Текст книги "Двенадцатый год"
Автор книги: Даниил Мордовцев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)
Из глаз гусарика брызнули слезы. А бумага все дрожит в руке, еще не вся дочитанная. А глаза Сперанского уже нежно смотрят на это плачущее лицо гусарика, ставшее совсем детским, с дрожащими губами и подбородком.
– Бедный, бедный папочка!.. Какая гадкая! – тихо говорила она, доканчивая письмо, а потом, как бы вспомнив, где она, быстро прибавила: – Простите меня, ваше превосходительство, за эту слабость…
– Простить?.. За что же?
– Что я плачу…
– Да за эти слезы я полюбил вас как мою дочь… Это хорошие слезы…
– А я так гадко поступила.
– Нет. Но разве вы ни разу не писали отцу?
– Писала, ваше превосходительство.
– Называйте меня Михаилом Михайловичем лучше. Мне уже и от курьеров надоело слышать свой титул.
– Я сначала боялась писать батюшке, чтоб он не вытребовал меня домой; но когда весной наш полк выступал за границу, я писала ему, просила у него прощения и благословения; но, вероятно, письмо не дошло до него. А теперь я видела его в Москве…
– Вашего батюшку?
– Да. Но он не видел меня.
– Каким образом?
– В проезде через Москву, когда флигель-адъютант Засс должен был отлучиться по делам на все утро, я зашла в Архангельский собор и там случайно увидела отца.
– Он, вероятно, сюда едет – все вас ищет.
– Мне тоже кажется. Он плакал, когда я увидела его в церкви. Мое сердце обливалось кровью, но я не смела подойти к нему.
– Отчего же?
– Он мог остановить меня, задержать… А меня требовал государь…
– Да, вы правы. Но по крайней мере теперь, если он будет здесь и я увижу его, я скажу ему, что вы живы, что я сам видел вас здоровою.
– Я ему сама это сказала в Москве.
– Сказали? Как же вы это сумели сделать?
– По окончании обедни он просил священника отслужить ему или панихиду, или молебен о здравии, и когда священник спрашивал, что же отслужить – панихиду или молебен, отвечал, что сам не знает, что служить – панихиду ли по умершей дочери, или о ее здравии. Тут-то я тихонько пробралась к нему и сказала: «Ваша дочь жива», а сама тотчас скрылась, но слышала его возглас: «Надя! Это ее голос!»
Сперанский с глубоким сочувствием слушал этот рассказ и хотел что-то сказать, как в кабинет неожиданно влетела Лиза, с раскрасневшимися от воздуха и гулянья щечками, и радостно воскликнула:
– Ах, папа! Мы помирились с Сашей Пушкиным…
Но, увидав незнакомого офицера, вдруг остановилась, сделала большущие глаза, с недоумением посмотрела на гостя, и тотчас же, что-то сообразив, как благовоспитанная девочка присела… Она заметила в руках гостя письмо, узнала это письмо, и ее головка быстро поняла, в чем дело: тайной, дескать, пахнет… Она взглянула на отца. Тот тоже хорошо понял ее и с улыбкой сказал:
– Очень рад, что вы помирились… Рекомендую вам, господин Александров, мою «бедную Лизу».
При слове «Александров» девочка опять сделала большие глаза и недоумевающе посмотрела и на отца, и на гостя. Но тотчас же опять сообразила, в чем дело – в папашу пошла: под маленьким черепом мозг хорошо работал.
– А вы читали «Бедную Лизу»? – с улыбкой обратился к ней гость.
– Да, мы с мамой и с Соней читали, – отвечала девочка.
– О! Она у меня большой начетчик, – ласково заметил Сперанский.
– А Саша Пушкин больше меня знает, – перебила девочка.
– Ну, Саша Пушкин и сам старше тебя.
– А через два года я буду старше его, – поторопилась девочка, да тотчас же спохватилась.
– Вот тебе раз! – засмеялся отец.
Девочка поняла, что попала впросак, и ей стало стыдно гостя, но гость постарался поправить ее ошибку…
– Да, через два года вы будете старше его умом и знаниями, – сказал он.
– Нет… У Саши Пушкина память лучше моей и Сониной, лучше даже, чем у Вили Кюхельбекера и у Саши Грибоедова.
– Это все ее приятели, – подсказал отец.
– А Саша Грибоедов уж большой – ему четырнадцатый год, – продолжала девочка, снова входя в свою роль. – Саша Пушкин знает наизусть всего Державина, почти всего Хераскова и Тредиаковского – ах, как он его смешно знает!
Стрекочущу кузнецу,
В зленем блате сушу…
– Ах, какой он смешной, как передразнивает его!
Она снова остановилась. В кабинет входили новые гости. Один – мужчина лет за сорок, видимо, засидевшийся, заработавшийся, с бледным, уже изрезанным едва заметным резцами времени лицом и усталыми глазами. Тут же вошел и его спутник, с молодым, веселым лицом и светскими манерами.
– А! Николай Михайлович, Александр Иванович… очень рад вас видеть, – сказал хозяин, вставая и подавая гостям руки.
Встал и гусарик, с которого Лиза не спускала глаз и, видимо, желая подружиться, уже терлась около него, потрагивая за саблю.
– Позвольте познакомить вас, господа, – продолжал хозяин, – господин Александров, юный герой, которому вчера государь лично и собственноручно возложил на грудь Георгиевский крест за необыкновенную храбрость и за чудесное спасение от смерти молодого Панина.
Юный герой поклонился, бряцнув шпорами и другими своими металлическими частями.
– Николай Михайлович Карамзин – историограф, – продолжал хозяин в сторону рекомендуемого.
Юный герой быстро, ярко как-то взглянув в лицо Карамзина, сделал второй, самый глубокий, какой только можно было сделать, поклон… Щеки его покрылись румянцем радости и стыдливости…
– Я вами воспитан… я читал… я глубоко… – бормотал он бессвязно.
Карамзин протянул ему руку… «Мне приятно…»
– Александр Иванович Тургенев, – продолжал хозяин в сторону другого рекомендуемого.
– Повеса, – подсказал с улыбкой рекомендуемый, – историограф и… повеса…
– Но повеса умный, просвещенный, благородный, – добавил хозяин.
– Вездесущий, вседовольный, всеблаженный, – добавлял рекомендуемый.
Они обменялись поклонами и рукопожатиями.
– Опять насилу вытащил из архива, – сказал Тургенев, указывая на Карамзина.
– И хорошо сделали, – отвечал Сперанский.
– Но можете представить, чем я его выманил оттуда?
– Опять «слепым Якуном»?
– Нет, сказал, что адмирал Мордвинов где-то нашел и подарил вам знаменитые сапоги Редеди, чуб Святослава и зубочистку Феодосия Печерского.
И Сперанский, и Карамзин засмеялись. Улыбнулся и гусарик, переглянувшись с Лизой, которая им, кажется, окончательно завладела.
– А можете вообразить, что этот повеса наделал? – сказал Карамзин, указывая на Тургенева.
– Какой-нибудь манускрипт испортил? – улыбнулся Сперанский.
– Нет, нервы расстроил у моего архивного кота.
– Это у академика Василия Васильевича Миофагова, – пояснил Тургенев.
И Лиза, и ее новый друг охотно, как видно, слушали этот серьезный разговор ученых мужей.
– Чем же это? – спросил Сперанский.
– Я ему за ученые заслуги повесил мышь на шею.
И Лиза, и ее друг засмеялись. Ученый разговор становился очень занимательным.
– В самом деле, – сказал Карамзин, – повесил ему мышонка на шею; мышонок из папье-маше, искусно сделанный – настоящая мышь, и мой Васька совсем потерял спокойствие: живых мышей не ловит, а все возится со своим орденом, хочет поймать его и не может.
– Однако как двигается ваша история? – серьезно спросил Сперанский.
– Медленно… так много архивной работы, так много не разобранных, не очищенных критикой материалов, что голова идет кругом, – отвечал задумчиво Карамзин. – Кажется, я так и положу свою усталую голову над этой историей, а все-таки не кончу ее.
– Зачем же? Вы еще молоды.
– Да, но силы падают… По возвращении государя я читал его величеству одну главу из нового тома… Государь остался очень доволен, милостиво благодарил; но одно чтение так утомило меня, что я чуть было не лишился чувств.
– Да, государь говорил мне об этом, выражал сожаление…
– А прежде со мной ничего подобного не было, – продолжал Карамзин задумчиво, – я чувствую, что история будет мне гробом…
– И монументом бессмертия, – горячо добавил Сперанский.
– И бессмертия Василия Миофагова… На монументе надо будет изобразить и Ваську, оберегающего летописи, – со своей стороны прибавил неугомонный Тургенев.
А Лиза уже совсем завладела своим новым другом и, сидя чуть ли не на коленях у него, таинственно шептала:
– А я знаю, что вы – не вы.
– Как не я? – с удивлением спрашивал гусарик.
– Так – не вы…
– Кто же я?
Лиза нагнулась к самому уху нового друга и прошептала:
– Вы – девочка, а не мальчик…
– Кто вам сказал? Папа?
– Нет, не папа… я сама догадалась.
– Как же вы догадались, милая? – смущенно говорил попавшийся воин.
– А когда я взошла, вы читали письмо… А это письмо, я знаю, вашего папы.
– Почему же вы знаете?
– Когда папа получил его летом, как мы еще на даче жили, на Каменном, и там поссорились с Сашей Пушкиным… он сказал, что хоть папа Лизин и любимец царский, а все-таки у Лизы Сперанской облик семинарской…
– Ах, какой злой мальчишка!
– Нет, он не злой, а только шалун – шпилькой мы его называем… Так папа мой читал письмо вашего папы при мне и еще жалел вашего папу, а Соня говорила, что и мы, как вот вы, ушли бы в гусары, да мышей боимся…
Гусарик рассмеялся и погладил девочку… «Какая храбрая…»
– Ну, я и узнала у вас это письмо, и вас узнала… Только я никому не скажу, что вы девочка…
– Хорошо, милая. Вы умница и честная девочка.
– А о чем вы там шушукаетесь, Елизавета Михайловна? – обратился вдруг к Лизе Тургенев.
Озадаченная неожиданностью, девочка не нашлась сразу и несколько растерялась.
– Мы… я говорила… я вам этого не скажу, – вдруг решительно оборвала Лиза.
– Ого! Секреты, государственные тайны! – шутил Тургенев.
– Да, мы говорили о каком-то Саше Пушкине, об очень живом мальчике, – выручал Лизу ее новый друг.
– О, я знаю этого арапчонка… Елизавета Михайловна к нему неравнодушна.
– Мы с ним помирились уж, – пояснила Лиза.
– Вот как! А вы давно из армии? – спросил Тургенев, обращаясь уже прямо к гусарику.
– Пять дней как я из Полоцка и из главной квартиры.
– А не знакомы вы с Денисом Васильевичем Давыдовым? Адъютант у Багратиона.
– Да, я его знаю несколько.
– Он мой приятель… Скажите пожалуйста: он мне писал, что там у вас появилась новая Иоанна д’Арк? Видали вы этот феномен? О нем много говорят.
Большие глаза Лизы так и застыли на лице ее нового друга. Она с волнением и страхом ждала. Волнение ее усилилось еще более, когда она заметила смущение на лице друга. Но девочка не выдала ни себя, ни своего друга.
– Да и там на этот счет держатся упорные слухи, – немного помолчав, отвечал гусарик довольно покойно. – Но удивительно – никто ее не видал, хоть все о ней говорят… Я думаю, что это басня.
– Не говорите – слух имеет основание… Признаюсь вам откровенно, глядя на вас и соображая собственноручное пожалование вам государем этого ордена, я бы мог подозревать, что…
Но он не докончил своей щекотливой фразы, которая и Лизу, и ее друга сильно смутила. В комнату вбежала Соня, за ней вошла госпожа Вейкардт и за нею – непременный друг дома Магницкий с последнею, только что полученною из Москвы новостью: умер Херасков.
– Ах, бедный! – жалобно сказала Лиза. – А мы только сегодня с Сашей Пушкиным читали наизусть его «Россиаду…». Бедненький!
– Очередь за Державиным, – сказал Тургенев.
– Что? Что? Какая очередь за Державиным? – зашамкал кто-то в дверях.
Все оглянулись – на пороге стоял сам Державин, в своих бархатных, на меху сапогах.
9
Державин вошел сильно старческою походкой. Хотя он и бодрился, но и беззубый рот заметно шамкал, и бархатные ноги словно тоже шамкали.
Особенно вид его поразил Дурову. Читая его сильный стих, его напускной пафос и риторику, которые, казалось, дышали страстью, пылали огнем воодушевления, девушка, мечтательная и увлекающаяся по природе, воображала Державина каким-то титаном, полубогом, а если ей и говорили, что он уже старик, то он не иначе рисовался в ее воображении, как в образе «борея»:
С белыми борей власами
И седою бородой,
Потрясая небесами,
Облака сжимал рукой…
А тут она видит шамкающего старца, который не только не потрясает небесами, но у которого собственная седая голова трясется, а глаза, которые ей представлялись орлиными, старчески моргают и слезятся… Господи! Как грустно это видеть… И нижняя губа отвисла – но держится… И под носом табак, и на манжетах табак, и на жилете табак… А ноги – точно в валенках, точно у их коровьего пастуха…
– Какая очередь за Державиным? – спрашивал старик, здороваясь с хозяином и гостями.
– Написать, ваше превосходительство, что-нибудь новенькое по поводу мира с Наполеоном, – извернулся Тургенев. – А то вон только и слышно, что о «Дмитрии Донском» Озерова да о «Пожарском» Крюковского[60]60
Крюковский Матвей Васильевич (1781–1811) – драматург, автор трагедии «Пожарский», которая с успехом шла на театральных подмостках.
[Закрыть].
– Оба сии творения, государь мой, слабы, – отвечал старик.
– Вот потому-то и ждут от вашего превосходительства чего-нибудь сильненького, чего-нибудь «державинского» – так и говорят.
– Оно-то так… Я кое-что и скомпоновал, вон Михайло Михайлович знает.
– Что же это такое, ваше превосходительство? – спросил Карамзин.
– Гаврило Романович написал оду, – отвечал Сперанский.
– Пророческую, – добавил Державин.
– Это правда, – продолжал Сперанский. – И хотя государю она понравилась, однако, ввиду политических обстоятельств, он несколько стихов собственноручно подчеркнул.
– А подчеркнул-таки? – любопытствовал старик.
– Подчеркнул довольно мест-таки…
– А какие все больше? Чай, сильненькие, с огоньком которые?
– Да, именно с огоньком.
– Я так и знал, так и писал с оглядкою… Я вот и Мерзлякову послал копию в Москву, так для прочтения, да и пишу ему насчет мира-то и моей оды на оный: «Радоваться-то можно, как просто сказать, с оглядкою; а для того и не мог я предаться полному вдохновению, а как боец, сшедший с поля сражения, хотя показывался торжествующим, но, будучи глубоко ранен, изливал свою радость с некоторым унынием…»
– Это касается вас, юный боец, только что сошедший с поля сражения, – с улыбкой, отечески обратился Сперанский к Дуровой, которую Лиза успела и познакомить и даже подружить и со своей Соней, и с мамой, с г-жой Вейкардт. – Позвольте вам, ваше превосходительство, представить этого юного бойца…
Дурова встала и торопливо, смущенно подошла к Державину, почтительно кланяясь и звеня шпорами.
– Господин Александров, которому вчера государь собственноручно пожаловал Георгия, – рекомендовал хозяин.
– Очень, очень приятно, – прошамкал знаменитый старец. – Да какой-же вы, государь мой, молоденький… А знаете, молодой человек, кого вы напоминаете?
Девушка смешалась и не знала, что отвечать.
– Княгиню Дашкову, Катерину Романовну, когда она была ваших лет.
«Юный боец» покраснел еще больше и взглянул на Сперанского.
– Что ж, это сходство приятное, – поддержал он смущенную девушку.
– Только, государь мой, не в пользу сравниваемой, – перебил Державин, – княгиня Дашкова, признаюсь, никогда не нравилась мне… У нее всегда была склонность к велеречию и тщеславию, хвастовство, корыстолюбие… женщина эта, сказать правду, всегда отличалась вспыльчивым и сумасшедшим нравом.
– А теперь она совсем развалина… Я ее видел – она приезжала в Москву из своей деревни, – сказал Тургенев.
– Ну, наши с ней годы не молодые.
– Она годом старше вас, ваше превосходительство, – вставил Магницкий.
– Ну вот!.. А вам как известны наши годы, молодой человек? – спросил старик.
– Годы вашего превосходительства известны всей России, – подольстился Магницкий.
– У! Льстец…
– Не льстец, ваше превосходительство: я говорю правду.
– А вот Мерзляков пишет мне еще об одном моем сверстничке, – и это уже касается вас, Николай Михайлович, – обратился старик к Карамзину.
– О ком же, ваше превосходительство?
– О Новикове Николае Ивановиче. Он вам сродни…
– По «Древней российской вивлиофике» разве?
– Да… но и теперь у него остается в мозгу некий исторический зуд – все не забывает истории.
– Да?
– Как же… Мерзляков пишет: был он у него, у мартиниста-то старого, в гостях, в его Авдотьине… Ну и чем же старик занимается? Воспитывает, слышь, карасей… А потом на живой змее проверял одно место в летописи Нестора.
– Как же это на змее? – заинтересовался Карамзин.
– Я отыскал ту змею, что укусила Олега, – шутливо вставил Тургенев.
– Да почти что так. Он, видите ли, отыскал там у себя в деревне змею, да и рассердил ее, дразня палкою. Так оказалось, что змея не кусает и не жалит, а именно «клюет», как и рыба. А в летописи будто бы сказано – я не помню сам, – что змея Олега «уклюнула», а не «укусила».
– Да, это совершенно верно, – подтвердил Карамзин. – Так, значит, старик все еще интересуется историей?
– Интересуется, интересуется… не равнодушен к старушке Клио, – сострил старик.
– Да вообще я заметил, что за мамзель Клио ухаживают больше те, для которых женщина становится незрелым виноградом, – пояснил Тургенев.
– Это вы на мой счет? – спросил Карамзин.
– Нет, так вообще.
– Удивительная судьба этого человека, – заметил Сперанский после некоторой паузы, последовавшей за шуткою Тургенева. – Бесспорно, это даровитейшая личность, когда-либо стоявшая в ряду деятелей умственного развития России: как апостол нашего просвещения – Новиков стоит первый.
Если можно сколько-нибудь наглядно представить результаты деятельности Новикова и других русских общественных работников, то Новиков воздвиг себе пирамиду Хеопса, а прочие…
– Тротуарные тумбы, – перебил его Тургенев.
– Ну, не тротуарные тумбы, но все же и не пирамиды, – спокойно продолжал Сперанский. – И что же! Этот человек почти половину жизни провел в несчастии. Теперь вот он стал отшельником, воспитывает карасей и производит опыты над змеями… Если кого можно приравнять к Новикову – не по многоплодности, а по духу – так это Радищева… Как Новикова, так и Радищева оценит только наше потомство, ибо природа произвела их на свет ошибочно: время не доносило ни Новикова, ни Радищева, и недоноскам этим следовало бы родиться столетием позже… Как вы об этом думаете, ваше превосходительство? – обратился он к Державину.
– Как? Что? Спать пора?
Старик вздремнул и не слышал последнего разговора. В последние годы вообще всякий разговор, где старец стоял не на первом плане, не сам говорил, а другие и о предметах, лично его не касавшихся, он начинал дремать: так и тут – разговор о Новикове и Радищеве нагнал на него дремоту.
– Говорят, ваше превосходительство, – снова подольщался к старику-министру Магницкий, – будто у нас все умные люди кончают неблагополучно… Я думаю, Александр Иванович ошибается…
– Да, конечно, вы так не кончите, – вскользь бросил Тургенев.
Магницкий побледнел, но сдержался, пересилил свой гнев. Дурова заметила это и приняла к сведению.
– И притом, ваше превосходительство, – продолжал лисить Магницкий, – Михаил Михайлович изволил говорить о временах прошедших… Что было, то прошло и быльем поросло… А о благополучном ныне царствовании этого сказать никаким образом нельзя: это было бы грехом великим. Посмотрите на все, что ныне совершается, – и сердце ваше возрадуется: у нас на престоле – ангел кротости. Вы были правы, ваше превосходительство, когда вдохновенно восклицали в бесподобной оде на восшествие на престол Александра:
Век новый! Царь младый, прекрасный!
Пришел днесь к вам весны стезей!
Мои предвестья велегласны
Уже сбылись, сбылись судьбой.
Умолк рев норда сиповатый,
Закрылся грозный, страшный взгляд;
Зефиры вспорхнули крылаты,
На воздух веют аромат.
– Так, истинно так, – самодовольно бормотал тщеславный старик. – Ныне настало златое время… Я же тогда и предсказывал сие в своей оде:
На лицах россов радость блещет,
Во всей Европе мир цветет.
Уныла муза, в дни борея
Дерзавшая вслух песни петь,
Блаженству общему радея,
Уроки для владык греметь, —
Перед царем днесь благосклонным,
Взяв лиру, прах с нее стряси,
И с сердцем радостным, свободным,
Вещай, греми, звучи, гласи
Того ты на престол вступленье,
Кого воспел я в пеленах.
Декламируя свои стихи, старик воодушевился, встал с кресла, в котором дремал, и, ерзая по полу бархатными сапогами, воздевая к потолку руки и колотя себя к грудь, казался очень смешным и очень жалким. Дурова глядела на все это с грустью, а Тургенев иронически улыбался…
– Завели машину, – шепнул он Сперанскому, – конца не будет.
Но конец скоро последовал: старик закашлялся и в изнеможении опустился на кресло.
– Нет, не могу больше, – сказал он, тяжело дыша.
– Да, Гаврило Романович, – улыбнулся Карамзин своею задумчивою улыбкою, – вы крепче на бумаге, чем на ногах…
– Совсем плохи ноги… да и кашель… а с чего бы?
– А слышали вы проделку Вакселя? – спросил Тургенев Сперанского.
– Какого Вакселя?
– В конногвардейской артиллерии служит.
– Нет, ничего не слыхал.
– А вот что. Ведь военные, да и вся наша аристократия, несмотря на мир, ужасно злы на Наполеона. Понятно, что и посланника его Савари не очень-то любезно приняли во многих домах. А сегодня Ваксель так совсем учинил скандал. Он нанял карету четверней и все катался по Невскому, выжидая, когда Савари будет ехать из дворца. Увидев, что карета Савари подъезжает к Полицейскому мосту, Ваксель направил на него, вперерез, свою четверню, так что кареты сцепились. Савари высовывается в окно и кричит: «Faites reculer votre voiture»[61]61
Осадите Вашу карету (франц.).
[Закрыть]. – «C’est votre tour de reculer, – отвечает Ваксель: – en avant!»[62]62
Это Ваша очередь подать назад. Вперед! (франц.).
[Закрыть] – Ну, и Савари должен был выйти из кареты и велеть кучеру осадить своих лошадей.
– Ну, это глупая шалость, – заметил Сперанский, – надо было уметь осадить Наполеона в поле…
– Да, конечно, на Полицейском мосту оно легче, – со своей стороны, добавил Карамзин.
– Каков историограф! Не острит, – не унимался Тургенев. – А знаете, откуда он теперь заимствует свои остроты? – спросил он Сперанского.
– А откуда?
– Больше все из поучений Вассиана Рыла да Луки Жидяты, да из «Вопросов Кирика», а самые новые – из «Слова Даниила Заточника».
– Ну, Александр Иванович почтеннейший, и ваши остроты насчет Николая Михайловича «Стоглавом» да «Номоканном» пахнут, – заметил Сперанский.
А Карамзин сидел и добродушно улыбался. Его мысли действительно больше жили в прошедшем, чем в настоящем. На мозгу налегло слишком много прочитанного, архивного, чтоб можно было легко от него отрешиться. Зато мозг Державина возвращался уже, кажется, к младенческому состоянию: старик опять тихонько похрапывал в кресле.
– Видите, дедушка Державин дремлет, – шепчет Лиза своему новому другу.
– Он, верно, сегодня мало спал, бедненький, – отвечает Дурова.
– Нет, он всегда спит, когда не говорит… А вы долго останетесь в Петербурге?
– Нет, милая, мне надо ехать в полк.
– Ну уж! Зачем?
– На службу.
– А разве здесь нельзя служить? Вон папа здесь служит.
– Папа ваш не военный.
– А в Петербурге много военных.
– Но я, милая, служу в действующей армии.
– Ну уж! А то бы вы часто ходили к нам… так было бы весело!
Скоро г-жа Вейкардт пригласила гостей в столовую к чаю. Общество уютно расположилось за круглым столом, на котором шипел массивный серебряный самовар, располагая своим пением к продолжительному чаепитию, тем более что на дворе лил тот перемежающийся, противный дождь, над которым постоянно острил Тургенев.
– У петербургского неба катарр пузыря, – сострил он и на этот раз, когда г-жа Вейкардт куда-то отлучилась из столовой.
– А у вас, мой друг, катарр языка, – заметил на это Карамзин.
– Это из «Ипатьевской летописи»? – отпарировал Тургенев.
– Нет, из «Русской Правды».
После чаю, чтобы занять дремлющего Державина, Магницкий предложил его превосходительству сразиться в шахматы.
– А! С Наполеоном потягаться – извольте, извольте, молодой человек… Мы когда-то и с Суворовым игрывали, и я побеждал непобедимого.
Магницкий из усердия и из почтительности к министру постоянно проигрывал, а старик этим тешился как маленький, постоянно приговаривая: «Шах Наполеону», или: «А мы его по усам, по усам».
– А что вы, господин Александров, не поделитесь с нами вашими военными впечатлениями? – обратился Сперанский к своему юному гостю.
– Они для вас едва ли будут интересны, – отвечала девушка, чувствуя, что Лиза таинственно дергает его за рукав.
– Отчего же? Напротив. Вон я вижу – даже Лиза ждет этого… Она от вас не отходит весь вечер.
– Ах, папа! Отчего я не мальчик! – вдруг отрезала Лиза.
– Вот тебе раз! Что это за фантазия?
– Я бы с ними (она указала головой на Дурову) уехала в полк.
– Да ведь ты мышей боишься, – подскочила к ней Соня, которая начала было уже ревновать свою приятельницу к неизвестному молоденькому офицеру и почти не отходила от матери, занимавшейся каким-то рукоделием, а теперь совсем испугалась, что Лиза уйдет от них. – Там мыши…
– С ними (и опять кивок на Дурову) я и мышей не буду бояться, – отрезала Лиза.
– Ну, так прощайте, Елисавета Михайловна, прощайте, – заговорил Тургенев. – А как же Саша Пушкин без вас останется?
– И он хочет идти в офицеры.
– Ну, пропал теперь бедный Наполеон, совсем пропал.
– А мы его по усам, по усам, – самодовольно бормочет старик Державин, делая шах Магницкому.
– А мы уклонимся, ваше превосходительство, – уклончиво отвечает этот последний.
Дурова, видя все то, что около нее происходило, и слушая то, что говорилось, ни глазам своим, ни ушам не верила: она никак не могла себе представить, что сидит в кругу первейших знаменитостей России и слушает их болтовню, перемешанную иногда серьезными замечаниями, которые она жадно ловила. Ничего подобного она не видела среди военных. Правда, здесь она попала в самый высший круг, который принял ее запросто, по-семейному, там же она большей частью толкалась в кругу субалтерных офицеров и солдат; к высшим же военным лицам она имела только служебное и самое косвенное отношение. Здесь ее необыкновенно поразил контраст между серьезностью беседы и самыми простыми шутками и остротами, которыми в особенности пробавлялся Тургенев: ученые мужи, светила государства болтают и дурачатся как школьники! Но это именно и подкупало ее молодое сердце. Это-то отсутствие педантичности и очаровывало ее: и этот смешной, в бархатных сапогах, «великий Державин», норовящий кого-то все «по усам» да «по усам» и засыпающий при всяком удобном случае; этот тихий, как будто бы застенчивый Карамзин, «главный историограф» и автор «Бедной Лизы», над которою плакала Россия, скромно отпарирующий нападки Тургенева; знаменитый Сперанский, любимец царя и преобразователь правительственного механизма всего государства, такой ласковый, добрый, так деликатно умевший успокоить ее личное волнение и так неподражаемо обходительный, нежно игривый со своею Лизою; этот болтун Тургенев, все видящий в смешном виде, и даже этот сладкоречивый Магницкий, ловко «уклоняющийся» от шаха, – все это глубоко и хорошо задело ее мысль, ее впечатлительность.
«Серьезные люди шутят», – думала она… Да разве это не то же, что ее товарищи уланы, иногда после самой кровавой схватки с врагом, тотчас перестают о ней говорить или вспоминать ее подробности, эпизоды, вспоминать убитых, толкуют или о том, что гуся где-нибудь раздобыли, или играют с Жучкой, или рассказывают сказки, предаются воспоминаниям самого мирного свойства? Это для них отдохновение, отвлечение мысли от одного направления к другому – это освежение мысли…
«Сапоги Редеди», «зубочистка Феодосия Печерского», «академик Васька с мышью на шее» – все это так и подмывало ее, и ей становилось и легко, и весело среди знаменитостей… Прежде она любила читать; чтение развило в ней природное воображение; внутренняя кипучесть искала простора, свободы, деятельности, – и она очертя голову бросилась в омут боевой жизни – другого исхода не было… А тут она начинает чувствовать, что для женщины могла бы быть и другая, свободная, светлая, деятельная жизнь – не на коне, не с пикою в руке…
Этот вечер у Сперанского невидимо для нее самой забросил в ее молодую, впечатлительную душу зерно будущего развития… Две самые крупные личности в истории русского просвещения – Новиков и Радищев, и она об них прежде ничего не слыхала, ничего не читала, хотя так много слышала и читала о Державине, Карамзине, Хераскове, Ломоносове…
– А на вас юпочки есть? – конфиденциально шепчет Лиза своему новому другу.
– Нет, милая.
И ей трудно не расхохотаться, тем более что Лиза ведет себя так таинственно и серьезно, как будто ей поручено было хранение важной государственной тайны.
А там опять заговорили о Новикове.
– Я не могу забыть, как он однажды накинулся на меня за дворян, – сказал Карамзин, улыбаясь своею мягкой улыбкой.
– За каких за дворян? – спросил Сперанский.
– За российских, которых я похвалил в своем «Вестнике Европы»… Я до сих пор не могу забыть этой несчастной страницы, за которую мне так досталось. У меня было напечатано: «Я люблю воображать себе российских дворян не только с мечом в руке, не только с весами Фемиды, но и с лаврами Аполлона, с жезлом бога искусств, с символами богини земледелия. Слава и счастие отечества должны быть им особенно драгоценны. Не все могут быть военными и судьями, но все могут служить отечеству. Герой разит неприятелей или хранит порядок внутренний, судья спасает невинность, отец образует детей, ученый распространяет круг сведений, богатый сооружает монументы благотворения, господин печется о своих подданных, владелец способствует успехам земледелия: все равно полезны государству…» Так вот за это он и взъелся на меня: «А куда, говорит, девали вы, государь мой, мужика, поселянина? Все, говорит, по-вашему полезны, один он не полезен? А на ком, говорит, государство держится? А как, говорит, „господин печется о своих подданных“?»
– Что ж, он прав, – заметил Сперанский и с улыбкой прибавил: – Но не подумайте, что это говорит во мне российский попович, а не дворянин…
– Ну, конечно, зависть, – шутя пояснил Тургенев.
– Что ж, вы помирились с ним после? – спросил Сперанский.
– Разумеется, я тотчас же написал ему, что я виноват – не договорил, и старик благословил меня как на журнальную деятельность, так и на дело историографии, но при этом в поучении прибавил: «Судите умерших беспристрастно, да не осуждены будете теми, которые еще не родились…»
– Да, это совесть великого человека, – сказал задумчиво Сперанский. – Страшен суд тех, которые еще не родились.
– А я его не боюсь, – со своей неизменной веселостью заключил Тургенев.
– Почему? – спросил Сперанский.
– Меня не будут судить… Вас – это другое дело: вы – исторические деятели, и потянут вас, рабов божиих, к Иисусу… А я, что я! – симбирский помещик и дворянин… ничтожество…
Когда Дурова стала уходить, Сперанский, крепко пожав ей руку, отвел несколько в сторону и тихонько сказал:
– Заходите, пока в Петербурге – всегда рад вас видеть. – А потом прибавил: – А если ваш батюшка будет здесь и станет о вас спрашивать, – что сказать ему?
Девушка не сразу могла отвечать на этот вопрос. Волнение ее было так заметно, что Сперанский чувствовал, как дрожит у нее рука.
– Скажите, что вы видели меня… что я здорова… что государь был милостив ко мне…
– Да, это его порадует… А если. Он пожелает видеть вас?
– Я боюсь… я не перенесу его просьб… его слез…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.