Текст книги "Смерть секретарши (сборник)"
Автор книги: Борис Носик
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
Выйдя из музея, Русинов увидел собаку, которая перебегала дорогу, поджав отдавленную лапу. У него защемило сердце; он представил себе, как Машка сейчас плачет в автобусе или в самолете, и долго утешал себя сюжетами ее нового знакомства – во Львовском аэропорту, в милиции города Стрый, в воскресном костеле на площади Рынок, в садике между памятником Катьке, окруженной сподвижниками, и Александринским театром…
На окраине он увидел великолепную деревянную церковь. Она была укрыта на территории военизированной пожарной части города Дрогобыча, так что доступ к ней небрежным массам был возбранен. Зато этой знаменитой церкви был гарантирован относительный покой (правда, пожарные машины время от времени все же урчали во дворе, пожарники лениво переругивались) и полная пожарная безопасность. Ее стены не кромсали ножиками местные школьники и шахтеры, истомленные профсоюзным отдыхом… Русинов подумал, что он, в сущности, так же защищен в своей работе и жизни от вольных забот, от конкурентной борьбы, от мнения публики (ее нет), от причуд редакторов (их все меньше), от чтения корректур… В юности, еще молоденьким солдатиком, он удивлялся пожилым офицерам, которым так боязно было выйти на гражданку. Принял ли он теперь эту свободу в рамках несвободы?
Гуляя дотемна все по той же красивой улице, где был грудастый Пушкин и гимназия Стефана Гвоздилы, он услышал вдруг звуки диско-музыки, доносившейся из вечерней институтской дискотеки. Русинов вошел беспрепятственно и присел в углу: в полупустом, полутемном зале сосредоточенно и разобщенно толклись на месте молодые люди и девушки. Объявляя каждую песню, средних лет облезлый мужчина сообщал всякие неинтересные сведения об исполнителях и составах. Вероятно, он подражал кому-нибудь – например, румынскому радио. А может, он и был диск-жокей. Милиционер с недоуменным унынием смотрел от двери на эту добровольную тоску. Русинов вдруг стал мечтать о своем номере, даже о деревянной лестнице старомодного отеля. (Вот он, возраст, – дискотека тебе уже не нравится, а старый отель нравится; все стеклянное и бетонное разонравилось, и теперь нравится кирпичное, деревянное. Может, ты еще танго будешь танцевать или тустеп?)
В гостинице, на просторной деревянной лестнице Русинов вступил в беседу с утомленной молодой дамой, которая размером не превышала одну Машкину ногу, но зато вдвое превосходила Машку возрастом. Дама оказалась человеком трудной и редкой профессии – завлитом гастролирующего театра. В ее обязанности входило оберегать главного режиссера от драматургии, вести дела с драматургами и неорганизованными маньяками, осаждающими театр, выполнять мелкие поручения старших по званию (все, кроме вахтера, были здесь старше ее по званию). Нынешнюю ее жизнь несколько облагораживало воспоминание о том, что некогда она училась в университете и что Булгакову тоже некогда пришлось быть завлитом. Собеседуя с Русиновым, охотно застрявшим на пути к одиночеству своего номера, она повторяла, как девочка: «Да, да, как же, мы это проходили!» Подошел актер, молодой, бородатый, в кожаной куртке, неудовлетворенный выпитым и ограниченный наличной суммой. Послушав минут пять их беседу, он разыграл сцену по Станиславскому.
– Где уж нам! – крикнул он горестно на всю лестницу. – В университетах мы не учились… Мы темные люди, алкаши, нам бы только выпить.
Он играл униженного интеллектуала, которого мучит комплекс неполноценности, и при этом очень надеялся выпить на халяву. Хотя бы и за счет этого трепача, который вешает завлитше лапшу на уши.
Наутро Русинов двинулся в сторону Болехова. В автобусе было тесно. Крестьяне тащили с базара мешки с поросятами, ящики, какие-то неудобные железки. Пожилой мужик, прижатый к Русинову чьим-то шкафом, вдруг сказал:
– Все тащим, и тащим, и тащим… А потом схоронят в гроб и мать его еб.
Русинов был поражен таким высоким уровнем самосознания. Впрочем, он уже понял, что это совсем особый район Карпат – бедный район. Здесь были еще избы, крытые соломой и обложенные снопами снаружи – чтоб не продувало. Здесь тоже были повсюду следы русинов и русиновых. На автостанции в Казаковке старик сказал ему, что евреи, владевшие здесь двумя лавками, были убиты в соседнем овраге вместе с семьями. Русинов искал теперь их следы, как когда-то искал рассеянных по ветру немцев Поволжья, крымских татар, балкарцев, греков… Однако чем дальше он забирался в глубь страны, тем яснее сознавал, что это был не зов крови, а импульс чистого сострадания, как тогда – в Кенигсберге (нынешнем Калининграде) или Кара-Базаре (нынешнем Белогорске), Сары-Хосоре под Кулябом и в Карачаевске, в швабской деревне под Будапештом, в Сухуми и в Феодосии…
Страна вокруг него оставалась чужой. Он снова повернул на юг, прошел пешком кусок дороги, двигаясь к Сколе. Тут уже не было ни приезжих, ни туристов, и на него смотрели так удивленно, что однажды он не выдержал этого взгляда и сказал бабке, глядевшей на него в упор:
– Добрый день?
Она не поняла его и сказала что-то невнятное. Он не отступился, спросил:
– Как здоровье?
– А! Здоровье! – Она обрадовалась понятному слову. – Какое там здоровье! Айно. Ай…
Что это были за слова? Чешские? Еще здесь говорили – «е» или «так»: странный этот язык впитал по капле из каждой волны, прокатившейся над долиной.
Однажды Русинов увидел в стороне от шоссе силуэт деревянной церкви и свернул к ней по проселку. У церкви стоял милиционер. Он тут же потребовал у Русинова документы и долго проверял на свет его паспорт. Русинов подумал, что, наверное, церковь эту недавно обчистили шустрые столичные фарцовщики.
– Много вас тут ходит, писателей, – с ненавистью сказал лейтенант, возвращая бумажки.
– Стадами, – мирно сказал Русинов, но потом неожиданно для себя вступился за передовой отряд быстро вшивеющей интеллигенции. – И все же пока меньше, чем капитанов милиции… – сказал он с вызовом.
Лейтенант побагровел. Может, Русинов угадал его программу-максимум.
– Вот оттащу тебя сейчас в районное отделение, будешь знать, – пригрозил лейтенант неуверенно.
Унося ноги подобру-поздорову Русинов думал о том, что лейтенант первый правильно оценил и вес и значимость столичного странника. На самом деле он был никто. Более того, он был человек подозрительный. Он был потенциальный (хотя, может, и в очень дальней перспективе, поскольку очень уж пуганый) противник порядка. Даже главный санитар-кореец не был так быстр, проницателен и остр в своей оценке. Лейтенант заслуживал всяческого поощрения, может, даже повышения по службе.
– Я похлопочу, – бормотал Русинов. – Войду с ходатайством…
Он долго ждал автобуса на сельской площади. Пыль улеглась на дороге. Откуда-то с огородов вышла овца. Зад ее был сильно обожжен, и все смотрели на нее с жалостью. Русинов вдруг вспомнил Машку и, присев на крыльце запертого магазина, заплакал.
* * *
Ночевать ему пришлось на какой-то захолустной турбазе, где Русинов вспомнил наконец о журнале-благодетеле. Он навел справки о знаменитом массовике-затейнике, процветавшем некогда в этих местах. Сказали, что массовик этот уже перешел в областной Совет по туризму: «Хороший работник на виду, а это был сильный работник». Попутно выяснилось, что и сейчас на базе очень сильный работник – «Взгляните только на план работы». Получив под это любопытство отдельную комнату и казенный обед, Русинов принялся изучать план работы. Искусство составления планов и отчетов одно и может в наше время выдвинуть человека из слабых работников в сильные, ибо сама работа так неуловима, что единственной реальностью становится эта вот бумажная игра. В плане работы видное место занимали «радиоконцерты», которые прикрывали все пустые дни. Трудно было сказать, что они обозначали. Скорей всего, в эти дни, как сегодня, как всегда, радио орало здесь до изнеможения, с утра до вечера. Не было на территории уголка, где можно было спрятаться от громогласного крика певцов, от знакомых до тошноты дикторских интонаций. Русинов прислушался. Голос диктора округло завершил поэму. Грянул хор:
Не уклонялись мы ни влево и ни вправо,
Глядя глазами Ленина вперед…
Тоже неплохие стишата. И музыка выразительная. Может, это и был очередной радиоконцерт.
Составитель хитроумного плана сам явился в номер к Русинову. Вид у него был озабоченный, преданный. Он готов был поделиться с пишущим товарищем своими секретами Человека, Который Нашел Счастье. Счастье в Труде.
– Понимаете, – сказал он, – человека нельзя предоставлять самому себе. Человек скучает. Надо организовать его веселье. Пусть это будет что угодно – концерт самодеятельности, «Голубой огонек», Праздник Нептуна, веселые смешинки, стенгазета, что угодно… Но это легко сказать, а вот сделать все это – нужна энергия. Нужна большая работа. А голос…
Русинов почувствовал небывалый упадок энергии. Он был безоружен перед Человеком, Который Нашел Счастье.
– Да, это все очень интересно… Я еще подумаю, понаблюдаю, поговорим.
– Сегодня у нас вечер танцев. Милости просим…
– Непременно. А вот нельзя бы чуть-чуть радио… Чуть потише.
– Никак нельзя! – Культработник в ужасе замахал руками. – Нельзя. Люди тут же придут жаловаться. Людям нужны известия, им нужны музыка и веселье. Без радио никак нельзя!
И снова он был прав. Радио было реальным гарниром к этой ускользающей жизни, как вполне реальные, мучные макароны к подозрительному шницелю в столовой. Неизбежным, как гипсовый пионер в городском парке, как прошлогодний лозунг на всяком более или менее заметном здании («Наша мета полипшуване…»). Русинов ничего не сказал и пошел вверх по склону холма. Радио теперь бубнило совсем неразборчиво. Может, оно просто перешло на украинский язык. Русинов подумал, что иноязычная речь почти не мешает ему жить. Что до туристов, то они никогда не возражали против круглосуточного вещания, против бессодержательного шницеля, против глупости инструктора. Возмущала их только окружающая дикость. Не только природа была здесь дикой, на их взгляд, но и жители тоже: они продолжали говорить по-своему. Они наставили на дорогах распятий. Чего доброго, они еще и в Бога верят, эти дикари, впрочем, притворяются, скорей всего: не может быть, чтоб современный человек… Но в церковь ходят. Они же не знают цивилизации. Тут у них были до нас дикие венгры, дикие чехи, так что, похоже, они еще настоящей жизни и не видели…
На все это Русинову открыла глаза московская девушка Рита. Рита мирно читала на холме роман лучшего американского писателя Теодора Драйзера («Какие жизненные истории! Возьмите хотя бы сестру Керри. Или Женю Гергардт!»). Не только торчавший из высокой травы ее незаурядный бюст, но и самое выражение ее лица ввели Русинова в грех: Рита была похожа на хорька. Отчего всю жизнь нас привлекают женщины, похожие на определенных животных? Что могут нам сказать по этому поводу циничные этологи? Одного привлекают женщины, похожие на хомяков и хорьков, других – похожие на коров и свинок. Даже особи, напоминающие крокодилов или верблюдов, находят своих энтузиастов. Русинов соглашался, что в конце концов нет ничего худого в этом пристрастии к какому-то определенному виду (это даже удобно в целях размежевания и наиболее полного охвата населения). Его смущала только потребность утверждать божественную природу этого влечения. На его взгляд, тут справедливей было бы толковать о секс-типе, о половом влечении, о любви к дикой природе, наконец…
Инженерша Рита пожаловалась, что она не смогла достать свой любимый роман «Семья Рубанюк» и ей приходится читать Драйзера. Потом она подробно пересказала содержание романа. В ее пересказе проза Драйзера уходила корнями в новую кабардинскую литературу. Так оно, вероятно, было. Дальнее радио мешало Русинову вникнуть в суть ее рассказа! Ритин голос и радиоголос вместе заглушали внутренний голос Русинова, мешали ему созерцать Ритину грудь. Русинов ворчливо пожаловался Рите на слишком громкое вещание, и она взглянула на него с подозрительностью!
– Мне кажется, что вы антисоветчик, – сказала она.
– Может статься, – сказал Русинов задумчиво. – Знать бы еще, что это все-таки значит?
– Вам не нравятся наши достижения, – сказала Рита агрессивно.
– Да, пожалуй, не все, – снова согласился он. – Некоторые из них меня определенно не греют. Например, всеобщая радиофикация. Исчезновение сыра. Я к ним медленно привыкаю. Впрочем, к ненашим достижениям тоже. У них там слишком много машин, много шума, суета вокруг всей этой техники…
– Значит, ненаши достижения вам больше не нравятся?
– Их мне легче перенести. Они не здесь…
– Значит, вы не настоящий антисоветчик! Кто же вы тогда?
– Зовите меня просто Сеня, – сказал Русинов. – Мы могли бы, впрочем, перейти ко мне в комнату. У меня там есть вьетнамский ликер. Из зернышек лотоса. Или из гадючьих глаз. Впрочем, он, может быть, корейский ликер. К слову сказать, милая Рита, мне кажется, что наши достижения даже выше, чем корейские. Хотя, впрочем, я никогда не был в Корее. Я просто решил так. Из чувства патриотизма. И еще по некоторым признакам. Тут мне помогает классовое чутье. Вернее, опыт жизни в бесклассовом обществе…
– Очень странно, – сказала Рита, – ведь Корея тоже социалистическая страна. Так же, как Китай… Но в Китае, конечно, не то.
– Есть еще Вьетнам, Кампучия. Мир прекрасен и удивителен.
– Вот тут я точно не знаю, – призналась она.
– Ничего. Мы придем ко мне и во всем разберемся. Это будет ваше внеочередное политзанятие…
«Путешествие в трущобах родного города». Так он назвал это многотрудное мероприятие с участием столичной ИТР. Белье на ней было из толстой резины с какими-то железными прокладками. По всей вероятности, ей даже лестно было отдаться проезжему работнику прессы, но достоинство ее требовало борьбы, а долгие занятия самбо (а может, простой изнурительный домашний труд) сделали ее удары весьма чувствительными. Было такое мгновение, когда Русинову вообще пришло в голову, что она некрофилка. Еще чуть-чуть – и прикончит. А потом изнасилует его труп, но ни за что не отдастся живому. Он встал с койки, потирая ушибленные места.
– Хорош! – сказал он. – Поиграл с говном, да и за щеку.
– Я знала, – сказала она с обидой и одним духом заглотнула стакан мерзостного ликера. – Я знала, что скоро вам наскучу. Люди вашего круга не могут быть постоянными. Вот и здешний культурник тоже. В первый вечер такого наговорил, такого, а сейчас как незнакомый. Тоже ведь культурный человек, вроде вас, с Юматовым знаком, других артистов знает…
Русинов терпеливо ждал, пока она уйдет. Она с такой силой хлопнула дверью, что дверная рама треснула, посыпалась штукатурка. Строители, конечно, спешили. Они выполняли план к сроку и не могли предусмотреть таких страстей.
Вопреки его ожиданиям, борьба эта не только утомила Русинова, но и привела его в грустное состояние духа. Он взял чистый лист бумаги и сел писать свое завещание. В нем он проклинал всех, кто не отдался ему при жизни, когда он почти что мог и почти хотел. Всех, кто поломал ему кайф, а также испортил впечатление от различных прекрасных мгновений жизни (может, даже от жизни в целом). Начал он весело, но потом припомнил экс-мадам Русинофф, припомнил Оксану и Машку, ему стало грустно – произведение его утратило чистоту жанра…
Он вышел из комнаты и снова стал карабкаться по склону холма. Теперь он заметил здесь трос, провисавший над самой травой. Поднявшись выше по склону, он обнаружил, что это бугельный подъемник: значит, здесь катаются на лыжах зимой, это лыжный склон… Сердце его сжалось от ностальгического воспоминания – сверкающий снег, подъемники, пестрые куртки, тяжкие ботинки, лыжи. Каждое лето его мучило опасение, что это было в последний раз, что лыж больше не будет – когда-нибудь это случится… Он лег в траву. Солнце садилось за лесом. Нестерпимо сверкала крыша деревянной церкви. Туристы возвращались с ужина. Скоро будут танцы-шманцы. Уже прогундосил что-то по радио на редкость противный голос Счастливого Человека.
«Вот если бы снова сбежать?» – подумал Русинов.
Это была старая, но совсем неплохая идея. Почти приключение. И потом столько всего по боку. Не придется идти на танцы. Не придется беседовать с культурником. Если «Отдых трудящихся», паче ожидания, будет настаивать на своем, можно будет придумать что-нибудь на месте. Да, вот еще – не придется объясняться с могучей землячкой. Не придется слушать радио. А ночью слушать за тонкой стеной восторженное сопение инструкторов и туристок. Ничего этого не будет. Он потихоньку соберет рюкзак и уйдет не простившись.
На шоссе он поймал попутку. А там автобус. К ночи он будет в Ужгороде. Или еще где-нибудь – не все ли равно где. Он будет передвигаться по земной поверхности и забудет свои печали. Может, ненадолго, а все же полегчает…
Он никого не встретил на пути к воротам, на пути к шоссе. Гнусавый голос человека, который нашел свое счастье, доносился с танцплощадки до самого шоссе. Впрочем, недолго, потому что первая же попутка остановилась. Тронулись. Забыли.
На выезде из села на крылечке он увидел в последних лучах заката старую женщину в пронзительно-красной шали. Старой своей рукой она гладила русую головенку девочки. Гладила мерно, самозабвенно. Наверное, что-то говорила при этом (Русинову показалось, что губы ее шевелятся). Что она там лепечет? «Бачь, ось машина поихала до миста». А может: «Поихала до вароша…» А может, еще что-нибудь, даже не важно что – интонация ее, голос уже несли ребенку всю необходимую информацию…
Русинов вспомнил вдруг, как у первой турбазы, что над Прутом, к нему подошли пацаны и спросили:
– Дядя, пятнадцать копеек позечите?
– Когда отдашь? – спросил он. Пацаны растерялись.
– Ладно, – сказал Русинов. – Разбогатеешь – отдашь.
Как они просияли при этом. А уж как ему было славно. Хочется подарить радости хоть на гривенник. Оттого с Машкой было хорошо. Ну, а культурник? Он же сразу целую кодлу радует. Так, может, он и правда нашел счастье в труде. Чего оно все-таки стоит? Почем счастье?
* * *
Его впустили ночевать в роскошную гостиницу. Даже в отдельный номер, где были ковры, и занавески, и телефон, и ванна. Ночь, впрочем, грозила сердечной болью и бессонницей, как и в любом, самом убогом школьном интернате. «Умею жить и в скудости, умею жить и в изобилии; научился всему и во всем, насыщаться и терпеть голод, быть и в обилии и в недостатке». Насыщаться было уже нечем – все в городе, кроме ресторанов, было закрыто, а ресторанов он не любил. Он прошелся по набережной, прислушиваясь к венгерской речи. Забрел в освещенный зал переговорного пункта. Впервые ему захотелось позвонить сестре. Сестра обрадовалась, услышав его голос.
– Братец! Какие будут поручения? – крикнула она радостно.
Он хмыкнул. Подумал немного.
– Когда пойдешь, – сказал он, – принеси фелонь, который я оставил в Троаде у Карпа, и книги, особенно кожаные.
– Так… – сказала она осторожно. – А настроение?
– Все так же. Ераст остался в Коринфе, Трофима же я оставил больного в Милите. Сейчас я в Ужгороде…
– Ясно, – сказала она, – путешествие продолжается.
– Далеко ли до конца дороги? – начал он склочно.
– Далеко, – сказала она, – далеко. Всех нас переживешь. Путешествуй. Деньги я тебе вышлю. Сколько?
– Умею жить и в скудости… – сказал он.
Все скамейки у переговорного заняли влюбленные. Русинов присел на краешке, погрустил. Очень хотелось позвонить сыну. Он сам был кругом виноват: в конце концов, это он выбрал генофонд для собственного сына. Он был виноват в своей нетерпимости. «И вы, отцы, не раздражайте детей ваших…» Детям труднее, чем нам. Вот ребе Кон это понимает. Понимают все, кроме осатанелых родителей. «Никто да не пренебрегает юностью твоею…» Пусть он пройдет без больших потерь эту юность-возмездие, мой сын. Старость все же отраднее.
Еще хотелось позвонить Машке в Ленинград. Но где ее искать? Она дала ему шесть ленинградских номеров.
– Все стремные, – сказала она.
Напрасно было бы искать по словарям это слово. Ее слова еще не вошли в словари. Напрасно было бы искать ее по этим номерам: она, верно, еще не добралась туда. А может, завела шесть новых. С кем она теперь – с культуристом, с культурником или с приверженцем культа сабиев – сидят босые у проточной воды? Может, она сменила работу. Лечит теперь в виварии мышей, искалеченных экспериментами? «Никто да не пренебрегает юностью твоей…»
Наутро было солнце, и был уютный город в цветении садов и бульваров с маленьким уютным пешеходным центром, где можно было встать посреди главной улицы, на перекрестке и не бояться, что тебя собьют. И тебя же потом обругают. На лотке продавались венгерские книги, кругом слышна была венгерская речь, и Русинов легко переносился воспоминанием в Панонхальму и в Тихань, в Нодьхоршань и в Печ…
Один из перекрестков показался ему мучительно знакомым. Потом он вспомнил наконец. Был такой же вот солнечный воскресный день, итальянская машина стояла здесь на перекрестке. За городом тогда снимали совместную советско-итальянскую картину, а в воскресенье итальянцы искали развлечений в провинциальной тиши Ужгорода. Сидя в машине, они задевали каждую проходящую девчонку, предлагая ей для начала прокатиться. С опаской взглянув на человека в негнущемся плаще (еще тех времен, прорезиненном), стоявшего на тротуаре, девчонки ускоряли шаги. Бежали прочь, унося в душе воспоминание («Мне два итальянца предлагали чего-то, веселые такие»). Сроду веселым читателям «Униты» не понять было причину своей неудачи. Русинов остановился на углу, залюбовавшись жанровой сценой, и прорезиненный человек сказал ему с досадой:
– С этими итальянцами беда. Чистые грузины… Вот англичаны хорошие люди, сидят себе в номере и чай пьют.
Русинов взглянул тогда на плащ уважительно: он что же, и в номер заглянуть может? Интересно, откуда? С крыши? Через щелку?
…Плаща больше нет. Отель опустился до русских командированных. Ужгород забыл своих римлян.
На бульваре у переговорного школьники обдирали липу – выполняя план по лекарственным растениям.
– А как лом? Сдали? Макулатура как? – бодро спросил Русинов.
– Все! Сдали! – кричали дети наперебой. Они были полны энергии, готовые принять все – и насмешку, и черный скепсис, и восторженную веру. Русинову было трудно уверить себя, что они просто детеныши взрослых, просто щенята. Ему всегда казалось, что они все-таки принадлежат к другой, лучшей породе, нежели взрослые. Недаром же Он сказал: «Пустите детей приходить ко мне…»
Пройдя через старинный пассаж, Русинов оказался на переходном мосту через речку Уж, обернулся и увидел странные буквы, похожие на грузинские, которые после некоторого усилия сложились в надпись: «Ресторан “Верховина”». И тут ему снова вспомнилось то долгое лето, когда Ужгород был наводнен киношниками-итальянцами.
Один из них, в ту пору самый главный итальянец, толстенький коротышка, похожий на всех евреев, вместе взятых, пошел однажды вечером в ресторан «Верховина», где пела тогда Люба, крупная блондинка-украинка. Пела как все, не лучше и не хуже, – про московских окон негасимый рвет, про ясные кремлевские звезды, про город Одессу и Черное море, про Богатьяновскую улицу. Толстенький итальянец был поражен в самое сердце. Оно пылало, его большое итальянское сердце, иль грандо куоре. Не от пива большое, как где-нибудь в Мюнхене, а просто от вместительности, от любвеобильности. Он полюбил ее, он совершал рыцарские безумства в местном валютном магазине «Каштан». Он не мог предложить ей руку, уже закованную в кандалы нерасторжимого в ту пору итальянского брака, но сердце, свое пылкое грандо куоре… Задача была теперь в том, чтобы провести ее в номер отеля, потому что прорезиненные плащи стояли стенкой у входа. Конечно, это было рискованно для Любы. Могли обрушиться на ее творчество, изъять из репертуара «московских окон негасимый свет», вообще попереть из кабака. Но она шла на это ради любви. Главное было – войти в отель. Как всегда, помогли каскадеро, славные югославские ребята, конники и трюкачи. Новый трюк был не сложнее всех прочих, предусмотренных сценарием, и так же оплачивался за счет фирмы. Любу втащили в отель через окно сортира. Любовь, проникшая через сортир, все равно любовь. Любовь побеждает смерть, как говаривал ранний буревестник, который уже тогда был посильнее, чем Фауст у Гете. Ромео и Люба. Любовь под вязами. Любовь под взглядами…
Русинов одернул воспоминание. А что у вас была за любовь, Сеня? Ваша законная любовь? Трое в одной лодке? Собаки не в счет. Трое в одной лужке (польские товарищи нам были ближе). Трое на одном лужке. И все же отчего только трое? Где гарантия, что вас не было пятеро? Но вернемся к нашей паре, к любви Ромео, к Ромео и Любови… Русинов видел Любу однажды на съемочной площадке. Она приехала туда в открытом итальянском автомобиле и собрала вокруг себя толпу вздыхающих женщин и актеров. Русинов затесался среди прочих. Он вздыхал, как и все, но делал вид, что собирает жизненный материал (он был вечный старьевщик на свалке жизни).
– В Москву едем, – говорила Люба скучающе, – Ромео меня везет Мавзолей показать. И Дворец съездов. У них там магазин называется «Березка». Как наш «Каштан», только выбор лучше. Ассортимент.
Толпа вздыхала вразнобой…
Года три назад один замдиректора с картины (замдиректоры почти все остались на свободе, сели все директора) рассказал в Москве Русинову умопомрачительные подробности развития романа. Прошло много лет после съемок, и Ромео прислал в Ужгород югославского каскадеро, чтобы тот обвенчался с Любой и увез ее в Югославию, на самую итальянскую границу (итальянские и югославские пограничники, вероятно, должны были оберегать Любу от ярости его итальянских жен, а может, Ромео нанял для этого непосредственно парней из «красной бригады»), куда он, Ромео, часто и беспрепятственно наезжает. Любовь свободна, мир чарует! Не только свободный мир, как видите. У нее, как у пташки, крылья, и она порхает через границу. Лю-у-бовь! Лю-у-бовь!
По новейшим слухам, Люба все же вернулась на родину. Она вернулась, наша русская Рита Павоне. Наша украинская Эдит Пиаф. Наша закарпатская Эдита Пьеха. Она вернулась, потому что художник не может творить вдали от родины. Источник его творчества иссякает. Люба сказала друзьям, что уровень искусства в тех местах ее не устроил. Теперь она поет в вечерней молочной столовой, и говорят, что сама Галина Ненашева может позавидовать ее репертуару. Искусство побеждает мир. Оно вытесняет молоко из молочных блюд, а мясо из мясных. Искусство вечно. Оно не зависит от производства. Оно надстройка без базиса. Надстройка над пустым местом. Башня без нижнего этажа. А может, оно все же покоится на костях? Не слоновых, конечно. Но при чем тут все же ваши расовые корни, Сеня? При чем тут русины?
Расчувствовавшись, Русинов стоял на пешеходном мосту и вспоминал то знойное лето, когда он работал на съемках переводчиком. Он отказался тогда жить в отеле и поселился в деревне, близ съемочной площадки. Это была не просто площадка – это было огромное всхолмленное поле. Каждое утро на поле выходили войска (нормальные русские солдаты, с красными лоскутами на груди, для марафету). Потом приезжали на автобусах еще ряженые солдаты и ряженый комсостав. Это были английские и русские актеры. Приезжал главный человек – пиротехник… Русинову хорошо было в деревенском саду, и он лишь изредка посещал поле фальшивого боя. Кинопроизводство уже тогда было ему отвратительно. И все же это было чудесное лето. Там, в Москве, сынуля был еще маленький, да и жена… Может, она и правда тогда только читала книжечки под мочальным абажуром, юная экс-мадам Русинофф? Боже, до какого сюрреализма можно дойти в воспоминаниях!
Воспоминания разбередили ему душу. Поле Ватерлоо было сейчас неподалеку – только сесть в автобус… Русинов пошел на автостанцию.
Поле открылось ему за деревней. На нем ничего больше не сеяли, и ничего не росло на нем. Это было мертвое поле, убитое войной. Пусть даже фальшивою войной, имитацией войны. Вольные лошади паслись на поле. Может, это были недобитые и списанные лошади той самой войны.
Русинов вспомнил тех лошадей… Снимался эпизод «Мертвое поле». Ветеринары в белых халатах вводили лошадям в вену спирт с гидралхлоратом или еще какой-то гадостью, чтобы усыпить их, а потом вымазать кровавым суриком. Лошади вели себя в алкогольном сне недостаточно мертво, операторы ворчали. Русинов метался от одного ветеринара к другому, нервно расспрашивая:
– А с ними ничего не будет, с лошадьми?
– Будет, отчего не будет… – беспечно отвечали ветеринары. – Расширение сердца у них будет. Еще дубль снимут и спишут их. На живодерню пойдут.
И вдруг Русинов увидел на поле лошадь по-настоящему дохлую. Так не смог бы притвориться даже артист МХАТа, овладевший всей системой Станиславского.
– Это же чучело, – добродушно усмехнулся ветеринар, увидев, что Русинов трогает пальцем дохлую лошадь.
– Значит, можно и чучело… – Русинов вскочил и бросился через мертвое поле наперерез, туда, где восседал очередной, еще не схлопотавший свой срок генеральный директор картины.
Русинов говорил сбивчиво, и вальяжный магнат даже не сразу понял, о чем идет речь («лошади… спирт… чучела… расширение сердца…»). Но поняв, он отечески снисходительно и даже ласково потрепал Русинова по лопаткам и объяснил не спеша:
– Можно и чучело, а как же? Но только где чучел набрать, голуба? Много нужно чучел. И хлопотно. А готовое чучело даже надежнее для кадра, но нет у нас столько чучел. И времени нет. А это – все спишем. Все окупится…
Оно все могло списать – и вытоптанное поле, и загубленных лошадей – это всемогущее кино.
Вспоминались ли ему потом эти лошади в инвалидном лагере, вальяжному бедолаге-директору?
Русинов оглядел поле. Земля была искорежена, изранена кинопоганью, реальная цена которой (не в заработанных кем-то долларах, а в ценности самого продукта) составляла три копейки. Кино. Кино. И как точно оно рифмуется с другим русским словом! Язык-чародей.
Русинов отыскал хозяйский участок. Он спустился через виноградник, через сад, прошел огород и очутился во дворе. Этот вот толстяк, наверно, и есть Иван. Тогда вон та баба – Илона. Они глядели на него, не узнавая. Двенадцать лет! Поле тоже, наверное, его не узнало. Зато он узнал свое поле. По рубцам, по запаху смерти. Нога узнала его на ощупь…
Русинов неторопливо объяснил хозяевам, кто он такой, и они начали разогреваться помаленьку, очень медленно, шаг за шагом припоминая, как они любили и баловали его тогдашнего, тридцативосьмилетнего. Возвратив ему свою прежнюю нежность, они усадили его за стол. Потом он ушел бродить по холмам Ватерлоо, по кладбищу, по лесу. Он обнаружил, что всего точней оживляют воспоминание запахи – какие-то цветы и кустарники, стог сена, трухлявое дерево… Он вспомнил праздничное воскресенье, когда всю ночь в клубе были танцы. Припомнил винные погреба, выбитые в песчанике, обветшалые, как бургундские фермы или старые замки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.