдоль, –
звезда у них потеряна, что вызвалась звездой.
Была такая малость, незрелые крыла.
Собою называлась, собою назвала.
«От звездного закутка…»
От звездного закутка
до блесткого всхлипа лип
ломаются скосы воздуха на кровлях напополам.
От лунного завитка
до гибкой основы рыб,
смотри – прорастают искоса сгущения орифламм.
Война кольцевых дождей,
расхлест солевых дорог –
и, кажется, уже нечего ловить в этой чертовне.
Есть искусы поважней,
чтоб выскользнуть за порог.
Есть поводы понадежнее себя уводить вовне.
Сдвоенные небеса,
взъерошенный воробей,
холмы у истока воздуха, их оттиск вересковой.
Да полные полчаса,
в которые не робей –
и все, что было потеряно, вернется к тебе с лихвой[2]2
По ритмострофическому рисунку идентично стихотворению Олега Юрьева «Позвякивает шоссе…» («On the drift; in the draft», III).
[Закрыть].
«На нитевых и ломких подосновах…»
На нитевых и ломких подосновах,
где рай кузнечика понятен с полуслова,
а тонкие дрозды восходят по кривой
в сей воздух матовый, в свой образ вечевой –
так вот, на этих всходах нитевых,
где книги греются на птичьем солнцепеке,
вдруг вырвется объем невиданной сороки
звончее тетивы.
На сложенных дубах начатки и азы.
Сорока имя произносит
и смотрит в зеркало, и только глазом косит,
и дарит нам такой отчетливый язык,
в котором высветлится осень.
В сорочьи отсветы давно одеты мы.
Сырое утро, но простое.
О, как не выходить на стогны травостоя
в канун святой зимы.
«Это город, отцветший во внутренний снег…»
Это город, отцветший во внутренний снег.
Это оттиск скворца на оскомине век.
А окрест обрисованы древние боры
с восковыми метелями в душных проборах.
На пути человеков ложится звезда.
Но все дальше живет в горизонт борозда.
О, предзимье открыто в основе своей.
Очевидно и голо в основе своей.
Если мы приголубим вечерние пашни,
если в небо поднимем вчерашние башни,
если вдруг световой растревожим каркас –
зазимует высокое время у нас.
Много станет иным, ничего станет прежним –
будем мы выходить в кроветворных одеждах.
Значит, в зеркале на сердцевине лица
станет как-то отчетливей оттиск скворца.
Звезда-молочай
Мне уже не раз случалось говорить о том, что Богдан Агрис, второй сборник которого мы сегодня открываем (первый, «Дальний полустанок», вышел в «Русском Гулливере» в 2019 году), – поэт-мыслитель, поэт-натурфилософ, продолжатель линий Тютчева, Мандельштама (который иногда нет-нет да промелькнет здесь в виде полускрытой, полувросшей в речь цитаты – «…к чему тогда что всюду царь отвес», «мы с тобою поедем / и на ша, и на ща, и на ха»; узнаются его интонации: «Поверните меня на шершавой реке, / укачайте в пустом тростнике»), раннего Заболоцкого (слышны и его интонационные ходы: «вяхирь, вихревой мой вяхирь – / возвращайся за окно») и, глубже, – до самого Ломоносова. Впрочем, натурфилософия у него – только один слой, сильный и важный, но не единственный и не предельный: в некотором смысле она – инструмент для задач более важных, шаг на пути к ним, язык для разговора о них. Как признавался сам автор, та природа, что занимает его, – «образ метафизической сферы вообще». Геологическими, ботаническими образами он нащупывает и выявляет структуры бытия как такового, природа за эти структуры в полной мере представительствует как их красноречивое и точное выражение. Для такой роли, по разумению автора, непригодна «сырая эмпирическая» природа (которую, добавлю от себя, он тем не менее видит пристально и точно, даже знает ее по естественнонаучным именам) – она должна быть, полагает он, «предварительно обработана натурфилософским усмотрением».
Таким образом, взгляд Агриса на предметы его внимания обладает тройной (нераздельной, нерасщепляемой) структурой: он – натурфилософский, метафизический и поэтический сразу.
Да, он мыслитель, но чужд умозрительности. Он мыслит именно поэтически: не вовлекая в речь ни приемов философского теоретического мышления как такового, ни сопутствующей тому лексики, – обходится исключительно поэтическими, образными, фонетическими средствами. Не строя отвлеченных концепций, он дает читателю пережить эти концепции – описываемые ими структуры – непосредственно, буквально физически. С другой стороны, он охотно пользуется лексическим арсеналом естественных наук: геологии («останцам каменноугольным», «кремнеземы»), ботаники («крестоцвет», «лисохвост»), орнитологии… – но слова, работающие в других контекстах как свободные от эмоциональных и эстетических задач научные термины, тут, кажется, становятся разновидностью образных средств и представляют особенным образом заостренное состояние речи.
Вся природа у Агриса – огромное живое, цельное тело; сплошной чувствующий и мыслящий континуум. В стихах – внутренние драмы и конфликты этого существа, его распри и тяжбы с самим собой, его внутренние тревоги и неудобства, соединяющие разные его части таинственные связи. Все насельники природы – «от звездного закутка / до блесткого всхлипа лип», «от лунного завитка / до гибкой основы рыб» – в глубоком интимном родстве друг с другом (звезды и растения – одного корня, не говоря уж о том, что – явления одного порядка и совершенно равновелики по размеру: здесь вполне мыслим «селезень до звезд»). Они не перестают друг друга чувствовать и друг в друге отражаться, «природа» и «культура» легко обмениваются элементами («деревья конные одеты / во всадники и эполеты»). У этого организма – продуманная (не в меньшей степени и прочувствованная) биология: ольхе больно («горит-болит ольха»), вода способна быть «усталой» и иметь, будучи живым телом, «хрящевую подоснову», кометы «иглокожие» и у них есть семена, а соснам, явно сознательным, вообще ведом «бережный закон»; своя психология, причем у каждой из частей – собственный темперамент и нрав: сады «лениво крадутся», а вода, дерзкая, «ведет себя рисково», да и города бывают «безрассудны»; не говоря уже о том, что свои способы измерения расстояний: в «кликах» крылом, в пении пчел. Все это прочитывается через конкретную топографию, хоть на карту наноси: подмосковные локусы – платформа Подрезково, Куркино, Сходня-река – становятся точками входа в метафизическую основу мироздания.
Этот мир пребывает в постоянном многоуровневом становлении, его пронизывают жизнеобразующие и жизнепреобразующие процессы, тут постоянно «кроится заново земля». На равных правах частей-органов большого тела вовлечено в эти процессы и все рукотворное – например, города (которые, однако, притом одушевлены и чуть ли не личностны – «судачат о своем») – ничем не отличаясь в этом смысле от скал или деревьев – тоже живых, одушевленных, наделенных даром речи. История здесь не то чтобы не присутствует, но вросла в структуры мира, едва отличаясь от всего остального. Вся цивилизация – всего лишь один из цветов, расцветающих в огромном лесу, тут, как у Урсулы Ле Гуин, слово для леса и мира должно бы быть одно.
Включены в это целое и люди как наблюдатели и чувствователи: здесь во всем растворен человеческий взгляд, создавая поверх и так уже существующего природного единства еще одно: единство человеческого пристрастного, сочувствующего, эмпатического восприятия. Автор говорит – и выстраивает взгляд – не от собственного своего лица, но от лица человека как такового, человека как типа присутствия. «Я», появляющееся здесь иногда и не слишком настойчиво («Я постою в себе укромно», «я сплю лагранжевы кривые»), принадлежит человеку как источнику взгляда – и не упорствует в самости («а мне – что значит слово я – / и делать нечего друзья»), но, напротив, всегда радо раствориться в превосходящих его, надличных процессах («я стану время областное / широкое трехплоскостное ‹…› я стану песенкой простой»); ему легко стать любым из существ и объектов мира – он протеичен в своей всевосприимчивости, его границы проницаемы («я буду лисий нос и канин / я буду лисохвост в стакане», «я стану для тебя хороший соловей / в неяркой шапочке, надетой до бровей», «я буду осадок на этой луне», «я буду летом валуном и вещью», «я сегодня – глухая вода») – или и вовсе обернуться столбом света («я золотая световня / у лепицы луны»). В конце концов, «я буду только оборот и образ». Социальных координат у него нет ни единой («вот что начертано на воде / имя мое нигде») – это целиком метафизическое я, и если где и обитает, то в скоропреходящем доме, слепленном из «талого снега». Говорящий изнутри этих стихов от первого лица уже, кажется, спустился к кольчецам и усоногим («я танцую на сгибе ручья / я твоя кольцевая ничья»), отождествился с ними. Но кажущееся его самоумаление оборачивается соразмерностью целому миру, тождественностью ему. Главный герой тут – не он, но проживаемое им мироздание. Человек постоянно обращается – к нему ли в целом: «куда теперь еще скажи / когда созвездьями захлопав / за волостные рубежи / летят птенцы-анизотропы» (кто же еще может дать ответ на такой вопрос, как не целый мир-собеседник?), к отдельным ли его обитателям: «заверши меня мгла дорисуй», «отведи меня черный / неприкаянный дрозд…», «о, как же ты, зима, бываешь непроста…». С мирозданием, предполагающим ответ, даже острее – ждущим его, человек – в сложно-диалогических отношениях, которым не всегда чувствует себя способным соответствовать: «и на огромные дворы / ответить нечем до поры», «птенец ничего мы не можем в ответ / и оба уходим в осадочный свет».
И если говорить об идеях, которые автор не формулирует умозрительно, но позволяет чувственно пережить, – первой из них явно должна быть мысль о единстве и одушевленности всего сущего. Вторая, должно быть, та, что все, происходящее в мироздании, – все, от «лучевой звезды» до «дождевой воды», имеет прямое отношение к человеку, все это – личная, чувственно переживаемая драма человека (он всем телом чувствует, например, «сколь много во плоищах недр / двоякодышащих каверн»); структуры мироздания – его эмоциональное и даже этически значимое событие.
Звезда-молочай («О звезда-молочай дрожит в травяной воде. / О звезда-молочай, похоже, везде-нигде»), всходящая над этим миром, кажется, – противоположность-соперница Звезды-полынь: как эта последняя означает смерть, так она означает повсеместно прорастающую, таинственную жизнь.
Ольга Балла
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.