Текст книги "Смерть секретарши (сборник)"
Автор книги: Борис Носик
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)
Положив трубку, Рита долго молчала, и Евгеньев с обидой отметил, что она не хочет поделиться с ним этим, наверное, дорогим для нее, а может быть, и вполне интимным переживанием.
Евгеньев не добрался еще до конца комментария, когда пришел Колебакин, и тут Евгеньев с удивлением отметил, что Рита вполне согласна с Колебакиным по поводу Коли, потому что Коля уж слишком себе позволяет. Что именно слишком, это было, в сущности, не важно, но Колебакин тоже считал, что слишком, и это было трогательное единодушие, потому что для Риты было не важно, что там написал Коля или что пишут Колебакин с Валевским, важно было, как кто себя ведет, так вот, оказалось, что Коля вел себя хуже, чем Колебакин.
Еще заглядывал кадровик, которому даже шеф подал руку то ли с опаской, то ли с гадливостью, однако для Риточки он был просто сослуживец, она была с ним мила и любезна, а самое поразительное, что и он с ней был опять весьма и весьма почтителен.
Жизнь кипела вокруг. Дом печати гудел как огромный механизм, части которого имеют разнообразные, порой даже противоречащие друг другу, но чаще всего вполне понятные, вполне личные и человеческие цели и назначение. Человеческие потребности и человеческие слабости значили в этой суете куда больше, чем соображения высокой литературы и даже высокой политики, чем указания свыше или, скажем, едва слышный гул, доползавший из котельной, который можно было принять и за дальний гул неизбежной войны. Евгеньев часто задумывался: чего больше было в реальности, в этой жизненной и неистребимой коррупции, в этом самообслуживании и низкой производительности труда – здоровой надежды на выживание или угрозы гибели? Его прогрессивные убеждения и его общая концепция побуждали его принять первое: он свято верил в то, что наш строй был самым прочным на земле, самым человечным и притом самым долговечным. Доказательством тому было для него неуклюжее подражательство Европы, ее завистливые имитирующие телодвижения, ее неуклонный крен влево.
Рита была одним из самых существенных винтиков в сложном механизме этого дома, гораздо более существенным, чем, скажем, он сам, или Юра Чухин, или Валевский, и, уж конечно, куда более существенным, чем легко заменяемый Владимир Капитоныч.
Иногда, украдкой бросая не нее взгляд, Евгеньев отмечал, как разительно она меняется в течение дня: то становится совсем маленькой, расплывчатой, вот-вот растает (именно такой она бывала в постели), то вдруг встает во весь свой росточек, распрямляется – и тогда видно, что она на самом деле не такая уж маленькая, что она довольно стройная, что она могла бы держаться властно, если бы случай, или, как говорили в старину, если бы она была в случае.
Заглянул Юра Чухин, сказал, что он уходит, так что комната будет совершенно свободна до конца дня. Владислав встал, подобрал свои бумажки («Свои говенные бумажки», – подумал он), пошел к двери. Рита подняла на него взгляд от телефона: она снова была маленькая, уютная, податливая… Евгеньев хотел сказать ей что-то очень важное и хорошее, словно его разнообразные мысли о ней требовали прощения, но не придумал ничего хорошего и вышел, ничего не сказав. Он решил, что еще успеет.
* * *
Гена должен был отснять библиотеку Томского университета. Однорукий хранитель фондов приставил к московскому корреспонденту молодую и очень серьезную библиотекаршу. Она, наверное, привыкла водить экскурсии, потому что, дойдя до входа в хранилище, остановилась и стала деревянным голосом докладывать, когда был образован университет, какие библиотеки были закуплены им полностью, а какие подарены ему в те далекие времена, когда благотворительность еще была в моде. Поймав на себе чуть насмешливый Генин взгляд, она смешалась и сказала:
– Собственно, вы и сами отлично все можете посмотреть. А если возникнут какие-нибудь вопросы, найдете меня за этим столиком, я охотно вам помогу. Обратите внимание на этот ряд – очень интересная библиотека цензора Никитенко с дарственными надписями знаменитых русских писателей. В той стороне – библиотека Василия Андреевича Жуковского…
Открывая титульные листы книг, подаренных цензору Никитенко, Гена думал о том, что грудастой цензорше, обитавшей на том же этаже, где их журнал, трудно было бы собрать такую дареную библиотеку, потому что, несмотря на свою обширную и вполне реальную грудь, она как бы не существовала в реальности и не имела права вступать в контакт с авторами, как бы им этого ни хотелось. (Гена однажды нарушил это ее отчуждение, но вовсе не в качестве автора, а просто как приятный молодой человек, который, встретив даму у подъезда в жуткую непогодь, предложил подвезти ее до дома, а потом по поводу все той же непогоды предложил выпить немножко и послушать музыку, дальше – больше… Одно время он опасался, что об этом узнает Рита, которая была вхожа в кабинет цензорши, но, судя по Ритиному молчанию, представительница Главлита умела хранить служебные тайны. А может, это Рита умела их хранить.)
Книги Жуковского попадались Гене все больше какие-то немецкие, и Гену несколько смущало, что эти люди вот так, запросто брали для чтения немецкий или английский том, разбирались в тонкостях чужой речи – они были не нам чета. Иногда на полях Гена видел карандашные пометки, не очень понятные, но, может быть, очень важные для Жуковского, не сейчас, конечно, а сто сорок лет тому назад. Один из томов, небрежно снятых Геной с полки, раскрылся на том месте, где вложен был старинный, неокрашенный, из хорошего дерева карандаш. Карандаш так долго лежал между страницами тома, что выдавил для себя уютное круглое дупло, и, наверное, от самого Жуковского, вложившего карандаш там, где он кончил читать перед сном (в каком краю и когда это было?), и до Гены Бурылина, праздно раскрывшего сегодня книгу в холодном и неуютном городе Томске, никто на свете не знал об этом. Впрочем, ведь и Жуковский, наверное, забыл где…
– Куда-то девался мой карандаш, Лизхен. Ты не видела?
– Где же мне уследить, Базиль, за твоими вещами. Даст ист унмеглихь. Если не знаешь ты, кто же будет знать?
– Я знаю! – крикнул Гена. – Я знаю! Меня зовут Гена. Я тоже чуть-чуть не женился, уже совсем хотел… Но потом оказалось…
А что оказалось? Что, собственно, оказалось? Оказалось, что вы ее не любите? Нет, не совсем так, не в этом дело. Или что она вас не любит? Вот это уже больше похоже на правду, хотя я не знаю этого наверняка. Произошла страшная история. И если бы вы могли дослушать меня до конца… Ведь такое, наверное, случалось и в ваше время.
– Ах, и не такое случалось, мой друг. Вы, наверное, слышали о моей матери – она была пленная турчанка, рабыня моего отца. А Маша была законная внучка моего отца.
– Вы влюбились в Машу?
– Ужасная история! Всю свою жизнь.
Подошла молодая библиотекарша. Она мялась и густо краснела. Она хотела ему что-то сказать. Может, она хотела ему сказать, что рабочий день закончен, а за окошком темно и холодно и лежит многомесячный снег, вокруг раскинулся ненужный ему сибирский город с его вечной нехваткой масла, мяса, конфет, крупы, тепла и со всеми прочими видами скудости.
– Что это? – спросил Гена, снова раскрыв книгу на карандаше.
– Вы нашли это здесь?
– Я просто раскрыл. Вот так.
– Любопытно. Это путеводитель по Южной Германии. Кажется, Василий Андреевич собирался в тот год путешествовать с молодою женой, но она была слаба, она болела всю зиму, каждую зиму… И вот он читал эту книгу, делал выписки, собираясь поехать в путешествие, и, кажется, так никуда и не поехал. Во всяком случае, не поехал в Россию.
– Не поехал? – спросил Гена с грустью, потому что ему ясно было, что раз тогда не поехал, теперь уже никуда не поедет. Просто ушел туда, куда раньше или позже уходят все. Неужели и они все тоже – и Сашка из АПН, и шофер Валера, и Рита – уйдут туда, а он один останется в опустелом мире? Нет, отчего же останется, он тоже уйдет куда-то туда, куда ушел Жуковский, за ним его хилая молодая жена, а еще до них его друг Пушкин, куда ушли все эти писатели, дарившие книги цензору, а потом и сам цензор… Гена подумал, что Рите никуда не нужно уходить, потому что Рита уже ушла из его жизни, – отчего же он вспоминает ее так часто? Может, просто оттого, что вокруг чужой город, холод и ночь за окном, что его ждет убогая мерзость переполненной здешней гостиницы?
– Если вы… – начала девушка, и Гена спохватился:
– Простите, я даже не заметил, что все ушли. Я вас задержал.
– Ничего. Пойдемте, я вас провожу – у нас нелегко найти выход. Только надену пальто.
Гена натянул пуховку: хорошо хоть не поехал по-осеннему. Разве тут осень, тут давно зима – Боже, зачем только люди живут тут, в этом холоде, в этой скудости?
Они вышли из библиотеки, и девушка без умолку говорила ему что-то… Ее звали Таня. Вот сейчас она повернет, и он останется один.
– Вы не спешите? – спросил Гена. – Может, посидим в кафе? Что-нибудь съедим?
– Насчет того, чтобы съесть… Это сложно. Попробуем. Есть кафе-мороженое.
– Бр-р-р…
– Есть еще молодежное кафе.
В молодежном кафе было какое-то мероприятие: встреча с интересными людьми, по билетам. Их не пустили.
– Мы люди неинтересные, – сказала Таня.
Конечно, Гена мог бы потрясти своими журналистскими ксивами, как не раз делал в Москве и в провинции, но ему до оторопи не хотелось встречаться с интересными людьми (объявление извещало, что встречаться будут слесарь-расточник, работающий уже в счет следующей пятилетки, футболист из местной команды, спортивный журналист и кандидат химических наук – вот уж повеселятся). В других кафе не было интересных людей, но зато рядовые граждане составили несусветную очередь у входа, потому что граждан в городе было много, а кафе – раз-два и обчелся.
Они здорово намерзлись, и Таня сказала, что она бы выпила сейчас стакан горячего чаю. Гена уточнил, что он выпил бы сто грамм. Таня сказала, что в этой ужасной ситуации она тоже не отказалась бы от согрева, хотя в принципе она не пьет.
– В номере у меня живет какой-то майор милиции, – сказал Гена. – Но может быть, он ушел на экскурсию по городу. Или, скажем, погиб при исполнении…
– Вообще-то, мы могли бы пойти ко мне.
– А бутылку мы могли бы купить вот здесь. Очередь вполне умеренная.
– Водку уже не дают, – сказала Таня, проявляя неожиданную осведомленность.
– Зато, может быть, дадут болгарский коньяк. Или какую-нибудь наливку. И что-нибудь закусить.
– С этим сложней, – сказала Таня. – Но я зажарю картошку. Если потерпите полчаса.
– Потерплю, – сказал Гена.
Раз уж они дотерпели, пока винный отдел обслужит всех страждущих, кто стоял перед ними…
Зато потом им стало везти. Гена поймал левака, который за пару рублей подбросил их до Таниного университетского барака. Комната у нее и правда была отдельная. Вполне комната. Даже, можно сказать, уютная. Не было, конечно, никаких заграничных безделушек (никто из Таниных друзей никогда не был дальше Болгарии), зато был наш стереофонический проигрыватель со множеством пластинок (тоже экономическое чудо – на какую такую экономию?), а также множество незнакомых ему книг. И какие-то фотографии – бородатые мужчины, пожилые, носатые женщины. И еще – легкий налет бедности, который теоретически должен был сходить за налет благородства и честности, но все равно почему-то вселял грусть.
Гена перебирал пластинки и книги, и мало-помалу его охватывала робость. Кто они были, эти Малер, и Барток, и Шонберг, и Виотти, и Лютославский, во что они верили, что хотели сказать своей музыкой? Таня, вероятно, понимала это, когда слушала их вечерами в убогом университетском бараке (Боже, с каким презрением озирался бы здесь Юра Чухин, а ты сам, ты-то другой, что ты сам ценишь в жизни?). Целые полки книг по философии – Платон, и Кант, и Кьеркегор, книги про дзен-буддизм и даосизм, книги о религиях мира, о бесконечных плутаниях человечества в лабиринте мысли и веры: Боже, среди каких недоумков живет он, Гена, в Москве, в редакции, в Домжуре, каким они довольствуются убогим набором истин! Он вспомнил Ларису с ее «районкой», ее задумками и усмехнулся – нет, она, конечно, не была жучка, но все равно она была шавка…
Гена подошел к занавешенному окну и отодвинул штору: напротив, в тесной комнате бродило, готовясь отойти ко сну, многочисленное полураздетое семейство. Сейчас они улягутся в этой комнате, все шесть, семь, восемь – сколько же их? – человек и будут храпеть, дышать, стонать, зачинать новые жизни в полуметровой близости друг от друга. А может, они все же счастливы здесь? И разве ему самому долгожданная квартира в Москве принесла счастье? Он вспомнил, как недавно сказал Сашке корреспондент из ЮПИ:
– Вы счастливые люди. Вы даже не знаете, как вы херово живете.
Сашке очень понравилась эта фраза, он повторял ее много раз в подпитии, но только впервые сегодня Гена подумал, что, может, это действительно счастье: не иметь ничего для сравнения и быть довольным своей участью. А он, тот гордый поц из ЮПИ, он что, так уж доволен собой и своей жизнью, мудила? И что, если сравнить его суетливую жизнь с настоящей, некорреспондентской и нежурналистской – с нехамской жизнью? Но может, он все-таки знает кое-что о себе, и тогда понятна его зависть. А эта Таня? Счастлива ли она в своей библиотеке между полками Никитенко и Жуковского, потом в этом полубараке на окраине холодного города? Не похожа она что-то на счастливую, хотя держится с достоинством. Есть же у нее, наверное, какие-то свои женские дела…
Таня вошла с картошкой, увидела, что он смотрит в окно.
– Это тоже наш университетский дом, – сказала она. – Малосемейка. Все удобства и кухня – общие. С удобствами, впрочем, у них теперь сложно. Там в конце коридора было раньше по туалету. А потом их отдали под жилье. Пенсионерским парам. Поставили там столы над унитазами, койки по стенам. Тетя Маша ко мне ходит, они с мужем в такой живут…
Гена сказал испуганно:
– Там, напротив, большая семья, я видел…
– Да, семьи растут… Садись есть. – Она посмотрела на него вдруг ласково и насмешливо. – Ишь ты, впечатлительный. Наш собственный корреспондент… А ты умеешь говорить бодрым голосом и с надрывом, будто ты хочешь перекричать шум великой стройки?
– Я не на радио, – обиделся Гена. – Я… – И вдруг запнулся, вспомнил свою «Богородскую новь», ткачиху… Все одно, все говно, суета сует и говней говна – кто это говорит? Ну да, Юра из «Работницы»: а уж что он сам лепит, Юрик, какой «вкусный кусочек» он отлудил к шестидесятилетию – волосы дыбом.
– Выпьем, – сказала Таня. – Должен же кто-то из нас сказать это заветное слово.
Они выпили и согрелись. Она была розовая и вовсе не такая зануда, как в библиотеке, – и лицо хорошее, и бок мягкий. Она сама первая его поцеловала, но они продолжали все так же сидеть и разговаривать – обо всем. Он спросил, счастлива ли она, и она сказала, что да, очень часто: и здесь, вечерами, даже одна – с книгами, музыкой, – и там, на работе.
– Я была, например, счастлива сегодня, когда ты нашел карандаш, а я поняла, откуда он… Я все себе очень четко представила. Он ведь был намного старше своей Елизаветы, Василий Андреевич, лет на сорок, и он был потрясен, когда выяснилось, что она давно его любит, с детства… Потом все пошло хуже – она болела, ударилась в мистику, он не мог уехать в Россию, а в доме все говорили по-немецки. Приезжал Гоголь, тоже очень грустный – в хандре, в исступлении… Зима, дождь. Пустой замок, ей все чудятся привидения, и вот он читает путеводитель, мечтает, как летние горы потянутся по сторонам…
– Он был влюблен, он добился счастья и он стал несчастен?
– Что ж, целый год он был счастлив. А если б и не год – если б неделю, что с того? Мы вовсе не рождены, чтоб быть всегда счастливыми. Как птица для полета – это очередная глупость Максимыча. Есть, конечно, такие беззаботные птахи, но не здесь, не в наших краях – может, какие-нибудь там неаполитанцы…
– Или тбилисцы… Или горнолыжные инструкторы.
– Может быть.
Они перешли беседовать на диван и почти допили бутылку. Он зевнул. Она сказала просто:
– Вставай, я тебе тут постелю.
– А себе? Где себе?
– Что ж, и себе там же. Больше негде.
Она не была избалована лаской, и Гену сперва покоробил ее энтузиазм: она не сдавалась, не страдала, не маялась, не таяла, как Рита, – она бурно соучаствовала в удовольствии, в ней были, на его вкус, избыток инициативы и совсем мало уменья. Зато потом, после всего, они еще долго разговаривали в постели, и он не выдержал, рассказал ей все о Рите, о том, что у них случилось, и она поняла, а поняв, вопреки его ожиданию, одобрила его реакцию и поведение. И даже его безобразный поступок на улице одобрила.
– А что, разве ты не уверен в своей правоте? Это ведь очень нехорошо, то, что она делала. То, что она вообще делает…
Поддержка эта, как ни странно, его вовсе не успокоила, наоборот, разозлила, и тогда он стал говорить Тане злые, незаслуженно обидные слова, как будто она нарочно хотела его унизить.
– Ну а чем она хуже других, Рита? – сказал он вдруг, неожиданно для себя. – Все такие.
Она задохнулась. Потом сказала совсем тихо:
– Ты имеешь право сказать мне так, потому что я сразу повела тебя домой, потому что я вела себя… У меня нет никаких доказательств, что это случается не со всеми, не каждый месяц и даже не каждый год…
Гена подумал о том, насколько ему безразлично, каждый или не каждый год выпадает Тане такой удивительный случай. Он с грустью думал о том, что вот она привела его к себе, а Рита в это время тоже привела кого-нибудь, и ничем она не хуже, Рита, а главное, дело даже не в том, хуже она или не хуже, главное заключается в том, что он все время о ней думает и не может ее забыть, а раз так… Раз так, то что?
Таня отвернулась. Может, она спала. Или просто переваривала обиду. А Гена вспомнил, как он снимал тот самый первый Ритин портрет и она наморщила носик – сделала свою эту гримаску, а потом он смотрел дома на этот портрет, смотрел, смотрел – и вот тогда у них все началось, ведь случайно, мог бы он ее не снимать, мог бы снять еще кого-нибудь…
Наутро Таня убежала на работу, оставив его досыпать. Он лежал без сна среди ненужных ему серьезных пластинок и умных книг, потом встал, подошел к окну и увидел на другой стороне серой улицы окна этой ужасной «малосемейки». Рита рассказывала ему, что тетя Шура живет в Алабине в таком же примерно бараке, может, еще и хуже. Рита жила с ней вначале, и, конечно, ей очень хотелось вырваться оттуда, уйти, и некому было помочь… У Тани были родители-учителя, было доброе детство в районном городке – легко ей теперь рассуждать с высоты своих книг. Попала бы она в жестокую Москву, которая не верит слезам и не селит девчонок-лимитчиц ни в высотные дома на Восстания, ни в образцовые мосфильмовские павильоны…
И еще он думал о том, что хотя это все, конечно, случайности, мелочи, пустяки – и эта ее гримаска, и первая фотография, и ее словечки, и то, как она тает у него в руках, несущественные и смешные пустяки, но ведь именно они помогли ему сделать свой выбор, выбрать одну женщину из многих, а значит, они имели какой-то смысл – иначе ведь никогда не произошло бы этого выбора и он оставался бы один. Если бы не происходило выбора, мужчины и женщины никогда ни соединялись бы, чтобы иметь детей, так что и гримаска эта, и глупые слова, и набор всех прочих случайностей – все это было зачем-то нужно. Это уж потом мужчина инстинктивно закрепляет свой как бы случайный выбор, внушая себе, что выбранная им женщина – особенная, уникальная, потому только, что она его жена. Уверяет себя, что она лучшая из женщин, во всяком случае, не худшая, даже если посторонним кажется, что она очень плохая – вот Тане же показалось… Вспомнив Танин комментарий, он ощутил снова острую обиду и стал собираться поспешно – надо заехать в библиотеку, отдать Тане ключ и тут же улететь в Колпашево, чтобы доснять там это чертово медучилище, а потом… Что он будет делать потом, ему еще было неясно. Морозная октябрьская улица наводила на него тоску.
В библиотеке он вызвал Таню в холл. Украдкой отдал ей ключ и пробормотал что-то не очень внятное, что-то стыдливое, но она, кажется, уже все поняла сама, потому что лицо у нее было замкнутое и голос во время прощания звучал, как вчера в самом начале ее лекции у книгохранилища (вполне возможно, что она вообще молчала, но он отчетливо слышал ее голос):
– Дорогие товарищи! Любовное счастье является случайным отступлением от нормы, сомнительным и редким вмешательством случая в нормальную, осмысленную жизнь индивида. Краткий обзор отечественной истории не может дать нам и дюжины идеальных, безупречных примеров того, как личное счастье…
– Не сердись, – сказал Гена. И в следующее мгновение уже спускался по лестнице, думая о самолете, о Колпашеве, о том, что он будет делать в Колпашеве, и о том, что ему совершенно нечего делать после Колпашева, и некуда спешить, и некуда лететь…
Маленький самолет долго, очень долго тащил их над пустынными болотами и лесами, не имевшими даже признака человеческого жилья, и Гена удивился тому, что поселенные на этом гигантском пространстве люди ухитряются жить в тесноте, воевать из-за трех метров жилой площади, считать эту вот именно клетку с двумя окошками и трехметровой кухонькой центром мироздания, своим домом, рваться в него, стремиться… Точно угри, завезенные в тверскую селигерскую глушь и упорно, до смертельных судорог прокладывающие себе путь назад, в Саргассово море, точно муравьи, которые упорной струйкой тянутся в гигантский свой муравейник, точно пчелы… Человек сродни и муравью, и пчеле, и угрю, он вовсе не является покорителем Вселенной, да и сознание его не может вместить огромные эти пространства, не обнимает всего разнообразия земной жизни. Он не может возделывать эти пространства, не может наполнить их плодами земли и жизнью – его хватает только на то, чтобы отравить воздух и реки, да и это он делает не нарочно, лишь в отчаянном ослеплении своей активности или жадности, в бессилии предвидеть что-либо, рассчитать последствия. Нужно быть темным Капитонычем, чтобы не видеть, как тщетны все потуги нынешнего жителя земли, еще более неосмысленного, чем житель вчерашний (Танина библиотека внушила Гене робость перед просвещенностью этого вчерашнего землянина, но ведь и вчерашний был так же бессилен перед природой и роком, как нынешний).
Его чувство самосохранения, разбуженное огромностью пространства и ничтожностью человека перед этим пространством, перед всесилием рока и необъятностью знания, приоткрыть завесу над которым у него уже нет надежды, – это чувство побуждало Гену забиться в свою нору, отыскать для себя уголок в этих просторах, дать ему название… И по непреодолимому кругу, по которому мысль его блуждала все эти дни, он снова и снова возвращался в бедную московскую комнатку с видом Эйфелевой башни и писающего младенца, возвращался к своей беде и своему спасению – к Рите.
Энергичная девица из райкома комсомола встретила Гену на аэродроме в Колпашеве, исполненная решимости показать ему как можно больше прекрасного, всяческой колпашевской нови, достойной быть увековеченной на цветной фотопленке и отраженной на страницах центральной печати. С этой целью она прямо из аэропорта потащила его в какой-то барак строителей, где жила одна очень передовая девушка. Передовой девушки на месте не оказалось, и райкомовская энтузиастка оставила Гену в пустой, прохладной и жутковатой комнате, где проживала передовая девушка вместе с несколькими передовыми подругами.
– Подождите, она непременно найдется, – сказала энтузиастка и убежала на поиски. А Гену вдруг охватило чувство ужаса и безнадежности, какое не часто находило на него в командировках. Ему показалось, что он больше никогда не выберется отсюда. Он решил взять инициативу в свои руки. Он сам немедленно пойдет в медучилище и снимет там все, что нужно (или не снимет ничего – перебьются). А потом он немедленно улетит, уедет на поезде, уйдет пешком, только бы не видеть этого страшного, нетопленного барака, заставленного сиротскими койками, не видеть воды в ведре с корочкой льда и вмороженной в многоцветные льды будочки деревянного сортира за окном. Гена долго шатался один по медучилищу в поисках типажа и, находясь в несколько подавленном состоянии, не сразу осознал, что его присутствие в этом сугубо девчачьем заведении произвело немалый переполох и что маловозрастные студентки училища, не довольствуясь двусмысленными шуточками, переходят к выпадам и прямым предложениям. В конце съемок одна из них, вероятно самая смелая, подошла к Гене и сказала, что несколько девушек собрались в их комнате и ждут его на товарищеский ужин. Гена ответил, что он не в настроении, так что он просто пойдет погулять.
– Могу вам райцентр показать, – не растерялась маловозрастная девица. – Времени у меня навалом.
Гидом она была, конечно, не слишком осведомленным, но зато она могла просветить Гену по поводу жизни в общаге и заветных девичьих тайн, бывших, впрочем, достоянием всего коллектива.
– Вы не думайте, что мы маленькие, – начала она с энтузиазмом. – У нас в комнате почти все с мальчиками дружат. Я лично с пятнадцати лет дружу…
– Где же вы дружите? – спросил Гена, все еще не осмыслив со всей определенностью новое значение невинного русского глагола.
– Ночью в комнату к нам приходят. Через окошко. И каждая на своей койке дружит…
После этого признания половозрелая девица привела Гену в дикий горпарк, где от ворот прямым ходом потащила его к беседке, как видно, давно облюбованной медичками для дружеского времяпрепровождения. Судя по ее возбужденному виду, именно здесь она собиралась дружить с Геной и намерена была приступить к дружбе немедленно. Она прижималась к нему всем телом и тяжела дышала: дыхание у нее было детское, несмотря на табачный привкус. Гена, неудобно упершись кофром в столбик беседки и рассеянно блуждая рукой по ее горячей спине и толстой полудетской попе, размышлял над тем, что же она может соображать по этой части и главное – что она может понимать в любви, эта малолетняя колпашевская школьница из общаги. Как ни странно, она не была разочарована его неудачей и, провожая его до гостиницы, продолжала трогательно тереться щекой о рукав его пуховки, с дикарским интересом трогая то молнию, то брелок на кофре, то его шапку.
Оставшись один в малокоечном номере, Гена стал думать о Рите. Она происходила из такой же глуши, и страх перед провинцией висел над нею всегда. В столице она стала опытной, «битой», потому что ей всего приходилось добиваться самой, и разве такой уж ненужной, такой неприменимой была эта ее благоприобретенная практичность? Гена и сам ведь не раз использовал ее умение обойти шефа, пробить ему командировку или аванс, пристроить фотографии в соседнюю редакцию. А уж сколько этим пользовались другие – бессчетно! Чего она могла бы набраться, останься она здесь, между бараком общаги и беседкой общего пользования в горпарке? Что она могла принести отсюда в Москву? Да и как встретила ее Москва, которая так дорожит своей площадью обитания? Гена пожалел, что никогда не съездил в Алабино, не видел ни тети Шуры, ни ее отпрысков (их, кажется, звали Игорь и Вадим, и им было уже, вероятно, больше двадцати)…
Наутро Гена добился на почте разговора с Москвой. Он не раз представлял себе, как он услышит ее голос, и думал о том, что и как он ей скажет. Никаких «надо поговорить». Им больше не нужно ничего обговаривать или обдумывать, потому что он уже все обдумал за них двоих. Наговорились. Хватит. Он скажет ей просто: «Очень хочу тебя видеть». И еще он скажет: «Ни о чем таком не думай. Слышишь? Все будет хорошо». Он обмер, когда к телефону подошел Евгеньев. «А Рита? – закричал он возбужденно. – Рита что, вышла?» Евгеньев сказал, что Риты не будет сегодня, что она взяла отгул и будет только в понедельник. Скорей всего, в понедельник. Голос Евгеньева показался Гене странным, неуверенным. Гена хотел спросить, с чем это связано – ее отгул и ее отсутствие, но не решился. Подумал, что не надо спрашивать. Во всяком случае, у Евгеньева.
Когда разговор закончился, он еще отчего-то долго сидел на почте и листал буклет «Москва – столица нашей Родины». Он узнал, сколько вокзалов в Москве, какова протяженность ее автобусных линий и водопроводных труб. Потом он позвонил на местный аэродром и услышал, что погода нелетная и самолетов на Томск сегодня, вероятно, не будет. Гена пообедал и солидно выпил в местном ресторане. Потом он спал в номере, где его разыскала вчерашняя малолетка, которая показала ему еще один горпарк, на окраине, еще более запущенный и дикий, чем вчерашний. Там не было беседки, но зато был какой-то брошенный сенной сарай, куда она и привела Гену. Лежа на своей пуховке, Гена рассеянно думал о том, что половая активность здешней молодежи должна приводить к большому количеству простудных заболеваний.
Назавтра он все же улетел в Томск. В Москву ему до понедельника спешить было незачем. Он ни за что не явится больше без предупреждения в Ритину квартиру, он не будет спешить. Он дождется понедельника, он позвонит ей, он все скажет – и все уладится. А вдруг за эти дни что-нибудь случится? Вдруг она примет какое-нибудь решение или кто-нибудь из его соперников… Что ж, тогда он будет за нее бороться. Он теперь знает, чего ему хочется, – это главное.
В воскресенье он пошел в гости к Тане. Мысль о том, чтобы провести весь лень в одиночестве, показалась ему непереносимой. Гена шел осторожно, неуверенно, готовый к отступлению, но Таня обрадовалась его приходу, и он был растроган. Они вместе хлопотали по дому. Она подметала, а он прибивал новую полку. Потом она повела его в гости, там были какие-то университетские люди, которые очень серьезно и даже скорбно рассуждали о том, какой урон нанес нашему мышлению проклятый XVIII век с его плоским рационализмом. Гена интеллигентно молчал, и Таня время от времени гладила под столом его руку. Она все-таки была славная.
В понедельник его должны были везти в какой-то передовой или просто очень дальний лесхоз, но прежде, чем явиться к областному начальству, он пошел на переговорный и позвонил в редакцию. Опять подошел Евгеньев (он, похоже, не вылезает из Ритиной комнаты), голос его звучал как-то странно, но Гена не разобрал, в чем была странность, потому что слышимость была не ахти. Кажется, Евгеньев спросил у него, как дела. Потом он отчего-то молчал, а Гена ругался с телефонисткой из-за плохой слышимости.
– Гена, – сказал наконец обозреватель. – Ты слышишь меня? Риты нет. Ты понял?
– Где она? – закричал Гена зло: он так мямлил, этот пижон, что он, не может громче?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.