Электронная библиотека » Борис Носик » » онлайн чтение - страница 19


  • Текст добавлен: 2 апреля 2014, 01:29


Автор книги: Борис Носик


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Риточка ворковала с Геной. Это был деловой разговор, но они вели его очень тихо, чуть не шепотом, это придавало разговору любовно-интимный колорит.

– Не тушуйся, – убеждала Рита. – Замени одну-две фотографии. Сделай вид, что теперь все по-другому. А я уж сама ему отнесу – скажу, ты улетел в командировку. И не беспокойся, все будет о’кей. Понял?

Гена смотрел на Риточку с восхищением и благодарностью. Вошли Коля с обозревателем. Евгеньев спросил:

– Риток, ты не знаешь, что со стариком Ефросиньичем? Какая муха его укусила? Нет, нет! – Обозреватель повернулся к Гене. – Нет, я не говорю, что он не прав. Он прав по существу, но откуда такая смелость? Прямо как Александр Матросов.

– У Семенгригорича рак, – сказала Рита вполголоса и прижала к губам пальчик.

– А тебе-то, тебе как известно? – изумился Коля.

– Семенгригорич со мной поделился. – Рита кивнула с печальным достоинством. – Очень его жалко.

– Вот так, – сказал обозреватель.

– Да, вот так, – согласился Коля.

Гена встал. Он испытывал неловкость, когда мужчины окружали Риточку. Он еще не привык к своей новой роли, тем более что и роль его, кроме них двоих, пока еще никому не была известна.

«Надо сказать, надо объявить всем», – подумал Гена. И отметил про себя, что мысль эта его страшит. В подобном объявлении было что-то окончательное, непоправимое.

– Пока! Я тебе еще позвоню, – сказал Гена и вышел.

* * *

Обозреватель Евгеньев должен был отредактировать комментарий о положении на Ближнем Востоке и до конца дня отдать его шефу на подпись. Надо было уйти к себе в комнату и за полчаса отделаться от комментария, но он не уходил. Он сидел в предбаннике, в своем любимом углу напротив Риточки, и поверх очков наблюдал за редакционной жизнью. Рита сегодня, в который уж раз, удивила его своими странными, совершенно неофициальными отношениями со стариком Болотиным, и теперь Евгеньев с любопытством ждал новых сюрпризов. Что же до комментария, то комментарий Вальки Рабиновича, который писал под звучным псевдонимом Днестров, не нуждался ни в каком редактировании, потому что Валька, настрочивший тыщи этих комментариев, не хуже самого Евгеньева знал все эти затрепанные слова, которыми положено было говорить про международное положение и внешнюю политику (даже пословицы были из года в год все те же – «шила в мешке не утаишь», «собака лает, а караван идет дальше»). Единственное, что вызывало возражение у Евгеньева (но оно не подлежало редактированию), был Валькин псевдоним: и что они, точно итальянские евреи, цепляются за эти свои географические псевдонимы – Днепров, Волгин, Днестров? Столько же есть еще нетроганых, исконно русских фамилий, какой-нибудь Сидоров, Саморуков, Козлов, Баранов, Хомяков, Колесников…

Вскоре, впрочем, Евгеньев и вовсе забыл про комментарий, потому что к Риточке пожаловал очень обтрепанного вида автор по фамилии Залбер. Этот человек год за годом носил в журнал какие-то свои изыскания о жизни и смерти комиссара Залмансона, который после революции возглавлял то ли чека, то ли ревком где-то на Волге, кажется в Костроме. Когда белые на время взяли город, они этого Залмансона, естественно, шлепнули, и вот теперь Залбер, обладатель уникального залмансоновского архива, приносил в редакцию все новые и новые сведения о жизни этого пламенного деятеля, который, судя по самому последнему опусу Залбера, отличался незаурядной жестокостью и был беспощаден ко всем без исключения врагам. Риточка по доброте душевной хлопотала за этого графомана и за его Залмансона. И сама Риточка, и Залбер были уверены, что только благодаря заступничеству в журнале прошла недавно заметка, приуроченная к столетию Залмансона. Евгеньев отлично помнил, как на той памятной планерке, когда снова зашла речь с Залмансоне, Валевский вдруг зачитал какое-то самое безжалостное высказывание покойного комиссара и при этом они переглянулись с шефом и Колебакиным.

– Как вы на это смотрите? – спросил Валевский, и Колебакин улыбнулся:

– А что? Просто дать цитату, без комментария. Плюс кратенькую информацию.

– Что ж, дадим, пожалуй, – сказал шеф.

Залбер ликовал, потому что истлевшему Залмансону было наконец воздано по его ревзаслугам. Залберу и в голову никогда не пришло бы, до какой степени кровожадно звучала сегодня возбужденная речь его возлюбленного и несправедливо забытого Залмансона. Впрочем, может быть, не один Залбер (за которым в редакции закрепилось два прозвища: общередакционное – Голодранец и второе, более интимное, – Нищий Еврей) проглядел подтекст этой публикации: Боже мой, комиссар так комиссар, юбилей так юбилей, фамилия, конечно, не очень, так это же сто лет назад он получил такую фамилию, тогда все было возможно – вот Залбер уже было чуток приличнее, да и звали его Марилен, а не Мордух.

Понятно, что публикация тридцати строк о Залмансоне вдохновила Залбера на новые хождения по редакциям, и, глядя сейчас, как Голодранец, обмирая, кладет перед Риточкой свой новый опус, Евгеньев думал о том, как мало подозревает этот человек об истинной причине своего первого успеха и как ничтожно мало у него шансов еще раз крупно угодить Валевскому. Евгеньева потешила мысль о том, что не только сам Залбер никогда не догадается о подвохе, но, вероятно, и читатели тоже, потому что никто, кроме единомышленников Валевского (или их чутких жидконогих врагов) не заметил даже, что с ним что-нибудь неладно, с этим Залмансоном. Единственное, о чем вовсе не догадывался сейчас наблюдательный Евгеньев, – это о том трепетном уважении, которое испытывала к оборванцу Залберу его, Евгеньева, бывшая жена Рита. Риточка не была очень тонким ценителем художественного слова, а литературу и журналистику считала обыкновенным промыслом. Здесь, в редакции, она видела людей практичных, людей пишущих, интригующих, хлопочущих о чем-то земном. А вот этого нищего Залбера волновало лишь несправеливое забвение имени и судьбы Залмансона. Хотя Риточка не смогла бы объяснить толком, почему человечеству следовало помнить именно об этой личности, и хотя заметки Залбера по своим литературным достоинствам (этого Рита, впрочем, не понимала) были ничтожны, именно в нем она впервые увидела воплощение того самого, Бог знает в какую пору жизни усвоенного ею (может, из оперы или оперетты), романтического идеала нищего творца, обитающего на чердаке (по-ихнему, в мансарде), никем не признанного и бескорыстного, одержимого своей целью и светлой мечтой о справедливости (в данном случае о восстановлении несправедливо забытого имени революционера Залмансона, грозы уезда, гундосого местечкового начетчика, кончившего свою жизнь еще в незабываемом девятнадцатом, так и не дождавшегося в своем лихорадочном нетерпении прихода незабываемого тридцать седьмого, которого, впрочем, по мнению колебакинского журнала, кажется, даже и не было). Риточка, воспринимавшая всех авторов только как людей хороших или плохих, как более или менее удачливых добытчиков, как сослуживцев, как щедрых подлиз или просто докучливых посетителей, вдруг увидела наяву настоящего человека творчества. По прихоти судьбы им оказался именно Залбер, имевший, может быть, на это еще меньше прав, чем бездарный Колебакин (тоже, впрочем, сумевший внушить Риточке почтение своим бычьим упорством и тугодумием). Сердце Риты, растроганное на сей раз не только привычным током врожденной доброты, но и бескорыстным восторгом, раскрылось вдруг навстречу носатому, небритому оборванцу-семиту, и, зайди этот роман чуть дальше, история наша могла бы превратиться в трогательную повесть о любви и самоотречении, изобилующую безобразными ситуациями, в которые одна только любовь и может поставить человека, будь он литературный герой проклятого прошлого (читай на досуге Достоевского) или наш боевитый современник (посещай зал суда). Не случилось этого лишь потому, что это уже почти случилось: почувствовав, что она зачала новую жизнь, Риточка, призвав на помощь все свое благоразумие и здравый смысл, которых у нее одной хватило бы на целую редакцию, стала думать о дальнейшем устройстве своей жизни, а главное – о будущем ребенка, и в свете этих здравых и благородных мыслей кандидатура Залбера стала представляться ей не просто неуместной, но даже как будто и нереальной.

Наблюдая сейчас, как Залбер, шаркая огромными калошами (разве где-нибудь еще продают такие?) и поводя горбатым носом над кокетливым уютом Ритиного стола, стыдливо пристраивает на его краешке новый опус о детстве Залмансона, а также кулек с любимыми сластями (именно так он выразился) и как Риточка, вспыхнув, умоляюще отодвигает сласти и причитает при этом: «Ну что вы, Марилен Соломоныч, что вы! Право, мне неудобно, Марилен Соломоныч!» – наблюдая эту сцену, которую он находил забавной, Евгеньев ни на секунду не заподозрил, каково истинное отношение его бывшей, казалось бы, так хорошо им изученной жены к обтрепанному залмансоноведу-залмансонознавцу, и уж тем более, что их связывают какие бы то ни было отношения. Единственное, что с удивлением отметил Евгеньев, это то, что Риточка с самоотверженной готовностью выбила для непрезентабельного автора аудиенцию у главного и отверзла для него двери, ведущие в святая святых, где Залбер – без особой нужды и без всяких на то оснований – был удостоен беседы с самим Владимиром Капитонычем. Евгеньев не удержался от соблазна заглянуть в этот момент в кабинет шефа, деловито размахивая комментарием и ссылаясь на как бы не терпящие отлагательства вопросы, в результате чего стал свидетелем исторической сцены: Главный Юдофоб (ибо именно так должен был представляться возбужденному воображению жидконогих читателей главный редактор колебакинского органа, что было, конечно, результатом святого неведения, безмерного преувеличения и чисто нацменской мнительности) пожимал руку Нищему Еврею, поздравляя его с удачным почином залмансониады.

– Будем, еще будем, вернемся, и не раз, – бормотал Капитоныч, посылая самую обаятельную из своих протезных улыбок отчего-то не в сторону Залбера, а в сторону Риты (Евгеньев не удивился этому, а Залбер этого просто не заметил). – Черствеем мы, забываем, так сказать, даты и вехи, но вот такие, как вы, просто молодец, желаю всех творческих…

Голодранец, впервые получивший доступ к телу самого, уже хотел поделиться с ним своими новыми задумками, неожиданными открытиями и находками (представьте себе, оказалось, что папа Залмансона Нафталия тоже состоял под надзором полиции в Витебске), но Капитоныч уже повернулся всем телом к Евгеньеву, приговаривая при этом: «Ох уж эта текучка, дела, черствеем, ну, что там у вас, Владислав Евгеньич?» – а Риточка, не забывая свои секретарские обязанности, нежно и настойчиво повлекла своего протеже к двери, заклиная его на ходу: «Вы же мне все оставили, так что я непременно, можете мне поверить, Марилен Соломоныч, я все отдам…»

Евгеньев, ткнув наугад в первую страницу комментария, спросил:

– Вот это. Как по-вашему, не будет немножко слишком?

Капитоныч, хитро прищурившись, взглянул на обозревателя и сказал:

– А вы посоветуйтесь с товарищами. Вам и книги в руки.

Несмотря на пристрастие к пересказу популярных обзоров международного положения на летучках, Владимир Капитоныч с большой опаской относился ко всем этим международным делам и предпочитал здесь во всем полагаться на Евгеньева.

– Пожалуй, вы правы, – глубокомысленно кивнул Евгеньев. – Семь раз отмерь…

И завершил про себя с отчаянием: «Собака лает, а караван идет дальше, везет шило в мешке…»

* * *

Валевский ждал жену возле метро. Нина опаздывала. Уныло поглядывая на часы, Валевский думал о том, что, в сущности, у него было за его жизнь не так уж много свиданий с женщинами. Может, именно поэтому он не успел выработать в себе русского долготерпения. С другой стороны, именно поэтому он сэкономил так много времени для самосовершенствования и полезных занятий. Валевский был человек весьма образованный и способный. Он был, пожалуй, слишком образованный, чтоб сделать большую служебную карьеру. Иногда ему думалось, что даже главным редактором журнала ему никогда не быть. Судя по всему, судьба как будто предназначала его в писатели. Он лучше всех учился на филфаке, больше всех читал, имел своеобразные суждения. Однако писать по-настоящему так и не смог – мешала робость: он не мог преодолеть какой-то барьер, который вот так, с ходу (без особой нужды и без серьезных последствий) берет шустрое, жидконогое племя. Может быть, неудачи с женщинами лишили его этой решительности. Его первая жена была интеллигентная еврейка. (Как это там у чеховского Иванова? Не женитесь на актерках, на еврейках… Но Валевский имел слабость к этому типу женщин, точнее, к этому типу лица, а может, и к секс-типу в целом.) Она была увлечена им, а вскоре после женитьбы с такой же легкостью увлеклась обозревателем Евгеньевым и бросила Валевского, нанеся ему глубокую рану. После нее очень долго не было никого, вообще никого, и в эти годы монашеской аскезы и обостренного внимания Валевский не мог не заметить той необычайной легкости, с какой борзопишущее племя вступает в брачные и внебрачные половые связи. О, они были шустряки, а Валевский не был шустряк… Он не всегда замечал даже, насколько прочно это неотступное противопоставление сидит у него в мозгу. Здание его национальных убеждений покоилось на солидном фундаменте наблюдений, и Валевский не признался бы даже себе самому, что первый камень в этом фундаменте был заложен все же историей с его первой женой. И кто знает, что было бы с фундаментом, если б не было этого первого камня? Или если б камень этот был неожиданно извлечен – непонятно как, но извлечен – из фундамента? Например, если б она вернулась… Но она не вернулась. Разошлась с Евгеньевым, но не вернулась. Вышла еще за кого-то. За какогото тренера. Тоже, наверное, из этих. После долгих неудач и гордого, постыдного воздержания Валевский женился на редакционной уборщице из лимитчиц. Нина была молоденькая, худенькая, длинноносая. Она не была особенно миловидной, но пользовалась у сексуально озабоченных и неумеренно пьющих работников печати куда большим успехом, чем, скажем, лихая и дородная Лариса. Валевского толкнули к ней одиночество, и отчаяние, и еще отчасти – ее происхождение: ее матушка была из новгородской деревни, из самых что ни на есть кривичей, не подпорченных татарским нашествием. Когда она сказала об этом Валевскому, прибирая как-то его кабинет в поздний неурочный час, он умилился. Он ей тут же все рассказал – и про эту исконную славянскую длинноносость, и про славянские крови, и про варягов. Он мог говорить об этом часами, распаляя себя все жарче. По временам он разоблачал нечистых с такой злобой, что многих отпугивал. Так он отпугнул добродушную Риточку – она не любила злых. Однако в тот вечер, когда Нина задержалась чуть не за полночь в его кабинете, он был в чистом, умиленном настрое: он говорил о Заоковских лесах, о Сицком болоте, о князе Васильке. Он читал ей наизусть стихи. Нина слушала. Она с пиететом относилась к литературе, ко всему непонятному и многое могла простить за образованность. К концу беседы они уже вместе завершили уборку в его кабинете, а потом пошли к Валевскому домой. Нина была растрогана: он был вовсе не избалован вниманием, хотя он был здесь, конечно, самый умный, самый образованный; она ведь успела познать чуть не всех мужчин в редакции, хотя и не стала ему об этом рассказывать. Она чувствовала, что это может ему не понравиться, что это его обидит, уязвит. А она вовсе не хотела его огорчать: он так хорошо рассказывал ей про новгородское происхождение и так хорошо отзывался о матушке, которая работала сторожихой на лесобазе в Крестцах.

Позднее, когда они решили пожениться, Нина рассказала ему также про отца, с которым у нее сохранилась какая-то не очень прочная эпистолярная связь. Отец у нее оказался из армян. Валевский был потрясен. Позднее он справился с собой и даже сумел себя успокоить. Что ж, бедная ее матушка разделила судьбу всего нашего народа: не татары, так армяне. В конце концов, армяне тоже были православные. У них был Месроп Маштоц. Был Грегор Нарекаци… Валевский ясно представил себе, как неистовый армянин увлекает на сеновал простодушную светловолосую новгородскую крестьянку. Видение это возбуждало Валевского. Он мог бы им долго вдохновляться в тиши, но нужда в мастурбации отпала: Нина переехала к нему насовсем.

Они поженились без шума, и Нина ушла из Дома печати. Она нашла небольшую, но вполне интеллигентную должность в ведомственном издательстве. Брак их, в общем-то, был удачным: Нина сохраняла все то же почтительное изумление перед его памятью и образованностью. Она и сама много читала, но никогда не лезла в разговоры мужчин (это была приятная неожиданность и даже редкость в городском семейном быту). Зато она никогда не забывала подать на стол чай или закуску. Она оказалась малоинтересной в постели, но Валевский и не был избалован разнообразием. Он мечтал сейчас, что она забеременеет, что у них будут дети или хотя бы один ребенок. Дом стал для Валевского крепостью, откуда он выходил на бой с недругами. События сегодняшнего дня, впрочем, несколько смутили его семейный покой. Нина позвонила Валевскому на работу и сообщила, что ее отец приехал из своего Ростова в Москву. Он тут в командировке, остановился в гостинице «Центральная» и ждет их обоих вечером у себя в номере.

Валевский не был готов к такой встрече. Он не знал, как ему относиться к человеку, вызывавшему у него еще недавно такие острые приступы недоброжелательства. К этому осквернителю расы. К этому торжествующему самцу (он ведь и не подумал жениться на доверчивой Нининой матушке; впрочем, может, она и не была доверчивой, но в таком случае он просто насильник). К одному из восточных кобелей, которые так нещадно пользуют нашу женщину. Ту самую русскую женщину, которую воспевали Некрасов и даже этот иностранствующий Тургенев; о которой так прочувствованно писал Гончаров. Русская женщина стала объектом их неуемных вожделений, их легкой добычей, подстилкой… Впрочем, он готов был признать, что главная опасность исходила все-таки не от армян. В конце концов, армяне все же были христианами, и у них была родина. А вот те, другие…

Нина прибежала, запыхавшись. Она попросила его быть вежливым с ее отцом. Оказывается, он все-таки заботился о ней – высылал деньги. Иногда даже фрукты. Иногда также одежду. Он был какой-то там железнодорожный начальник у себя в Ростове-на-Дону и, кажется, не упускал случая послать с проводником посылочку. Он был в курсе ее отношений с Валевским, и вообще он гордился тем, что она вошла в литературу… Валевский не совсем понял, что она имела в виду. Не понял, когда она вошла в литературу – когда вышла за него замуж или когда устроилась уборщицей в Дом печати. Он не стал уточнять.

Нина сказала, что ее отец тоже очень любит литературу. Однажды он даже прислал ей книгу. Ее первую книгу стихов. Ашот Гарнакерьян. Любимые писатели отца были Геворк Эмин и Алим Кешоков… В общем, он был интеллигентный человек, и она не хотела бы его обижать. Правда, ведь это будет нехорошо – обидеть его?

– Правда, – согласился Валевский, глядя на эскалатор, ползущий им навстречу.

В конце концов, он должен сделать это ради нее. Все не так просто. Жизнь человека идеи, в особенности жизнь русского человека идеи, полна сложностей…

Папенька встретил их в вестибюле: он беседовал с беленькой, пухлой администраторшей. Он сказал, что вышел их встретить, а потом вспомнил, что ему нужно договориться с администраторшей о продлении. Но Валевский, который давно наблюдал за повадками этих людей, с первого взгляда понял, о чем он там договаривается с администраторшей. Предчувствия не обманули Валевского – папаня был ходок, он был именно по этой части, пузатый, но еще не старый провинциальный армянин. И нос у него был Нинин. Вернее, у нее был его нос. Это был удар, потому что версия о новгородском носе давно уже стала их милой семейной легендой.

Он вызвал лифт, шустро поднял их в номер и усадил за стол. Коньяк был уже открыт – на столе было много закусок, разные сорта рыбы. Папенька объяснил, что его поезда мчатся по стране – чу-чу-чу (Валевскому показалось даже, что папаша для убедительности выпустил дым) и его проводники везут во все концы страны дефицитные товары, исправляя ошибки нашей торговли. Папенька был музыкален, он тут же спел им, нарезая колбасу: «Стучат, стучат, стучат колеса…»

Они выпили первую – за прочный брак, потом – вторую – за советскую семью, третью – за советских детей и тут же четвертую – за дружбу народов. С горя Валевский быстро захмелел, потом просто вырубился. Папенька говорил об армянах: это был великий народ, у них была лучшая в мире азбука, они раньше, чем русские и чем грузины, приняли христианство. Но они были несчастный народ: они были рассеяны по свету, и в один прекрасный день, а может быть, два прекрасных дня, впрочем, не таких уж прекрасных, конечно, – турки вырезали два миллиона армян. Теперь армяне должны вырезать два миллиона турок – подобное нельзя прощать, так что это большая национальная задача. Армяне дали миру половину великих людей – художник Айвазовский был армянин, певец Шарль Азнавур, адмирал Исаков и так далее. Армяне, наконец, очень деловой народ.

– Где армянин, там еврею делать нечего, – сказал Нинин папа, и душа Валевского при этом народном афоризме возликовала. Вот оно, утверждение христианского духа, твердое и четкое разделение, размежевание мира. Валевский начал говорить, впрочем, не так гладко и связно, как всегда. Он был сильно пьян. Он сбился. Он что-то никак не мог вспомнить, как звали Маштоца. Мисрак или Месроп.

– Пусть папа расскажет… – перебила его Нина. Она тоже изрядно замазала. – Он все знает про своих нацменов.

– Я вам расскажу, чтоб вы знали, – сказал отец. – Это никакого отношения к попам не имеет. Это торговая поговорка, ара. Где армянин, там еврею… и так далее. Потому что евреи, я вам скажу, тоже неплохо по торговой части умеют. Что касается меня, то я вам скажу так: вы знаете, как меня зовут в управлении дороги? Дважды еврей Советского Союза. Ничего? Потому что мать у меня лично была просто-напросто ростовская еврейка. Так с кем лучше иметь дело? Со мной. Кого послать? Меня.

Дальше Валевский уже ничего не слышал. Он испил до дна свою рюмку, не слушая, за что они пьют. Может, они выпили за свитки Торы или звезду Давида. Может, они пили за обрезание. Он ошалело смотрел на этого неукротимого папеньку, который успел приволочь в номер беленькую администраторшу и теперь поил ее коньяком, совал ей за пазуху конфеты. Потом Валевский увидел, что его Нина, совсем пьяная, целует папеньку, а тот держит руку под кофточкой у администраторши. Наконец папенька вызвал им по телефону такси, свободной рукой удерживая при этом администраторшу, чтоб она не вернулась к служебным обязанностям…

Потом Нина спускала Валевского на лифте, и подпирала, и тащила, и толкала – до такси, от такси, до дому, вверх по лестнице…

– Ну, заводной старик, – говорила она. – А свадебный подарок ты видел? Когда я поцеловала его?

– Ты целовала его, – безутешно повторял Валевский. – Твоя мать его целовала. А эта беленькая? – Он заскрипел зубами.

– А тебе до нее что? Она что, моя мать? – взвилась Нина. – Или ты сам ее захотел? Так ты к ней не подъедешь. Она тебе не даст. Бабки надо швырять. Капусту. Понял?

Валевский ничего не понял. Он понял только, что все очень плохо. Мир рушится, и нет ничего твердого. Нет дисциплины. Нет порядка. Ночью ему приснилось, что два пузатых, черных мужика – армянин и еврей – забрались на его брачное ложе и хотят его изнасиловать. Он был Нининой матушкой. Он был шлюхой-администраторшей. Он был новгородской вольницей…

– Поверни его, – сказал армянин. – Пусть поблюет.

– Не надо, пусть так, – сказал еврей.

Валевский страшно закричал, но они продолжали свое черное дело. Армянин особенно усердствовал. Он был дважды еврей Советского Союза. Ночью Нина вызвала «скорую помощь». А утром позвонила на работу и рассказала все подробности страшной ночи Евгеньеву, с которым она была на более короткой ноге, чем с другими.

– Ты Колебакину только ничего не рассказывай, – посоветовал Владислав Евгеньевич. – Он этого может не оценить. Мозговой трест свихнулся…

– А что теперь делать? – спросила Нина.

– Может, еще обойдется, – сказал Евгеньев. – Нервное напряжение. Столько лет без отпуска. Такой накал борьбы. Пусть полежит. У меня есть знакомый психиатр. Но боюсь, что он тоже…

– Что «он тоже»? – всхлипнула Нина. – Кто он? Сумасшедший? Еврей?

– В общем, не совсем то, что нужно, – сказал Евгеньев. – Боюсь, не стало бы твоему хуже при виде его шнобеля…

* * *

Когда Риточка сказала ответственному секретарю Юре Чухину, что ей надо с ним серьезно поговорить, Юра струхнул. Он не любил этот тон и не любил серьезных разговоров. Это могло означать, что ей что-нибудь от него нужно, а этого он тоже не любил. И вообще, не так уж трудно было догадаться, о чем может идти речь. Влюбилась, понесла, украли профсоюзные деньги… И он должен помочь. Юра наперечет знал эти их шутки и не склонен был верить ничему из того, что она собиралась ему рассказать. Однако пустить это дело на самотек в период оформления – ни в коем случае. Да, это правда – он ночевал у нее два раза за последние три месяца, но это еще не повод… Он был морально готов к любому разговору и сказал, что согласен, но только не сегодня. И не завтра. Вот, если хочешь, послепослезавтра, в четверг после работы, часов в восемь заеду, идет? Только не здесь, не в редакции, ради Бога, сама понимаешь… Черт его знает, какой оборот может принять разговор – лучше вне редакции. К тому же если это у нее дома, то все неприятности еще могут завершиться приятностью.

Прикидывая в уме все возможные варианты разговора, Чухин решил, как всегда, запастись сувенирами – остались еще французские колготы (те, что стоят двугривенный в магазине «Тати»), цепочки для часов, наклейки для ванной, еще какая-то дрянь. И конечно, есть еще пара пластов, самая что ни на есть фирменная музыка; будем это иметь про запас в дипломате вместе с бутылкой – и все одолеем…

Юра Чухин был человек трезвый, и все у него было путем. Конечно, в этот раз они там в МИДе что-то слишком долго телились с оформлением его новой поездки, и редакция успела ему порядком надоесть. Но в общем, и здесь можно было кое-что полезное сделать – протолкнуть пяток материалов для нужных людей, завязать кое-какие знакомства; к тому же и разгуляться тоже, позволить себе кое-что на родине, чего не решишься делать в Париже, так сказать, потешить темечко. Юра Чухин считал себя человеком Запада. Дома он бывал временно, а люди, которые копошились здесь все время, безвыездно, представлялись ему все-таки низшей категорией соотечественников. Однако, высоко ценя западный уклад жизни и «их возможности», Юра отлично понимал, что многие из благ здесь гораздо доступнее, чем там, особенно для человека, который живет и там и здесь, умело используя разницу в конъюнктуре и возможности конвертируемой валюты. Самое пребывание там, даже недолгое, накладывало на человека, вернувшегося оттуда, особый нездешний отпечаток и относило его к числу избранных. В то же время этот избранный, в отличие от местных пижонов, отлично знал, чего не бывает там, а точнее, что ему никогда не обломиться там и что тамошнее не превосходит здешнего. И надо сказать, это были вещи, весьма существенные для жизни. Конечно, они и здесь предоставлялись человеку лишь на вполне определенном, высоком уровне – но Юра уже почти подобрался к этому уровню, и сейчас, хотя ожидание ответа, как всегда, его несколько нервировало, он все же ценил и эту передышку, и все, что он мог здесь получить. Здесь для него было больше простора и меньше надзора. Меньше можно было думать об этих неконвертируемых деньгах. Были женщины, выпивка и закуска, а также все, вместе взятое, в прекрасных условиях русской природы и дачной местности. Все это для души, для себя, так сказать – куолити эв лайф, качество жизни, и все же главное в твоей жизни происходит где-то там, когда ты в отъезде, а если и здесь, то в высотном здании на Смоленской площади, за твоей спиной. Там, конечно, много своих ребят, но еще больше незнакомых, не своих, а следовательно, еще чьих-нибудь, и они тоже, конечно, суетятся, суют своих туда, где лучше, и только уж на самых задворках сидят ничьи люди, которых можно списать хоть на радио, хоть в журнал «Профсоюзы» – на простую редакторскую должность, на полное забвение, но он, слава Богу, пока еще не попадал в эту категорию, впрочем, никогда ведь нельзя знать, особенно когда висишь вот так на волоске, между небом и землей, потому-то и нервничаешь. Конечно, в смысле материальном он не сидел на мели, кое-что набежало, а в последний приезд они с женой толково подсуетились оба, изучили конъюнктуру и привезли все, что надо, но это же не вечное, все тает в Москве так быстро, здесь же в магазинах – ничего нет, куда ни ткни. А ведь действительно страшно было бы тут жить как все, непонятно даже, как они тут живут, как исхитряются? Как-то хитрят, конечно, химичат, иной раз даже непонятно, откуда что берется. Порой, впрочем, кое-что становилось ему понятно, и эта понятность его трогала – вот как у Риточки, например, у которой своя нехитрая химия. И все же многое еще было непонятно вокруг и оттого неприятно, чуждо, как-то даже враждебно, хотя, казалось бы, не должно быть, свои же люди, вроде как этот вахлак Валевский в дохрущевских брюках со своей уборщицей (а ведь, помнится, она была ничего года полтора назад, тоненькая такая, хиповала вовсю, расспрашивала про хара-кришну, причем в самый какой-нибудь неподходящий момент). Как он живет, такой Валевский, на что? Или тот же Коля, разъездной – такой, поглядишь, сокол, куда там! – а сам ни разу еще в загранке не был, хоть бы и на экскурсии, недосуг, говорит. А то еще приходит к Риточке автор – не еврей, а чудище, про какого-то своего Калмансона все пишет – зачем живут такие люди, как живут?

В четверг, у Риточки, Чухин начал очень осторожно, с такого почти официального, официального-дружеского тона, будто они и не спали никогда, а так, сотрудники, ну, что там у тебя, выкладывай, – невольно улыбнулся, когда понял, что правильно угадал, но угадал не угадал, а дело тут серьезное, особенно сейчас, под его оформление, когда любая нелепость, шероховатость, любая анонимка – и ходи потом доказывай и год, и два, и пять. Но Рита, похоже, ни на что серьезное не претендует, так что он дал ей понять, но так, не обидно, конечно, а как бы вскользь, что, вообще-то, не должно быть от него, потому что он, Юра, всегда очень осторожен, да и срок не совсем, не того, но, впрочем, все бывает, всякие чудеса, так что надо помогать всеми силами, поможем – вот тут важно было никаких конкретных обещаний, никаких сумм, прежде всего – доктора надо поискать, ах, уже есть, ну что ж, раз есть… Ах, ты не хочешь делать, ну что ж, как хочешь, – во всяком случае, он-то, Юра, он всегда, в любую минуту – и помощью, и деньгами, а ты не горюй, не пропадешь, насчет оставить, что ж, дело хорошее – дети цветы жизни, это правда, но только время теперь такое – все в десять раз сложнее, даже и родить не так легко стало, и международная обстановка, и экологический кризис, однако, если что надо, он со своей стороны…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации