Текст книги "Смерть секретарши (сборник)"
Автор книги: Борис Носик
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
В общем, вел себя, кажется, вполне пристойно – подарил ей духи, принес бутылку виски, цепочку на очки, мелкую, очень красивую, также авторучку на шею, на шнурочке, очень симпатичную, а штуки для ванной отложил на другой случай – еще представится, и один пласт тоже ей подарил – «Пинк Флойд», она этому цену знает. Потом они выпили, послушали Дассена: «э си тю нэгзистэ па…», тара-ра-та-рам-пам-пам, и было хорошо, лучше даже, чем в те разы, а может, он просто забыл – ему было лучше, ну а ей всегда хорошо, но тут вдруг в самый трогательный момент что-то вдруг как грохнет в дверь – Юра отпрянул к стене в смятении, потому что черт его знает, что это может быть и кто ломится в дверь ночью – может, какой-нибудь сотрудник редакции, у которого больше прав, или даже полиция нравов (ну, у нас такой нет, положим, но просто милиция, тоже хлопот не оберешься). А потом уж и вовсе было как дурной сон, стоны какие-то, кряхтение, пропитой голос:
– Рита! А Рит! Ритуль!
– Не беспокойся, – сказала Риточка. – Это дядя Леша. Сосед. Он пьяный. Как всегда. Сейчас встану…
Чухин не давал ей встать, все еще дрожа от пережитого страха, от унижения, от праведного возмущения и обиды – да что ж это, в конце концов, за свинство!
– Рита! – сказал хриплый голос за дверью с мольбой и упреком. – Я знаю, ты там. Мое дело маленькое, но мне чуток выпить, чучуть. Я был в угловом – ни портвейну, ни водки, ничего, коньяк, говорит, пей, это на какие, мать иху, деньги, да мне его даром не надо, а он, это ж надо, двенадцать рублей пол-литра. Когда я, можно сказать, мальчишка, на Втором Украинском фронте…
– Щас, дядь Леш! – крикнула Рита и подняла взгляд на Чухина. – Пусти, а, Юр… Он же мучается…
– Ты еще жалеешь его! – сказал Чухин с отвращением, отодвигаясь к стене. – Боже, что за страна! Что за народ! Ломиться ночью в квартиру…
– Квартира у нас коммунальная, – сказала Рита безъюморно, – ломиться не надо.
– Нет, все-таки там это невозможно, – сказал Чухин убежденно, наблюдая, как Риточка вынимает из тайника за шкафом бутылку и наливает в стакан анилинового цвета жидкость. – Скорей бы уж там они, что ли, телились с документами.
– От двери отодвинься, дядь Леш… – попросила Рита, возясь с замком. – А всего лучше на кухню ползи.
– Нет, нет, там это невозможно, – повторял Чухин, слушая хрипы и возню в коридоре: наверно, Рита помогала пьянице-соседу добраться до кухни, выпить и впасть там в полное беспамятство. – Там это невозможно!
Строго говоря, несмотря на долгие годы, проведенные за границей, Юра Чухин не знал толком, что возможно и что невозможно, скажем, в той же Франции, потому что жизнь его протекала там в очень специфической среде, а также вполне специфических заботах и опасениях (при входе в посольский жилой дом спрячь пакет дешевого магазина «Тати» – «ле при плю ба а Пари», – засунь барахло в какой-нибудь нейтральный пакет, еще лучше сверху батон положить, то есть багет, и улыбнуться дружески миляге вахтеру, уж он-то повыше тебя чином, а потом дуй в квартиру, но и там не стоит особенно варежку разевать, потому что следить друг за другом не только почетный долг, но и священная обязанность, как говорит третий секретарь в порядке застольной шутки). Все их вылазки в чужой мир были: в магазин, изредка в кино, на посольский прием да один раз в Лувр, на двенадцать лет хватило. Конечно, была художественная литература на лотках за три копейки – много ее, на всех языках, но читать было некогда, к тому же Чухин не верил писателям, ни здесь, ни там, а теперь уж, поработав в редакции, окончательно убедился, чего это стоит: какой-нибудь Валевский – как язык не устанет? – народ, народ, нет его умней и лучше; вот бы его сейчас выпустить туда в коридор, к дяде Леше, да без стакана бормотухи, а так, голого, с одними восторгами: мол, нет народа нравственней и чище. Обними меня, страдающий брат…
Риточка вернулась, улыбаясь, словно это был пустячок, пустяшное недоразумение – всего-навсего пьяный мужик ломится к человеку в комнату в такой момент. Она скинула халатик, прилегла, но все, поезд ушел…
Юра Чухин взглянул на часы и стал собираться, потому что было уже далеко за полночь.
– Интересно, а сколько там у них водка стоит? – неожиданно спросила Рита.
– Где это «там»? – раздраженно сказал Чухин, бродя по комнате в поисках носка.
– Ну а вот где ты в последний раз был, в Италии, что ли…
– Ах, там… – Юра задумался. Это был серьезный вопрос. – Виноградная водка, граппа, обходится примерно рубля четыре литр, то есть два рубля пол-литра. В пересчете на наши оклады это примерно полтинник пол-литра, но к ней, конечно, надо привычку…
– А наша есть водка?
– Наша там есть. Я видел как-то в Милане – три рубля литр, то есть пол-литра полтора рубля, но в пересчете на их оклад меньше. Хорошая была водка, с медалями, особая московская, еще та, прежняя. Но конечно, Милан – это не вся Италия, это север, – спохватился Чухин. – На юге оклады ниже. Но и водки там, впрочем, не пьют.
– Это сколько ж пол-литров в день можно купить? – сонно спросила Рита.
– Там не меряют на пол-литры, – усмехнулся Чухин, завязывая галстук. – А что тебе вдруг пришло в голову?
– Не мне. Это дядя Леша мне говорит – спроси по секрету такое сведение.
– Ой народ! Золото, золото сердце народное. Как там писал Валевский в своей статье?
– Дядя Леша, он добрый, – сказала Рита. – У него душа добрая. Несчастный он, отец их бросил, фронтовик был Второго Украинского, мать пила.
– Значит, сам он не был на фронте?
– Ты что, Юр, он моложе тебя. Он только по виду старый, не содержит себя, ему выпить, и все.
– Ну и страна… – Чухин покачал головой. Чмокнул Риточку в щеку и на цыпочках пошел за ней по опасному коридору.
* * *
– Я прочел ваше, подписал, – сказал шеф Колебакину. – Как всегда, солидно и по существу… Кое-что мне тут особенно понравилась. Вот тут, например: «Его герои – это всегда и всюду бойцы того особого подразделения, которое сражается на переднем крае жизни». Выразительно. Вот с именами только не знаю – у него всегда такие имена, у Хлыстобина…
– Да, уж он мастер, – улыбнулся Колебакин мечтательно. – Это особый прием.
– Вот тут где-то. «Особое русское обаяние женского образа…» Нет, здесь: «Такие герои, как Павлена Журавушка, Феня Угреватая, Купава Вишнецветная…» Это, впрочем, ничего, хорошо.
– Очень поэтично!
– Вот тут еще – Ядрипона Карюха. Как вам самому-то, ничего?
– Так ведь это не у меня так, Владимир Капитоныч, у него, у Хлыстобина, тут слова не выкинешь, к тому же прием, и он мастер этого приема. Вы ведь понимаете, что это полемически – ко всему безродному, заимствованному, нерусскому.
– Я-то понимаю, поймут ли нас? Лады, вам видней, голубчик, а в общем, поздравляю – новый успех, ваш успех. И Хлыстобину можете показать, мы всегда по его вещам – первые.
Проходя мимо Риточки, Колебакин шутливо постучал себя по груди:
– Каюсь. Задержал шефа. Но убегаю. Рысью.
Риточка не спешила уходить. Она погляделась в зеркальце, потом вошла в кабинет шефа, встала у дверей молча.
– Все, все… Уже закончил, – бубнил Владимир Капитоныч, аккуратно складывая бумаги в ящик стола: у него еще от прежней работы осталась привычка все бумаги считать секретными. – Да ты не жди, ты можешь идти…
Владимир Капитоныч поднял голову и немедленно снял очки. Риточка была невеселая, даже вон слезинка, что-то не так.
– А ну садись, садись, что там у тебя такое?
Он всегда к ней относился по-отечески, потому что она работник была незаменимый и хорошая девочка, хорошая и настолько привлекательная, что он, не выдержав принципа, раз или два в месяц проявлял к ней нежность более чем отеческую – благо было у девчушки это скромное, но вполне укромное гнездышко, а он уже себя считал человеком немолодым и умел быть благодарным за такой подарок судьбы, так что всегда при случае, когда есть возможность – у начальника она всегда есть – отблагодарить девочку, и за казенный счет, и так, из своих…
– Ну, утри глазки свои красивые, что там у тебя случилось, сейчас наведем порядок, всех виновных накажем, каждой сестре по серьге, может, кого надо кастрировать?
– Я, кажется, забеременела… Вот после того… – Рита говорила чуть слышно, но Владимиру Капитонычу показалось, что слишком даже громко и вслух. – Я как знала, что будет девочка. Когда тетя Шура умерла…
– Девочка… – сказал шеф растерянно. – Девочка – это славно. – Он подумал, что девочка – это, пожалуй, совсем некстати. – И что же ты решила, дружочек? Это ведь серьезное решение. Я-то, сама понимаешь… Никак это не должно выйти наружу, хотя, сама понимаешь, мне лестно в мои года… Но чем могу – я всегда всеми средствами, если на врача надо или на усиленное питание, пожалуйста, только ты не спорь, вот и вот, вот еще… – Владимир Капитоныч как бы украдкой и как бы небрежно, а на самом деле вполне неуклюже запихнул в карман Ритиной курточки три сиреневые бумажки, продолжая между тем встревоженно-отеческим (может, нынче даже более встревоженным, чем отеческим) тоном:
– А что надо, скажи – все сделаем. И больница у нас есть высшего класса, зайду к кому надо, похлопочу, там весь уход… Если отпуск нужен на несколько дней, чтоб не афишировать, так сказать, можешь просто предупредить, без всякого оформления… Ну, ты не плачь, страшного ничего нет, тебя ведь никто не заставляет ничего такого делать, просто подумаем все вместе, посовещаемся с товарищами-медиками, как нам лучше справиться с этой… с Ядрипоной Карюхой… – Он замолчал, вспоминая, откуда вдруг взялось это неуместное выражение, а вспомнив, шлепнул себя по ляжкам: – Художники слова, мать иху! Пойдем, деточка, я тебя отвезу до дому, машина меня ждет, утри глазки.
– Я сейчас, – сказала Рита, глядясь в зеркальце. – Я спущусь.
* * *
– Дождемся Риту, – сказал Владимир Капитоныч своему шоферу Валере и, чтобы пресечь всякие вопросы, тут же объяснил сурово: – Мы тут ее задержали с Колебакиным, а ей домой надо.
– Только мне одному никуда не надо, – огрызнулся Валера, и шеф подумал, что с ним не очень-то выдержишь марку, с этим Валерой, который и знает всегда больше, чем ему полагается, и литературой не балуется, и местом не дорожит – типичный современный работяга, которому на всех насрать, и на эти скромные деньги тоже, как-то еще пока с ним, с Владимиром Капитонычем, держится в рамках, остальных ведь просто посылает по-своему, по-пролетарски куда подальше, того же взять Колебакина.
– Вот и наша принцесса! – сказал Валера и включил зажигание.
Владимир Капитоныч отворил заднюю дверцу, Рита села в машину, и они доехали в молчании до ее дома. Выйдя, она помахала им ручкой и юркнула в подъезд.
– Что-то наша принцесса невеселая? – сказал Валера, Владимир Капитоныч не поддержал его шутливого тона. И пожалуй, напрасно, потому что Валера не принимал всех этих тактичных умолчаний и нехитрой темниловки. – Вы что-то тоже не в духе, Владимир Капитоныч, – сказал Валера, сбоку глянув на шефа. – Она вам что, насчет беременности лапшу на уши?
По лицу шефа и по его смущенному молчанию Валера убедился в точности попадания и несколько смягчился:
– Не берите, шеф, в голову. Она мне тоже пробовала, так я ее вон куда послал… По мне, так: надо тебе машину, так и проси по-хорошему, а что я там раз-другой, великое дело.
Профессиональный темнильщик Владимир Капитоныч был поражен в самое сердце не только осведомленностью шофера о его тайных делах, но столь интимным их соучастием на ниве, так сказать, как это теперь у них называется?
– Молодежь! – сказал он, густо краснея. – Нет у вас рыцарского, так сказать, тургеневского отношения к женщине.
Сказал – и тут же пожалел о своей вспышке: получилось вроде как признание, еще бы ты, старый дурак, сообщил этой скотине, сколько ты отвалил отступного.
– У вас доход другой, – сказал Валера, небрежно закуривая. – Вам ихнюю сестру можно и по-тургеневскому и по-всякому ставить, потому что у вас ставка одна четыреста, и буфет, и то-се, а нам, беднякам, – что урвешь, то и поставишь. Свозил ее как-то с тетей Шурой по врачебным делам – обломилось раза, а так сиди жди, свою старуху тяни дома… А я что – хуже других?
Владимир Капитоныч молчал. Высчитывал. И только когда подъехали к его дому, сказал примирительно:
– Не унывай! Валяй – поезди по Москве, я ведь не возражаю: ничего не знаю, ничего не вижу.
– Не понравилось, хрыч моржовый… – бормотал Валера, выезжая на улицу. – Ишь поездить мне разрешает. А то я без его разрешения не знаю, что мне делать.
Он повернул по кольцу к трем вокзалам и, стоя у светофора, долго, со вкусом материл регулировщика в будке. Милиционер спокойно глядел перед собой, надежно защищенный от массовой телепатии стеклянным «стаканом».
* * *
Конечно, не было никакого смысла сообщать Коле. Он вернулся из Яхромы рассеянный, что-то у него в жизни не ладилось, а что – не говорил. К тому же Коля, если чего может, он и так тебе сделает – все время какую-нибудь глупость предлагает:
– Отдыхать в Крым хочешь? У меня там вот такие ребята, примут по-царски. Поезжай. Алушта. Пансионат торговли.
– Спасибо. У меня нет отпуска.
– Пальто хочешь финское? Я сегодня интервью брал в районе, а он говорит: «Завезли финские пальто. Хотите для жены?» Я говорю: «Хочу». Жены, сама знаешь, нет, денег тоже, а ты поезжай, дам записку. Не хочешь? Как хочешь.
Коля был, конечно, симпатичный, веселый, но баб у него было столько, что он сам запутался, так что Риточка поначалу и не хотела ему ничего говорить. Потом все же не выдержала и, когда он ошивался рядом и никого больше не было, сказала:
– Кажется, я подзалетела, Коль. Беда. Вам-то что, ляля, ля-ля…
– У нас свои проблемы, – сказал Коля мрачно. Потом спохватился, поправился: – Ладно, Ритуль, если помощь какая, мы сразу – тут у нас такой доктор, артист.
– Доктор у меня есть… – начала Рита. Но тут зашел Евгеньев, и разговор пришлось отложить на потом. Коля ушел, усмехаясь про себя и качая головой. Подзалетела. Он тоже подзалетел – теперь разбирайся от кого. Значит, та училка с бедрами из Яхромы была от субботы до вторника, а до нее – со Второго часового одна, старый кадр, потом девочка из медучилища, ну, эта вряд ли, тем более много уже прошло, сколько, десять дней, вообще-то в самый раз десять дней, молодые, они теперь бойкие… А может, вообще, все это какая-то хроника, не может быть такое невезение – надо самому изучать свой организм, теперь никто не поможет, а все же придется окопаться дома и глотать всякую дрянь, чтоб остановить процесс.
Рита взяла трубку. Звонил Гена из Душанбе.
– Тоже, – сказала Риточка. – Я тоже. Присоединяюсь. Разделяю мнение.
Евгеньев сидел в своем углу, курил, мусолил комментарий, усмехался: он знал эти разговоры – «тоже» вместо «целую». Когда сказать неудобно, кто-то есть в комнате. Или даже в постели.
– Шефа дать? – спросила Рита. – Сейчас соединю. Хоть раз с ним поговори, а мы потом на него все твои счета оформим за телефон.
«Умничка, – подумал Евгеньев. – Значит, Гена у нас теперь главный. «Подзалетела» тоже оформим на него, вместе со счетами за телефон. Но с остальных это не снимает ответственности. А кто, собственно, остальные?»
Он как будто знал про нее все. Или почти все. Она еще удивляла его иногда, но никогда не возмущала больше и не сердила. Она была не хуже его последующих жен, даже, пожалуй, лучше – и моложе, и проще. Впрочем, будь у них дети, писать-то, может, в партком и она б на него писала…
Западные феминистки кричали о равенстве, о профессиональной роли женщины, и вот она сидела здесь перед ним, маленькая женщина, игравшая такую важную профессиональную роль именно благодаря своим женским качествам. Евгеньеву иногда казалось, что он уже знает ее нехитрые тайны, но потом она раскрывалась вдруг с какой-нибудь новой стороны, удивляя его. Недавно он заметил, как почтителен с ней завкадрами – она одна позволяла себе фамильярное Петрлукьяныч, а он никаких фамильярностей не позволял и был осторожен. Значит, был кто-то еще и было что-то еще, чего он не знал. Иногда ей становились известны совсем уж упрятанные детали и пружины этого механизма, может, они становились ей известны не всегда по линии доброй доверительности или интимной дружбы, как знать…
«Она не бездарна, – думал Евгеньев. – Она постигла систему».
И все же при мысли о будущем ребенке у него щемило сердце. Дети ни в чем не виноваты. Виноваты мы, зачинающие детей Бог знает от кого – в пылу своих увлечений, капризов и расчетов. Не надо иметь ребенка от Риточки, никому это не нужно – и фотографу тоже не нужно, он, кстати, кажется, неплохой малый, полуинтеллигенция, конечно, образованщина, но не злой, приятный, способный – его бы по Западу чуток потаскать, с него бы слетела его западность. Хотя вот с Юры Чухина не слетает…
Чухин, как бы откликаясь на телепатический зов, вошел в Ритин предбанник и посмотрел на Евгеньева. Казалось, он хочет спросить: «Вы меня звали?» А может, все проще, может, у него с собой антенна, у Чухина, – антенна, передатчик, переносное подслушивающее устройство.
– Сейчас сюда завезут товарища с братского Запада, – сказал Чухин. – Надо маленькое интервью – «У нас в гостях». Может, ты его запишешь?
– Да ну его…
– Мне как-то сейчас не с руки. К тому же не мой язык. Возьми, Евгеньич. Кому-то надо.
– Хорошо. Уговорил. Где мне с ним сесть? У главного? Может, мне его записать на пленку?
– Вот еще, возиться. Запиши на бумаге. Самую суть, три фразы. И сразу дай ему подписать. Сфотографируете. И оплатишь… А уединиться можете у Колебакина, он ушел в райком. Позавчера ушел и все заседает.
– Ладно. Веди.
Товарищ с братского Запада говорил долго и страстно – про мировую революцию и грязный капитализм, про наступление на уровень итальянских трудящихся. Потом он еще хотел рассказать о некоторых тактических находках его партии, но Евгеньев поспешно поблагодарил его и сказал, что этого достаточно, потому что они еще дадут портрет (Болотин уже ожидал в Ритином предбаннике с набором камер). Вообще, хорошо бы на случай нехватки места выбрать самое главное, например вот это, – как вы думаете? Братский товарищ сник, сказал, что да, можно, потом не глядя подмахнул выбранные Евгеньевым фразы, спрятал в карман скромный гонорар и пошел прощаться с товарищами. Его представили всей редакции, все жали ему руку, и Евгеньев отметил, что все смотрят на него с некоторой жалостью.
– Они там обидятся, – сказал Коля, когда братский товарищ ушел вслед за шофером Валерой.
– Они все проглотят, – спокойно сказал Евгеньев. – Они для того чуток кобенятся, чтобы со своей интеллигенцией поиграть. А потом все наше всегда примут. Потому что есть одна правда – наша.
– Конечно, конечно, – сказал Чухин, потом добавил вполголоса, обращаясь к Евгеньеву: – Жениться надо реже.
Чухин намекал на один их давний разговор, когда оба они очень здорово врезали и стали говорить откровенно. Начал Юра Чухин, потому что он понял тогда, что Евгеньев не продаст, просто не умеет этого, не тот человек. Тогда Чухин и сказал, что хотя они тут, конечно, все патриоты, все верят в конечную победу и так далее, но причина его, Евгеньича, неистовой ортодоксальности все же, как ни крути, в семейных неудачах. Так же, как у Валевского эти его вечные евреи. Человеку нужно прибежище, когда рушится мир, нужно что-то простое и устойчивое.
– Ты ведь вспомни, – доставал его Юра. – До второго развода у тебя этого не было?
– Не было, – согласился Евгеньев. – Но я еще тогда не знал заграницу. Отец у меня был честный партиец…
– Оставь, оставь, – заныл Чухин. – мы все честные, все партийцы.
– Он был не такой, как мы.
– Мы все не такие. Такие-сякие, но после третьего развода, согласись… После анонимок, после того, как закрыли визу, когда все деньги пошли к ним, проклятым…
Евгеньев ничего не ответил. Он не мог ни в чем соглашаться, не мог подрывать фундамент. Фундамент был твердым, это помогало ему жить.
Евгеньев вошел в предбанник. Риточка повесила трубку, долго молчала.
– Знаешь, – сказал Евгеньев. – Если ты не очень сильно хочешь этого ребенка, то, может, все же не нужно?
– Значит, у тебя будут дети, а мне без детей?
– Ну и что? Разве так плохо?
– Я тоже хочу детей.
Коля проскочил от шефа, не задерживаясь.
– Ладно. Здесь не разговор. Хочешь – приходи сегодня часов в восемь.
– Плакать не будешь?
– Не буду. Часто я плакала? – Она наморщила носик и стала снова похожа на милого зверька. – Значит, в восемь.
* * *
Гена любил командировочные путешествия и больше всего любил поездки в Среднюю Азию. В каждой поездке появлялись у него новые друзья, потому что подружиться с таджиком в междугороднем автобусе еще легче, чем поругаться в городском автобусе с раздраженным замотанным москвичом. И если москвич всегда хочет тебя после этого «отвести куда надо», то автобусный таджик так же настойчиво хочет привести к себе домой, в свою временно пустовавшую гостевую комнату – мехмонхону, – а там поить зеленым чаем, угощать лепешками, дорогостоящими орехами и гранатами и вообще всем, что найдется в доме (пустых домов здесь пока еще, хвала Аллаху, нет).
Женщины в Душанбе были удивительно красивы – веками нашествия кочевников, причуды самых разнообразных правителей, их грандиозные промышленно-демографические замыслы и пенитенциарные мероприятия мешали кровь в этом краю – таджикскую с узбекской или киргизской, осетинскую с немецкой, армянскую с локайской, украинскую с корейской, карачаевскую с польской… Здешним женщинам Гена нравился: он был заводной, шутливый, симпатичный, элегантный, душевно пел под гитару про друзей и тоску, про Магомета, Христа из Екклезиаста, о которых знал понаслышке, к тому же он был москвич, и к тому же – корреспондент. Он простодушно вздыхал, удивляясь тому, как могут люди жить в такой глуши, где нет ни московского Дома кино, ни Домжура, ни настоящего кофе, но на самом деле ему было здесь хорошо. Он уже давно привык к зеленому чаю и зеленой редьке, к здешнему простодушию и несложным хитростям, к нежданным застольям и щедро предложенным ему любовям.
Гена по-прежнему считал себя «человеком Запада», и все у него и на нем было западное, фирменное – от фотопленки и фотообъективов с блендами до кофра, куртки, ликера и бампера. Он был знаком с московской «центровой» публикой (которая, как и он, была в основном провинциального происхождения и потому до упора столичная), водился иногда с «фирмой», все имел фээргэшное («что доктор прописал, старичок»), не прочь был поговорить о «секс-шопах», «пип-шоу» и «группенсексе», но четыре раза в неделю (из любой точки страны) звонил маме в Ригу и сообщал о своем здоровье. Итак, он был столичный житель, свой человек у «центровых», у «нашего круга», но шли годы, и он сам не замечал, что его поездки на дикий Восток, в нашу «очень среднюю» Азию занимали все большее место в его жизни – куда большее, чем он догадывался. Все чаще влекли его и русские выморочные села, неизбежная жуть леспромхозовских поселков и сибирских «балков», бескорыстная и безграничная доброта этих людей к иногороднему, забредшему на огонек. У него появилось неистребимое ощущение настоящести этой жизни, которая просто маялась вот так, без всяких жизненных удобств, сама не сознавая своей настоящести. По временам (без особых на то оснований) Гена сохранял здесь столичное ощущение интеллектуального превосходства, однако всегда готов был со вздохом признать, что он не может состязаться с этими людьми ни в доброте, ни в самоотречении, ни в душевной чуткости. В Средней Азии качества эти были обострены безоглядной щедростью всякого встречного, ошалелым гостеприимством таджиков или узбеков, их дерущей за душу семейной идиллией (да и на улице – этот полный достоинства поклон, эта рука, прижатая к сердцу).
На этот раз все шло как обычно: сопровождавшая его красотка из горкома ВЛКСМ помогла достать машину и отснять все в цитрусовом и в Академии наук. Состоялся долгий импровизированный обед в цитрусовом совхозе, где на столе не было только птичьего молока; в академии к ним пристал прелестный парень-математик со своей машиной: Гена сфотографировал его вместе с подвижным и небрежным академиком, очень чисто говорившим по-русски. А потом они втроем поехали к Гениным друзьям, где мужчины тайком пошабили, покурили здешнюю шмаль. Потом они оказались в ресторане гостиницы «Таджикистан», где всегда царило неудержимое восточно-провинциальное, национально-смешанное веселье, потом… Потом было как обычно. За бесконечно долгий день сегодняшнего путешествия Гена так хорошо изучил историю первого, неудачного, брака сопровождавшей его татаро-таджико-осетинской красотки Фаины из горкома, как будто это была его собственная история. Ночью, после ресторана, теснясь на гостиничной койке, они с Геной довольно бессвязно обсудили бесперспективность ее второго брака, а также ее ближайшие жизненные планы. Претендентом на ее руку был теперь бухарский еврей-музыкант, превосходивший ее первого и даже второго мужа по целому ряду профессиональных и чисто человеческих показателей. Второй день командировки прошел в еще более напряженном темпе, и Гена ощутил легкую усталость. На третий день Фаине показалось, что она могла бы пересмотреть свои матримониальные планы в Генину пользу и перебраться в Москву. Но именно на третий день Гена подумал вдруг о преходящести наших знакомств и связей, о грустной преходящести даже долгой душанбинской осени, а также и всей нашей недолгой жизни. На свете не было ничего постоянного. Еще день-два-три, и они забудут его вовсе, а красивая Фаина этими же тонкими, смуглыми руками…
В мире оставался один крохотный островок надежности, одна крепость, за стенами которой берегли огонек его привязанности. Этим островком, этой крепостью, этим хранилищем, как ни странно, была Рита; Гена думал о том, что их с Ритой связывают довольно долгие отношения, все то доброе, что они сделали друг для друга; что, хотя и не так уж часто они виделись, хотя они и не жили никогда вместе, одним домом, – связь их была настоящей; их связывало новоселье, та ночь, когда она сообщила ему важную новость и когда они приняли решение быть вместе; их связывал ребенок…
Еще во вторник утром, когда Гена из Душанбе звонил в редакцию, он сказал Рите, что прилетит во второй половине дня в четверг и что он уже взял билет. И вот сегодня была среда, он был далеко от Душанбе, в Нуреке, он был один, без Фаины и новых друзей, он почти забыл про Фаину, – бродил среди новых пятиэтажек, не зная, чем занять себя, потому что знаменитый экскаваторщик, которого он обещал снять впрок для Коли и еще для «Советского Союза», а может, также для АПН, этот парень то ли заболел, то ли запил, и Гене вдруг вообще расхотелось снимать что-либо, все показалось такой ерундой, тщетой, суетой сует… Стало скучно и вдруг невыносимо захотелось в Москву, к Рите. Ощутив это желание, он стал добывать у начальства машину на Душанбе, но в конце концов, плюнув на хлопоты, сел в попутный грузовик и вскоре уже был в аэропорту, где, помахав командировочными ксивами, пробился к трапу. И вот он уже в самолете: он летел к ней, мчался за три с лишним тысячи километров и с ужасом думал о том, как же люди жили раньше, когда еще не было таких вот головокружительных бросков, – чем они смиряли нетерпение, чем лечили свою неожиданную тоску?
Гена сумел на время отвлечься в полете от своего нетерпения, разговорившись с соседом, каким-то душанбинским адвентистом, который предупредил его о близком конце света и настойчиво советовал обратиться к Богу. Конечно, это все было очень интересно, но Гене все же было сейчас не до того. Он подумал, что их отношения с Ритой и являются в конечном счете выходом к какой-то более правильной и более чистой жизни – тем более что ребенок…
Добравшись наконец в Москве до городского аэровокзала, Гена вдруг со страхом подумал, что, может быть, спешил напрасно. Было уже десять вечера по-московски – в предотлетной гонке он не сумел позвонить в редакцию, так что Рита не знала о его возвращении, а он летел ради нее, хотел видеть ее немедленно, видеть, как она удивится и как обрадуется. На горвокзале его настигла неуверенность: может ли он заявиться к ней вот так, просто так, поздно вечером, без всякого предупреждения? Гена никогда не приходил к ней без предупреждения – она этого не любила, да это было и неудобно, почти невозможно: Рита жила в общей квартире, старушка – божий одуванчик звонков не слышала, а дядя Леша был вечно пьян и не открывал дверь (может, по Ритиной же просьбе?). Гена подумал вдруг, что Рита может не открыть дверь, не обязана открывать, мало ли кто, и Гена заколебался – ехать ему сейчас к Рите или не ехать. Потом это сомнение показалось ему нелепым, чудовищным: он пролетел ради нее три с лишним тысячи километров, добирался на попутке, клянчил билет в аэропорту. И потом, одно дело – всегда, другое – сейчас; сейчас у них все будет по-другому, ведь они…
Гена с бою взял такси и поехал к Рите. У ее подъезда он снова испытал муки нерешительности: идти или не идти… Нет, что там – просто подняться и позвонить: привет, вот такая приятная неожиданность, я прилетел… Да что там – и говорить не нужно, она всплеснет руками… Гена вошел в подъезд и на мгновенье захотел вдруг снова очутиться в Нуреке, где все было просто. Его охватил унизительный страх. Он вернулся с вещами на тротуар, поискал глазами Ритино окно. Вот здесь, справа от лестничной площадки – вот оно! В окне чуть маячил знакомый ему мягкий полусвет – тот самый, при котором нельзя ни читать, ни есть, а только… Только погружаться в дрему, только…
Он был в ярости – в ярости на себя, на свою сумасшедшую гонку из Средней Азии в Европу над морями и пустынями. Гонку на такси, попутках и на самолете… Потом силы вдруг покинули его, потому что и сам он, и его нерассудительность, и гонка эта ничего не значили больше: глухая черная стена вырастала, нависала над ним, отгораживая и делая неважным все, что было в прошлом, что было вчера, сегодня с утра, пополудни, полчаса назад. Если бы он видел какую-нибудь щель, просвет в стене, он ринулся бы в него сломя голову, не рассуждая, но просвет этот мог открыться только за ее дверью (скажем, она читала, она устала, уснула…). Версия была хлипкая, сомнительная, никуда не годная версия, но все же она вернула ему силы. Он бросился в подъезд, одним духом взбежал с вещами на третий этаж, нажал кнопку звонка – раз, два, еще, еще, короткие испуганные звонки… Нет, не так представлял он желанное возвращение в Москву, но все это было там, позади, за черной стеной…
Гена прислушался. Ему показалось, что он слышит музыку. Очень слабую. Вот, стала еще слабей. Теперь нет никакой музыки. Может, ее и не было. Почудились легкие шаги в коридоре. Снова тишина. Может, не было этих шагов. Гена позвонил еще раз – еще испуганней и короче.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.