Текст книги "Плацдарм непокоренных"
Автор книги: Богдан Сушинский
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
21
Хоронили погибших, как уже принято было здесь, – в слегка расширенной воронке, прямо в болотной жиже, поскольку больше хоронить было негде. На плато, в камне, могилы им не выдолбить.
В тот день они потеряли убитыми семерых бойцов. Кроме того, четверо было ранены, причем двое из них – безнадежно.
– Еще один такой безумный день – и мы останемся без солдат, – мрачно проговорил Кремнев. Вместе с тремя бойцами он принес последнего, седьмого. – А значит, наше пребывание здесь окажется бессмысленным.
– Если не учитывать, что мы здесь не «пребываем», а сражаемся, то да, прав лейтенант, – устало проговорил Беркут. – Однако сражаться мы будем даже в том случае, если останемся вдвоем. А что, отборный офицерский гарнизон. Русской армии такое не в новинку.
– Причем предельно «отборный», – мрачно заметил разведчик. – В том смысле, что отбор был жесточайшим.
– А что нам говорит радист? – не стал развивать эту тему капитан. – Какова ситуация?
– Наступление отменили. Что-то у них там не ладится. Штабы дивизии и армии морально поддерживают нас. И даже верят…
– А что им еще остается? Только морально поддерживать и верить. Что они еще могут? Все что в их силах… Людей у них, очевидно, маловато.
– Я попросил штаб дивизии перебросить сюда еще одну группу. Хотя бы человек двадцать. От вашего имени, естественно.
Сегодня Беркут забыл о времени выхода на связь. Не до этого было. Весь вечер он, Мальчевский, Калина и еще двое бойцов, тоже стреляющих довольно метко, растянувшись реденькой цепочкой по валу, выбивали из укрытий – и просто «били по нервам» – немцев, ведя по ним прицельный огонь из трофейных австрийских винтовок. В том, что сейчас, к ночи, немцы отошли с плато в долину и униженно притихли, не нависая над их позициями, была заслуга и снайперской группы.
– Мог бы попросить и роту. Тоже от моего имени.
– Так ведь не подбросят. Да рота и не прорвется.
– Боюсь, что и подбрасывать им уже нечего, – согласился капитан. – Сами подкрепления вымаливают. Ну что, начнем наш скорбный ритуал? А то немцы, вон, зашевелились, – проговорил он, переждав, пока угомонится немецкий пулемет, установленный где-то по кромке плавней. Пулеметчики, очевидно, заметили, что здесь собралась группа русских, потому что очереди, хотя и жиденькие, ложились все ближе и ближе.
– Сейчас принесут майора.
– Он что, скончался?! – удивленно спросил Беркут. – Но ведь утром учительница говорила, что вроде бы ему стало легче. Даже пришел в себя.
– Действительно, пришел. Чтобы тотчас же уйти. Понял, что не жить ему, а только мучиться. Да и пистолет оказался под рукой.
– Вот как?! – вздохнул капитан. – Учительницу жаль. Как она его, страдалица, выхаживала! Я бы только ради нее не смел стреляться. Впрочем, не будем осуждать его.
– Кто ж его осуждает?! Дай-то бог самому так уйти – не в плену, не в болоте с вывороченными кишками, а так, в тиши подземелья…
Вновь ожил пулемет. Однако бойцы, выдвинувшиеся к каменной косе, сразу же открыли ответный огонь и, как и было им приказано, отвлекли внимание немцев на себя.
Боясь потерь во время похорон, Беркут всех кроме похоронной команды отправил за гребень ближайшей гряды, а троих даже заставил залечь на льду, опасаясь, как бы немцам не вздумалось выслать в эту морозную ночь свою разведку. Не зря же прошлой ночью бойцам с «маяка» пришлось дважды вступать с ними в перестрелку.
Принесли майора. Учительница шла рядом с ним и тихо, жалобно вздыхала, приговаривая: «О, Господи, ну зачем же было так? Чего ж вы, мужчины, торопитесь на тот свет?!»
Двое бойцов сразу же спустились на склон ямы и начали принимать тела. Андрею жутковато было смотреть, как они неумело, неуклюже опускали их прямо в заиндевевшую, едва затянутую тонким ледком жижу. Но понимал, что удерживаться на склоне похоронщикам очень трудно, поэтому молчал. Единственной привилегией майора стало то, что его положили последним, уже на два слоя тел. Перед этим учительница даже провела рукой по лицу, закрывая ему глаза, и сложила руки на груди.
Глядя на этот ритуал, солдаты вздыхали с какой-то особой грустью. Каждый, наверное, подумал о том, что было бы неплохо, чтобы и для него нашлась женщина, которая вот так: и глаза закрыла бы, и всплакнула…
Беркут чувствовал: что-то нужно сказать. Как чувствовал и то, что так и не научился говорить прощальные слова над погибшими, и вообще считал, что, прощаясь с ними, следует молчать. Мужественно стиснув зубы, молчать. И думать о том, как воевать дальше, чтобы не погибнуть, не струсить. А если и погибнуть, то по-солдатски.
Однако на сей раз он все же не смог удержаться в своем молчании. Майора положили, и все выжидающе уставились на коменданта. Фигуры их фиолетово отражались на заснеженном зеркале плавневого озерца и четко очерчивались на фоне заиндевевшей гряды. Капитан не мог видеть их глаз. Но молчание было тягостно ожидающим. А тут еще… как раз в тот момент, когда он произнес «Товарищи бойцы…», один из солдат, принимавший тела и теперь выбиравшийся наверх, вдруг поскользнулся и, завопив от ужаса, ушел по склону вниз, в ледяную жижу, под тела убитых.
Он разрушил эту страшную кладку тел, мертвецы засыпали его, и солдатик – совершенно забыв об элементарном мужестве и присутствии женщины, исступленно вопил где-то там, внизу, под ними, затягиваемый в глубину могилы трясиной и смертельным страхом.
– Да помогите же ему, черт возьми! – вывел бойцов из оцепенения громовой голос капитана, первым бросившегося на помощь.
Однако бросок этот оказался неудачным. Андрей тоже поскользнулся, упал головой вниз, и именно в то мгновение, когда он уперся лицом в подошву сапога майора, кто-то там, внизу, под телами, схватил его за руку и, безбожно вопя, потянул к себе, как показалось Беркуту, в преисподнюю.
– Отдай же капитана, дураша! Что ты вцепился в него, как в бутыль самогона? – спас Андрея и поставил все на свои места в этом мире живых и мертвых удивительно спокойный, чуть насмешливый голос Мальчевского. – Он нам и тутычки еще пригодится, га, Сябрух?! Да ты не меня, не меня тяни, как девку за подол, а командира своего любимого!
– Дык эта яма всех нас погребсти хочет, – оправдывался младший сержант.
– А ты там не ори, – обратился Сергей к солдатику, оказавшемуся под мертвецами. – Лучше хватайся за автоматный ремень. Где ты там?!
– Здесь я, вытяните меня, братки, тут трясина! – панически орал похоронщик.
– Ни убивать без младсержа Мальчевского не научились, аспиды афонские, ни хоронить, – ворчал Сергей, выволакивая несчастного похоронщика буквально с того света. – Быстро к дому Брылы, – скомандовал он обоим неудачникам. – Там эта девка, гиена иерусалимская, костерчик развела. Обогреетесь. А вы, кто-нибудь трое, за мной. Что ж мы этих хороним, а деда Брылу земле не предаем?
– Разве его не похоронили? – стуча зубами от холода, спросил Беркут, поспешая к костру чуть впереди Мальчевского.
– В выработке, камнями завалили. Да только ж это не по-христиански. Ночи ждали. А тут и без него, вон их сколько набралось…
22
Калина действительно сидела у небольшого костерка, разведенного прямо у руин, чуть в стороне от входа в уцелевшую часть дома, устроенного бойцами под обвалившейся крышей, и, не обращая внимания на подошедших, что-то мастерила, связывая веревкой две небольшие дощечки.
– Дайте хоть что-нибудь, чтобы этот гвардеец мог переодеться, – отстучал зубами капитан, подталкивая поближе к огню вытащенного из ямы могильщика.
– Пусть идет, ищет, – сухо ответила «гиена иерусалимская». – Тебе бы тоже не помешало, капитан, – решила она, что самое время перейти на «ты».
Тем временем похоронщики Мальчевского мигом разбросали небольшую стеночку из камня, отгораживавшую пещерку-выработку от развалин, подняли лежавшее там тело старика и поднесли к костру.
– Прощаться хоть будешь? – спросил сержант Калину.
– Как с тобой… – въедливо проворчала девушка. – Что мне с ним прощаться? Отпрощались. Неси уже.
– Во короста вифлиемская! – изумился Мальчевский, взмахом руки приказав процессии трогаться. Запас изощренных библейских «нежностей» сержанта казался неистощимым. – «Как с тобой», говорит, попрощалась! Да увидев тебя возле гроба своего, я бы поднялся и крикнул: «Сгинь!»
Хоть сцена была мрачной и скорбной, ни один боец не удержался, чтобы не улыбнуться. Так, с улыбочками, и унесли старика.
Соскребая щепкой грязь с набухшей шинели, Беркут нагнулся, буквально навис над огнем, с блаженством наслаждаясь теплом костра.
– Надо бы все же попрощаться, – сказал он главным образом для того, чтобы как-то заговорить с девушкой. – Возможно, это вообще последний ваш родственник. К тому же, он столько сделал для вас.
– Да уж, породнились… – процедила Калина. – Почти как с тобой…
– Что-то я никак в намеки твои не вникну, Войтич.
– И не надо тебе вникать. Чужой он мне.
– То есть как это… «чужой»?
– А так, как чужее не бывает. Что тут непонятного?
– Божественно! Что-то я уже ничего не… Ты ведь сама говорила, что он тебе дом завещал.
– И действительно завещал.
– Сам Брыла тоже племянницей называл тебя.
– Мало ли чего мы могли наговорить! Ты, учительницу свою защищая, вон чего наговорил.
– Что же тут, в «замке Брылы», происходило на самом деле?
– Дочка его в лагере у нас сидела. В том, где я, капитан, – напомнила с каким-то особым цинизмом, – надзирательницей была. Так вот, она там у нас зэковкой ходила.
– Его дочь?! В том же лагере, где ты служила?!
– Заядлая такая. И тоже учительницей была, как эта, шлюха майорская.
– Прекрати! – возмутился Беркут. – Это святая женщина. Независимо от того, какие там отношения у нее были с майором. Посмотри, как она ухаживает за ранеными.
– Так вот, – не обращала внимания на его доводы Калина, – та стерва, дочка его, тоже из грамотеек происходила. Говорят, когда партейцы колокол у них с сельской церкви снимали – это здесь рядом, в селе, – она взобралась на колокольню и привязала себя к колоколу. Мол, сбрасывайте его вместе со мной. «Этот колокол – сама история моего народа!», – кричала. Сама, видите ли, история! Это ж надо было додуматься до такой стервозности!
Беркут растерянно помолчал. Во время войны ему столько всякого довелось наслышаться о сатанинстве «коммунистов-партейцев», что поневоле начинал задаваться вопросом: «Что ж это за режим такой мы установили в своей стране, позволявший этим самым “партейцам” разрушать сотни храмов, расстреливать или загонять в сибирские концлагеря тысячи и тысячи священников? Репрессировать миллионы ни в чем не повинных граждан. Иногда по первому, ничем не подтвержденному, доносу?».
– В общем-то, не вижу в этом ничего «стервозного», – проворчал он.
Однако Войтич и на сей раз не обратила внимания на его слова.
– Знаешь, всякие там попадались. Но больше всех я ненавидела именно этих стервушек-грамотушек. Другие, когда их в болото, на расстрел уводили, в Христову прорву (это у нас там, на трясине, место было такое, где расстреливали таких грамотеек, как она), на коленях ползали, волчицами выли, раскаивались, землю ели… А эта… знаете, что она кричала? – Калина оглянулась, нет ли кого поблизости, словно эти слова выкрикивала тогда она сама. – Эта стервоза орала: «Народ вам этого не простит! Храмы свои он отстроит, а от вас, от коммунистов, будет избавляться, как от чумы!».
– Именно так и кричала? – дрожащим каким-то голосом спросил Беркут.
– Всякое приходилось в лагере слышать, но чтобы такое! Храмы, говорит, отстроят. Во стервоза! Это кто ж в нашей стране позволит этому ее «народу» отстраивать их?! А ведь вначале вроде бы неверующей была, в комсомолках ходила.
– И так, неверующей, на колокольню поднялась?
– Нет, тогда она уже сбожилась! Как только ночью в соседнем селе коммунисты церковь взорвали, так сразу в христовы невесты подалась! И ведь в чем подлянка-то: ни дед ее, ни отец, Брыла этот, контрреволюционерами вроде бы не значились, а такую гадину на свет произвели!
– То есть расстреляли ее за то, что не давала сбросить колокол и разрушить церковь… – не спросил, а скорее вслух уяснил для себя Андрей. Причем уяснил, как что-то очень важное для себя лично. – Но ведь ее можно понять: церкви эти веками стояли. В понимании коммунистов церковь – «опиум для народа», для нее же – история, Господний храм.
– Что, капитан, и ты… в ту же буржуазную дуду дудеть начинаешь? «Для коммунистов, – говоришь, – для нее»… А не должно быть так, чтобы она мой, советский, хлеб жрала, а в мозгах своих паршивых все по-своему переворачивала. Сказали тебе: «должно быть так, а не так», и кранты! Значит, так и должно быть… Как все, гадина, как все! – вдруг истерично заорала она. – Только – как все, а не так, как тебе, стервозе, захочется! Почему я должна – «как все», а она – как ей вздумается? Так не должно быть! Если уж мы все замараны тем, что церкви взрываем, да концлагерь на концлагере понастроили, да таких и столько, что немцам даже не снилось, значит, все!
– Спокойно, спокойно, без нервов, – попытался угомонить ее Беркут.
– Спокойно и без нервов об этом нельзя, не положено, – яростно покачала головой Калина.
Он понимал, что теперь, после того, как Войтич уже давно не служит надзирательницей коммунистического концлагеря, да к тому же успела сравнить то, что творили коммунисты у себя на родине, с тем, что вытворяли фашисты, только уже на оккупированной территории… Многое из того, во что Калина верила совершенно непоколебимо, казалось ей уже не столь безапелляционным. И это не давало Войтич покоя.
– Мы ведь с тобой не на лагерном плацу, и уж тем более – не в Христовой прорве, – добавил он, буквально опуская в огонь вконец раскисшие кожаные немецкие перчатки.
– Грамотеев расплодилось – вот в чем советская власть наша промашку дала! Из-за того и мировая революция пока не состоялась, что по всяким там франциям-англиям швань ученая полный выворот мозгов рабочему классу делает. А ведь, казалось бы: Маркс им говорит? Говорит. И Ленин говорит! Самые светлые умы человечества им говорят, что идет классовая борьба и что пролетариат в ей должон победить. Они же, гады, другое толкуют: «Нельзя, видишь ли, натравливать рабочий класс на другие классы», «Нет классов, а есть только народы».
– У тебя какое образование, Калина?
– Да при чем тут мое образование?! – взвилась Войтич, явно недовольная тем, что своим вопросом капитан врезался в ее мысль в самом разгаре. Он-то и не подозревал, что эта мрачная с виду и, казалось, лютая на весь мир женщина способна так «пропагандистски» завестись.
– Образование всегда «при чем».
– У меня, допустим, ваших, ликбезовских, семь. Зато в политграмоте я любого из вас, офицеров, за пояс заткну. Эт-то тебе самый последний из наших лагерников подтвердит. Выстрелять! Выстрелять всю институтско-гимназическую шваль – вот что надо было сделать! Причем давно, сразу же!
23
Длинные очереди двух пулеметов ворвались в установившуюся было темноту ночи, как призывное стрекотание первых кроваво-красных петухов, возвещавших о приближении еще одного судного фронтового дня. Им ответили нестройным хором одиночных выстрелов и коротких очередей – это «отсалютовали по врагу» бойцы его похоронной команды.
Как только «салют» затих, Калина поднялась и лишь сейчас Андрей разглядел, что то, что она связывала веревками, оказалось крестом – с поперечиной и планкой наискосок. Пока девушка втыкала его посредине костра, рукава ее ватника начали тлеть, но Войтич не обращала на это внимания. Воткнула, перекрестила и спокойно села на свое место.
– Что это? – не понял капитан.
– Старика помянула. Брылу, то есть на самом деле Градова Тимофея Карповича.
– Крестом? Значит, все-таки по христианскому обряду?
– Не по христианскому, а по лагерному. На лесоразработках и торфозаготовке такими вот крестами на кострах – а жечь костры им разрешали – лагерники поминали тех, кто уже отбаландился. И, конечно, освящали свой собственный путь к Христовой прорве.
– Странный способ. Никогда не слыхал о таком.
– Здесь, на свободе, об этом мало кто слышал. В лагерях своя жизнь, свои законы и свои обряды-поминания. Но из них, из лагерей нашенских, кто выходил? А если и выходил, то с подпиской о неразглашении. Где был, что видел – все с собой в могилу.
– Они действительно страшные, эти нашенские концлагеря?
– Да уж наверняка пострашнее немецких лагерей для военнопленных. И даже ихних концлагерей смертников.
– Мне, понятное дело, трудно верить твоим рассказам, но, полагаю, что-то в них есть и от правды.
– А кто заставляет верить? Плевать мне на всех вас и «врагов народа», и его «друзей».
– Может, потому трудно и страшно верится, что сам недавно побывал в немецком концлагере, – задумчиво молвил Беркут, уже как бы размышляя вслyx.
– Ага, так все-таки побывал! – возликовала Калина. – Подтверждаешь?! Какого ж ты хрена раскомандовался здесь?! Ведь тоже вша лагерная.
– Угомонись.
– То-то гляжу: молчаливый ты больно. Ничего, еще и в наших побываешь. Рано или поздно и за тебя Смерш-энкавэдисты возьмутся. Отвоюешь, а мы тебя через коммунистические лагеря пропустим, да через такие, что фашистский раем тебе покажется. Вон, в соседнем с нашим, мужском… скольких там офицеров из бывших: военспецов, белых, красных, зеленых… Целый барак был. Особый. Офицерский. Этих не сразу в расход. Сначала из них дурь выбивали. Видел бы ты, как их там маршировать по плацу однажды заставили. Под октябрьские праздники. Для потехи. Говорят, генерал, из ихних же, из барачных, командовал.
– Да чушь все это! – взорвался Беркут. – Кто тебе такое рассказывал? Ты что, сама видела?
– А то, что «красные командиры в плен фашистам не сдаются, туда попадают трусы или предатели» тоже я придумала? – спокойно, угрюмо поинтересовалась Войтич.
Какое-то время Калина молча смотрела на крест. Дощечки поперечин были мокрыми, крест шипел, чадил, но по-настоящему не возгорался. Словно не хотел принимать отпущение грехов убиенного Брылы из рук этой страшной женщины.
– Чего замолчала? Я спрашивал об офицерах, о марше перед расстрелом…
– Не видела я этого. Может, и байки. Этого не видела, зато многое другое… Словом, насмотрелась. Но это уже не для твоих гнилых ушей и сопливых страстей. А про то, что в плену побывал, лучше помалкивай.
– Почему? Я все смогу объяснить. Я сражался.
– Плевать. Молчи. И скрывай, скрывай, сколько сможешь. Уж чего-чего, а плена тебе не простят. И через двадцать лет в шпионы запишут. Это я тебе говорю, «Лагерная Тифоза».
– Ладно, не будем сейчас об этом. Жизнь покажет. Как ты попала к старику Брыле? Как ты вообще решилась войти в его дом – к отцу лагерницы?
– Когда подошли немцы, часть зэков, кто физически посильнее, к Уралу отправили, остальных – в Христову прорву.
– То есть расстреляли? – расшифровал этот лагерный жаргон Беркут.
– Мужиков наших, из охраны которые, почти всех на фронт угнали. Остальных – и в основном, нас, баб, со всем лагерным барахлом – в эвакуацию, чтобы где-то там, то ли в Мордовии, то ли еще где-то, новый лагерь заложить. Но эшелон фрицы разбомбили. Кто выжил – оказался в окружении. Я, как только поняла это, два пистолета в карман, патроны насыпью – туда же и, лютая на весь свет, как зверь, пошла назад. Сюда. Напролом. Как шла-лютовала, рассказывать не буду, – крест наконец воспламенился и, то ли от этого, то ли вспомнив о том, как она «шла-лютовала», Калина мстительно улыбнулась.
– И не боялась возвращаться в края, где тебя знали как охранницу лагеря? – Беркут спросил об этом скорее из страха, что Войтич прервет свой рассказ и вновь замкнется в себе.
– А куда мне еще было? Как волчица – в логово. Ну так вот, дошла до своего села, узнаю: мать похоронили, снаряд в погреб попал, где она с соседками пряталась. Отца у меня давно нет. Да и был ли, кобель чертов? А хата – вон она, стоит. Что делать? Я оружие на берегу, под корень вербы спрятала и начала прикидывать, как в доме своем, отцовском, перезимовать. А тут, как назло, на второй день, к вечеру, появляется один наш сельский, тоже окруженец. Говорит – даже мышь колхозную немцам не выдал бы, сам стрелять-вешать оккупантов буду, но тебя привел бы в их комендатуру. Пусть поизмывались бы над тобой, как ты над женщинами-лагерницами измывалась, а потом повесили на суку, посреди села, но только обязательно вверх ногами, чтобы помучилась напоследок. И всем объявили – за что такое наказание. – Так веди, говорю. – Предателем не хочу прослыть. А еще, не желаю, чтобы вышло так, будто это фашисты тебе, и таким, как ты, за люд наш перестрелянный отомстили. Но и сам повесить посреди села тоже не смогу. Немцы-полицаи не дадут. Поэтому собирайся, стерва, я тебя за огородами, на берегу, порешу. И повел. Ножом под ребра подталкивал. На ночь глядя в плавни. Бил, гад, страшно. Он меня смертно бил, а я даже не кричала. Не звала на помощь. Словно сама приговорила себя, – ему отводилась только роль палача.
– Он был без оружия? – Беркуту непонятна была жестокость новоявленного мстителя.
– Может, и был пистолет, однако шпигал меня под ребра ножом. Так, слегка… едва тело сквозь ватник пробивал. А когда решил, что мне конец, так, недобитую, и сбросил с берега. Вот только не знал, что змею надо добивать до конца. Он-то решил, что я утонула, а меня в камыши снесло. Там я кое-как очухалась. Вернулась, взяла свое оружие, ползком до соседской хаты добралась. Почти двое суток на чердаке сарая отлеживалась, в тряпье зарывшись. Тихо, чтобы и духа моего никто не слышал. Но пока лежала, за мной дважды немцы в сопровождении старосты приходили. Соседей расспрашивали, куда энкаведистка исчезла. Словом, поняла я: что от тех мне смерть, что от этих. На третьи сутки, ночью, спустилась в хату, картошки себе сварила, сколько нашла, поела, проверила пистолеты и пошла к тому окруженцу, к Криваню.
– И ты решилась на это?
– Думаешь, прощения просить?! Нет. Прихожу, вижу: он, еще с одним окруженцем и тестем своим, за столом сидят. Самогон пьют, как жить дальше, думают. Те двое вроде как в партизаны собрались, что ли. Так вот, вошла я. Кривань, тот, который убивал, как увидел меня – из-за стола поднялся, мычит что-то… Гости его понять ничего не могут, потому что истории нашей не знают. А я ему говорю: «Ну что, все, отмычался? Остальное на том свете домычишь». И от порога прямо в рот ему пальнула. Истинный крест: прямо в рот.
Беркут удивленно покачал головой.
– Тут сразу жена его, двое детей… Визг, крики. Я еще от люти две бутылки разнесла – со школы метко стреляю, «ворошиловский стрелок», в соревнованиях участвовала – плюнула и ушла. «Извините, – говорю, – что веселье ваше испоганила» – и ушла. Те двое мужиков даже из хаты выйти вслед за мной побоялись. Напротив нашего дома небольшой мосточек был, мать белье на нем стирала. Так я топором сорвала три доски, привязала к ним веревкой сноп камыша и, как на плоту, на этот берег переправилась, в плавни. Ночь. Вода холодная. Да к тому же в плавнях заблудилась, чуть в трясине не утонула. Но судьба смилостивилась: утром старик Брыла наткнулся на меня. На чуть живую. Коряги да сухой камыш для топки собирал, вот и…
– Он знал, что ты надзирательницей в лагере служила?
– Знал ли? – криво усмехнулась Калина. – Еще как знал! Свидание с дочерью при мне было.
– Значит, это действительно правда: его дочь сидела в вашем лагере?!
– Все, что я говорю сейчас, – правда, – озлобленно подтвердила Калина. – И прекрати переспрашивать – в душу лезть! Ну а Брыла… Он меня, конечно, запомнил. Думала, задушит. Нет, ни словом не упрекнул. Переодел, кормил, прятал, и за все время так ни словом и не… Один раз только отважился обронить: «Если войну переживем, могилу ее, дочкину, покажешь. Обязательно покажешь».
– А ты что в ответ.
– Что я могла ответить? Пообещала, что покажу. Хотя и не имею права. Впрочем, какая там могила? Ни бугра, ни креста, скопом, сколько вместилось… Но главное, что таким макаром я подтвердила, что и есть та самая Лагерная Тифоза. А старик побаивался, что начну отнекиваться, открещиваться.
– Сам сказал об этом?
– Нет. Он сказал: «Значит, это действительно ты? Хорошо, хоть призналась». И посмотрел на меня как-то сочувственно. Не осуждающе, а именно сочувственно. Оказалось, он уже знал, что это я убила Криваня. И многое другое знал. «Как же ты жить дальше будешь, когда мир ужаснется от всего того, что вы наделали, и перекрестится?». Тоже ведь придумал, как сказать: «Ужаснется и перекрестится»! Интересно, когда это он, «мир» этот, при коммунистах будучи, «ужаснется и перекрестится»?
– А если все же вдруг ужаснется?
– По мне, так лучше бы уж никогда не «крестился». При «неперекрестившемся», таким, как я, «лагерным тифозам», жить как-то проще.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.