Электронная библиотека » Даниил Мордовцев » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 22:54


Автор книги: Даниил Мордовцев


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +

XIV. «Опять соловьи!..»

К вечеру этого же дня наши запорожцы вместе с пленником прибыли к войску гетмана, которое расположилось станом у Бужина. В таборе уже пылали костры, то украинские казаки, запорожцы и московские ратные люди варили себе вечернюю кашу.

Завидев приближающихся всадников, запорожцы узнали в них своих товарищей и уже издали махали им шапками.

– Э! Да они везут кого-то: верно, языка захватили.

– Вот так молодцы! У бабы пазуху скрадут, как пить дадут, и не услышит.

Те подъехали ближе и стали здороваться.

– Что, паны-братцы, языка везете? – спрашивали их.

– Языка-то языка, да только язык уж очень мудреный, – был ответ.

– А что, не говорит собачий сын? Перцу ждет?

– Нет, язык-то у него московский, а не лядский.

– Так не тот черевик баба надела?

– Нет, тот, да уж очень дорогой, кажется.

Все окружили приехавших и с удивлением рассматривали пленника в немецком платье.

Вдруг раздались голоса:

– Старшина едет, братцы! Старшина! Вон и пан гетман, и батько кошевой сюда едут.

Действительно, вдоль табора ехала группа всадников, приближаясь к тому месту, где останавливались наши запорожцы с пленником. Последние сошли с коней в ожидании гетмана и кошевого. Те подъехали и заметили новоприбывших.

– С чем, братцы, прибыли? – спросил Брюховецкий, остановив коня.

– Языка, ясновельможный пане гетмане, у Чарнецкого скрали, – отвечал старший запорожец.

– Спасибо, молодцы! – улыбнулся гетман.

– Да только, ваша ясновельможность, человек он сумнительный, – пояснил запорожец, – говорит, что он Московского государства, и через волохов простовал до Киева.

Брюховецкий пристально посмотрел на молодого человека. Благородная наружность пленника, красивые черты лица, нежные, незагрубелые руки, кроткий, задумчивый взгляд, в котором сквозила затаенная грусть, все это разом бросилось в глаза гетману и возбудило его любопытство.

– Ты кто будешь и откуда? – ласково спросил он молодого человека.

– Ясновельможный гетман! – с дрожью в голосе отвечал казацкий пленник. – Я сын думного дворянина московского Афанасия Лаврентьевича Ордин-Нащокина.

Гетман выразил на своем лице глубочайшее удивление.

– Ты сын Ордин-Нащокина, любимца его царского пресветлого величества! – воскликнул он.

– Истину говорю, ясновельможный гетман, я сын его, Воин.

– И как же ты находился в польском стане?

– Я возвращался из Рима и Венеции через Мутьянскую землю. Я не хотел возвращаться через Варшаву, опасаючись того, что случилось: в Волошине я узнал, что войска твоей ясновельможности и его царского пресветлого величества привернули в покорность московскому государю все городы сей половины Малыя России, бывшие под коруною польскою, и я Подольскою землею направился сюда, намерение мое было достигнуть Киева; но, к моему несчастию, я попал в руки польских жолнеров и стал пленником Чарнецкого. Не ведаю, ясновельможный гетман, как сие совершилось, но Богу угодно было, чтобы нынешнею ночью меня выкрали из польского стана, и я благодарю моего Создателя, что он привел видеть мне особу твоей ясновельможности.

Гетман внимательно слушал его и задумался.

– А какою видимостью подкрепишь ты показание свое, что ты несумнительно сын Ордина-Нащокина? – спросил он. – Есть у тебя наказ, память из Приказа?

– Нет, ясновельможный гетман…

Молодой человек остановился и не знал, что сказать далее.

– Как же нам верить твоим речам? – продолжал гетман. – Тебя здесь никто не знает.

– Ясновельможный гетман! – быстро заговорил вдруг пленник. – Есть ли здесь у тебя в войске твои посланцы, которых в прошлом, во 173 году[6]6
  Т. е. 7173 году от сотвореня мира, 1664 от Рождества Христова.


[Закрыть]
, я видел в Москве, в столовой избе, на отпуске у великого государя, то я узнаю их.

– А кто были именно мои посланцы? – спросил гетман.

– Герасим да Павел, ясновельможный гетман, – отвечал допрашиваемый.

Брюховецкий переглянулся с кошевым Серком.

– Разве и ты был тогда в столовой избе? – спросил он снова своего пленника.

– Да, ясновельможный гетман, был; меня великий государь тоже жаловал к руке.

– Жаловал к руке! Тебя! – удивился гетман.

– Меня, ясновельможный гетман, точно жаловал: великий государь посылал меня за рубеж к отцу, в Андрусово, с его государевым указом, в гонцах.

– Но как ты очутился в Риме? – спросил Брюховецкий.

Вопрошаемый замялся. Гетман настойчиво повторил вопрос.

– Прости, ясновельможный гетман, – сказал молодой человек, – на твои о сем вопросные слова я не смею отвечать: на оные я отвечу токмо великому государю и моему родителю, когда буду на Москве.

Гетман не настаивал. Он думал, что тут кроется государственная тайна, дело его царского пресветлого величества.

Во время этого допроса вся казацкая старшина полукругом обступила гетмана. Он оглянулся и окинул всех быстрым взором. Среди войсковой старшины он заметил и своих бывших посланцев к царю Алексею Михайловичу – Герасима Яковенка, он же и «Гараська-бугай», Павла Абраменка и Михайлу Брейка.

Он опять обратился к своему пленнику.

– Посмотри, – сказал он, – не опознаешь ли ты среди казацкой старшины кого-либо из тех моих посланцев, что ты видал в прошлом году на Москве, в столовой государевой избе?

Тот стал пристально всматриваться во всех. Взор его остановился на Брейке.

– Вот его милость был тогда в столовой избе и жалован к руке, – сказал он, указывая на Брейка.

– Правда, – подтвердил тот. – Як у око влипив!

– Еще тогда его милость упал и великого государя насмешил, – пояснил пленник.

– Овва! Про се б можно було и помовчать, – пробурчал великан, застыдившись, – кинь об четырех ногах и то спотыкается.

В задних рядах послышался смех. Улыбнулись и Брюховецкий, и Серко.

Скоро опознан был и другой великан, «Гараська-бугай». Опознан был и Павло Абраменко.

Убедившись в правдивости речей своего пленника и считая вполне достоверным, что молодой человек – действительно сын знаменитого царского любимца и, следовательно, сама по себе особа важная, гетман приказал Герасиму Яковенку провести его в гетманский шатер, а сам отправился дальше вдоль казацкого стана, чтобы сделать на ночь необходимые распоряжения.

Думал ли молодой Ордин-Нащокин, что из Рима и Венеции он попадет в казацкий стан, и притом таким необычайным способом?

Ему вдруг почему-то припоминалась последняя ночь, проведенная им в Москве, и тот вечер, когда, как и теперь, так громко заливался соловей. Впрочем, всякий раз теперь, когда он слышал пение соловья, этот роковой вечер вставал перед ним со всеми его мучительными подробностями и томительной болью ныло его сердце. Тогда ему казалось, что девушка не достаточно любила его; но теперь?.. А если она нашла другого суженого? Ужели напрасно он выносил в течение года и более в душе своей тоску, как преступник цепи?

И вчера ночью, когда он, в польском стане, лежал в палатке Яна Собесского и не мог спать, и вчера так же пел соловей, напоминая ему мучительный, последний вечер пребывания его в Москве. Душа его жаждала молитвы, и он молился, по временам обращая молитвенный взор к далеким звездам, мерцавшим на темном небе, и вдруг его схватили…

Не божественный ли это Промысел, ведущий его к спасению, к счастью?

Он так был поглощен своими мыслями и так взволнован, что почти не слыхал, что говорил ему его спутник, как он вспоминал о своем пребывании в Москве в качестве гетмановского посланца, как на прощанье царь жаловал их к руке и как упал Брейко.

– Только ж и ночи у вас на Москве! – удивлялся запорожец. – Хоть иголки собирай… А все ж таки и у вас соловьи поют, хоть им, должно быть, и холодненько в вашей стороне…

«Опять соловьи!..»

XV. Поругание над прахом Хмельницкого

Когда утром в этот день проснулись в польском лагере, то всех поразило исчезновение слепых нищих с поводатырем и, что уже совсем неразгаданно, исчезновение вместе с ними молодого московского дворянина.

Тут только поляки догадались, что под личиною слепцов скрывались казацкие лазутчики, а почему вместе с ними исчез и московский дворянин, это для них так и осталось тайной. Предполагали, что между лазутчиками и молодым москалем существовал таинственный сговор; но где и когда он состоялся? Почему москаль узнал, что то были лазутчики? Значит, и то неправда, что он говорил о себе, о возвращении будто бы из Рима, из Венеции. Несомненно, что и он был подослан или казаками, или москалями.

Ввиду всего этого Чарнецкий строго-настрого приказал усилить в войске предосторожности и рассылать во все стороны разведчиков, нет ли поблизости проклятых запорожцев или даже самого гетмана с войском.

Как бы то ни было, но поляки в этот день достигли Суботова.

Весь этот день, вследствие ли тревог, всегда неизбежных в военное время, вследствие ли просто физических причин, но Чарнецкому весь этот день было не по себе. Он часто задумывался, машинально водя рукою по своим длинным седым усам, отдавал приказания и снова их отменял, а когда показалось Суботово и он увидел суботовскую церковь, где, как он знал, был похоронен Богдан Хмельницкий, странная улыбка прозмеилась под его седыми усами, а изрезанное морщинами лицо мгновенно покрылось краскою. Это была краска стыда и негодования. Он вспомнил, как когда-то в этом Суботове он, гордая отрасль древнего рода, всегда претендовавшего на корону польскую, он, Стефан Чарнецкий, был пленником у хлопа, у Хмельницкого! Лицо Чарнецкого побагровело. Рана на щеке, которую когда-то пробила насквозь хлопская стрела, во время штурма Монастырища, теперь налилась кровью.

– Я отомщу тебе, быдло! – бормотал он. – Отомщу, хотя тебя и похоронили с царскими почестями. Все это твое дело: ты посеял эти драконовы зубы, они теперь выросли в людей, разбойников… Но я выбью эти проклятые зубы!

Суботово было занято без сопротивления, так как в нем не оставалось ни одного казацкого отряда.

Прежде чем двинуться к Чигирину, Чарнецкий, доведавшись, в каком направлении удалились вчерашние мнимые слепцы, отрядил по этому направлению часть своего войска под начальством Незабитовского и Тетери и приказал им искать Серка с запорожцами, а если Серко соединился с Брюховецким, то не допускать до Чигирина ни того, ни другого; сам же остался ночевать в Суботове.

Чарнецкий приказал разбить свой шатер на холме, откуда виден был весь его лагерь и откуда он мог созерцать Суботово, с которым у него соединялись такие обидные воспоминания. Теперь он смотрел на это местечко, бывшее когда-то гнездом унизившего его врага, с чувством глубокого удовлетворения; он мог превратить его в развалины, в мусор и разметать этот мусор по полю. При закате солнца он долго сидел у своего шатра, и перед ним проносились воспоминания его бурной, полной тревог жизни. Вся жизнь на коне, в ноле под свистом пуль и татарских стрел. Постоянно кругом смерть, похороны, стоны. Но он свыкся с этим, в этом вся его жизнь. Но где же его личное счастье, не счастье и гордость побед, не слава полководца, а счастье разделенного чувства? Кажется, его и не было.

Нет, было, было. Но так кратковременно… Этот высокий замок во мраке ночи, темный парк, мерцающие и отражающиеся в тихой, сонной реке звезды… Тут было это счастье, и такое мимолетное…

И вдруг налетает с войском этот бешеный вепрь, что теперь лежит под могильной плитой, вон в той церкви! Замок в огне, замок разрушен, дорожки парка потоптаны конскими копытами. А та, чей шепот еще накануне сулил счастье, лежит мертвая, как скошенная белая лилия…

Мрак все более и более надвигается на Суботово и на лагерь. В воздухе душно, быть грозе. Оттого ему и дышится так тяжело, и в душу теснятся одни мрачные воспоминания…

Ночь. Чарнецкий один в своем роскошном шатре. Тускло горят свечи в высоком канделябре. Сон не хочет или не смеет войти в этот шатер, точно он боится часовых, стоящих у входа в ставку старого полководца.

Чарнецкий встает и тушит свечи. Он ложится на походную кровать и прислушивается, как где-то вдали глухо раскатывается гром. И опять перед ним развертывается панорама пережитой жизни… Да, пережитое… Только перед смертию встают в душе подобные панорамы. И неудивительно, ему уже 66 лет!

Гроза все ближе и ближе. В порывах ветра слышится не то стон, не то плач…

Это она плачет… это замок горит… ветер бушует в деревьях парка. А он не может ее спасти… не может пробиться с горстью жолнеров сквозь густые ряды казацкого войска.

«Сидите, ляхи! Всех ваших дуков, всех князей ваших загоню за Вислу! А будут кричать за Вислою, я их и там найду! Не оставлю ни одного князя, ни шляхтишка на Украйне!..»

Это он, разъяренный вепрь, кричит, это Хмельницкий… Он врывается в палатку!..

Чарнецкий вскакивает… его душит кошмар… он слышал голос Хмельницкого… Нет, это удар грома разразился над самою его палаткою.

И мертвый он не дает ему покоя…

Гроза бушует уже дальше, раскаты грома несутся туда, на восток.

«На восток и Польша понесет свои громы… Я понесу эти громы, – опять, забываясь, грезит Чарнецкий, – а там и на север, в Московию полетят польские орлы… Сидите, москали! Молчите, москали!..»

Утром, окруженный своим штабом, Чарнецкий торжественно въезжает в Суботово. Он направляется прямо к церкви, где в это время только что кончилась обедня.

Народ начал было выходить из церкви, но, увидав приближение богато одетых всадников, остановился. Чарнецкий, сойдя с коня, направился прямо в церковь, а за ним и вся его свита. Старенький священник, служивший обедню, еще не успел разоблачиться, а потому, увидав входящих панов, вышел к ним навстречу с крестом.

– Прочь, поп! – крикнул на него Чарнецкий. – Мы не схизматики. Показывай, где могила Хмельницкого.

Перепуганный батюшка пошел к правому приделу.

– Здесь покоится тело раба Божия Зиновия-Богдана, при жизни Божею милостию гетмана Украины, – робко выговорил он.

– Божиею милостию, – злобно улыбнулся гордый лях, – много чести.

Он подошел к гранитной плите и ткнул ее ногою.

– Поднять плиту! – громко сказал он.

Священник еще более растерялся и испуганными глазами уставился на страшного гостя.

Чарнецкий обернулся к стоявшему в недоумении народу.

– Сейчас же принести ломы! – скомандовал он.

Бывшие в церкви некоторые из жолнеров бросились исполнять приказание своего вождя.

Ломы и топоры были скоро принесены. Плита была поднята. В темном каменном склепе виднелся массивный дубовый гроб. Свет, падавший сверху, освещал нижнюю его половину.

– Вынимайте гроб! – продолжал Чарнецкий.

– Ясновельможный, сиятельный князь! Это святотатство! – с ужасом проговорил священник; крест дрожал у него в руках. – Пощади его кости, сиятельный…

– Молчать, поп! – крикнул на него обезумевший старик.

Жолнеры бросились в склеп, и гроб был вынут.

– Поднимите крышку!

Топорами отбили крышку, и в очи Чарнецкому глянуло истлевшее лицо мертвого врага. Чарнецкий долго глядел в это лицо. Оно уже в гробу обросло седою бородой. Черные брови, казалось, сердито насупились, но из-под них уже не глядели глаза, перед которыми трепетала когда-то Речь Посполитая. Только широкий белый лоб оставался еще грозным…

Чарнецкий все глядел на него…

«А! Помнишь тот замок над рекою! Помнишь ту ночь! Помнишь ту белую лилию с распущенною косою, лилию, которую убил один ужас твоего приближения!» – бушевало у него в душе.

«Сидите, ляхи! Молчите, ляхи!» А!.. Не крикнешь уж больше!»

Он все смотрел на него. Ему вспомнилась эта бурная ночь, удар грома…

Все стояли в оцепенении. У старого священника по лицу текли слезы. Он отпевал его, он хоронил этого богатыря Украины.

Чарнецкий наконец отвернулся от мертвеца. Лицо его было бледно, только шрам на щеке от раны, полученной при штурме Монастырища, оставался багровым.

– Вынести гроб из церкви и выбросить падаль собакам! – сказал он и вышел из церкви.

За ним жолнеры несли гроб, окруженный свитою Чарнецкого, точно почетным караулом.

На лице Яна Собесского вспыхнуло негодование; но он смолчал…

Едва Чарнецкий вышел на крыльцо церкви, как к нему почтительно приблизился дежурный ротмистр его штаба с двумя пакетами в руке.

– Что такое? – спросил Чарнецкий.

– Гонец с Москвы, ваша ясновельможность! – отвечал ротмистр, подавая пакеты. – Листы от царя Московского и от думного дворянина Афанасия Ордина-Нащокина.

Чарнецкий взял пакеты и вскрыл прежде письмо от царя Алексея Михайловича.

Странная улыбка скользнула по его лицу, когда он пробежал царское послание и обернулся к Собесскому.

– Это насчет того вайделоты, что вчерашнею ночью пропал у нас без вести, – сказал он с видимою досадою.

– Молодого Ордина-Нащокина? – спросил Собесский.

– Да, пане. Царь шлет милостивое прощение.

– Прощение? – удивился Собесский. – В чем?

– Об этом не говорится в письме: пан может сам прочесть его.

И Чарнецкий подал царское послание будущему спасителю Вены и дома Габсбургов, а сам вскрыл послание Ордина-Нащокина.

– Та же песня, – с досадой произнес он, – а где мы найдем этого вайделоту, чтоб объявить ему царскую милость и отцовское прощение?

– Я думаю, – отвечал Собесский, – его надо искать в стане Брюховецкого или у этой собаки – у Серка.

– Так пусть пан ротмистр скажет царскому гонцу, чтоб он искал беглеца у Брюховецкого или у Серка, – сказал Чарнецкий дежурному, – а пан ротмистр прикажет списать копии с этих листов и вручить их гонцу с пропуском моим, – закончил он, передавая ротмистру оба письма.

Между тем за церковью, на площади, слышен был гул голосов, заглушаемый женскими воплями и причитаниями.

То выбрасывали из гроба останки Хмельницкого «псам на поругание».

XVI. Она узнала его

В один из июльских вечеров, когда уже начинало темнеть, от Москвы по Девичьему полю ехал одинокий всадник по направлению к монастырю.

Судя по богато убранному коню и по одежде, всадник принадлежал к богатому или знатному роду. Низкое, плоское с вызолоченными луками седло, обшитое зеленым сафьяном с золотыми узорами, лежало плотно на богатом малинового бархата чепраке с серебряною оторочкою, из-под которой виднелся голубого цвета «покровец», или попона, расшитая шелками и с вензельным изображением на задних удлиненных концах с серебряными кистями. Вензель состоял из трех серебряных букв: В.О.Н. Уздечка на лошади также отличалась красотой и богатством: «ухваты» и «оковы» на морде коня были серебряные с такими же цепочками. Ожерелье на шее лошади унизано было серебряными же бляхами, узенькими поверх шеи и широкими снизу. Повыше копыт коня висели маленькие колокольчики, у самых щеток, и при движении издавали гармонический звон, который издавна москвичи называли «малиновым звоном». Сверх всего этого сзади у седла приделаны были маленькие серебряные литавры, которые при ударе об них бичом звенели, заставляя лошадь бодриться, красиво изгибать шею и вообще играть.

На молодом всаднике был также богатый наряд: и ферязь, и охабень, и ожерелья, – все блестело или золотом, или жемчугами.

По небу ходили сплошные тучи, но когда они раздвигались и из-за них выплывал на минуту полный месяц, то в молодом всаднике можно было узнать нашего бродягу – Воина Ордина-Нащокина.

Он опять в Москве. Но сколько горя, сколько душевных мук дало ему это возвращение на родину. Он узнал здесь, что та, от которой он в ослеплении безумной страсти бежал куда глаза глядят, бежал на край света, та, мыслью о которой он только и дышал эти полтора года, милый образ которой не отходил от него ни днем, ни ночью, о которой он думал, что она променяла его на другого, не захотев для него пожертвовать глупою девичьею славою, он узнал здесь и сердцем понял, что она не вынесла разлуки с ним и навеки похоронила свою дивную красу, свое девство, прикрыв свое прелестное личико и свою роскошную девичью косу черничьею ризой! Сердце его обливалось кровью, когда он думал об этом.

Об этом он думал и теперь. Он ехал туда, где она похоронила себя заживо.

«Все кончено», – ныло у него на сердце. И он с тоской прислушивался, хотя вовсе не хотел этого, как где-то недалеко чей-то хриплый голос, вероятно, голос пьяного шатуна, напевал знакомую ему, любимую песню кабацких гуляк. Хриплый голос пел:

 
Как рябина, как рябина кудрявая!
Как тебе, рябинушка, не стошнится,
Во сыром бору стоючи,
На болотину смотрючи!
 

Ему досадно было, что его чистые думы о ней, о том невозвратном прошлом, когда она давала ему свои горячие, хотя стыдливые, ласки, что эти святые думы грязнятся этою пьяною песнью. А пьяная песня все терзала ему слух и душу…

 
Молодица ты, молодушка!
Молодица ты пригожая!
Как тебе не стошнится,
За худым мужем живучи.
На хорошего смотрючи,
На пригожего глядючи.
 

Он готов был свернуть с дороги и отодрать этого шатуна своим бичом из гибкой татарской жимолости, но его удерживала мысль о той чистой и невинной, о которой он думал и по которой томилась его пораненная душа… Ведь при ней бы он этого не сделал, стыдно бы, не хорошо было…

А тот все тянул:

 
Наварю я пива пьяного,
Накурю вина зеленого,
Напою я мужа допьяна,
Положу его середь двора,
Оболоку его соломою
Да зажгу его лучиною…
 

– Ишь нализался! – слышится чей-то другой голос. – Да еще под праздник.

– С радости, милый человек: кто празднику рад, с вечера пьян, – отвечал певец и снова гнусил:

 
Выду я тоды на улицу,
Закричу я громким голосом:
– Осудари вы, люди добрые,
Вы суседи приближены!
А ночесь гром-от был,
А ночесь молонья сверкала,
Моего мужа убило.
Моего мужа опалило.
 

– Это тебя-то, видно, пьяницу, жена подожжет лучиною, – опять послышался нравоучительный голос.

– Нет, шалишь! Я сам ее за косы! Я сам пропою!

Он допел окончание песни:

 
А ты, шельма-страдница
А не гром убил, не молонья сожгла,
А сама ты мужа извела[7]7
  Песня эта выписана покойным историком С.М. Соловьевым из столбцов приказного стола. № 3313. См.: История России, XIV, 359. (Примеч. автора.)


[Закрыть]
.
 

Пение смолкло. А вот и монастырские стены, ворота. Молодой Ордин-Нащокин сошел с коня, погладил его лоснящуюся шею, потрепал за гриву и, привязав чумбуром к кольцу, вбитому в стену, сунул монету в руку старика-привратника.

– Пригляди за конем, дедушка, – сказал он, – я пойду ко всенощной.

– Добро, добро, батюшка, болярин, попригляжу, – отвечал старик.

Воин вошел в ограду. Ему казалось, что он входит в обширный могильный склеп, в котором похоронено все, что только он имел дорогого в жизни. Церковь между тем горела огнями, которые лились на двор сквозь узкие окна с железными решетками.

С глубочайшим благоговением и каким-то страхом Воин вступил в церковь.

Навстречу ему неслось из царских врат: «Слава святей, и единосущней, и животворящей, и нераздельней Троице, всегда, ныне и присно и во веки веков!»

– Аминь! – как бы дрогнул весь клир тихими ангельскими голосами, и среди всего клира, ему казалось, отчетливо послышался милый, нежный, давно знакомый голос.

– Приидите поклонимся Цареви нашему Богу, – опять неслось из алтаря вместе с дымом кадильным, – приидите, поклонимся и припадем Ему!

Он действительно припал горячею головой к холодному полу, а слезы так и лились на этот пол, так и лились… А голоса клира звенели под сводами храма, высоко, точно пели невидимые ангелы:

– Благослови душе моя, Господи!

– Благословен еси, Господи! – отвечал припевом другой клир.

Воин не поднимал головы от пола: ему казалось, что он весь изойдет горькими и в то же время сладостными слезами, всю душу выльет, а с нею и свое горе…

А дивная мелодия все более и более наполняла своды храма, все неудержимее и неудержимее охватывала умилением растопившуюся в слезах душу…

– На горах станут воды…

– О, Боже великий! Для тебя все возможно, Ты установил воды на горах, Ты растопил мое окаменелое сердце, – шептал несчастный, все еще не поднимая с полу мокрого от слез лица…

За псалмом «На горах станут воды» прошла великая ектения, потом первая кафизма, антифон и «Господи воззвах» и стихиры, а он все молился и плакал.

Да, теперь он явственно различает ее голос.

Из всего клира выделяется этот чистый голосок, когда клир запел вечернюю песнь «Свете тихий!»…

Снова возглашение: «Господь воцарися, в лепоту облечется…»

Ему казалось, что все это он слышит первый раз в жизни: так все казалось ему святым, божественным, не от мира сего!

Но мало-помалу он несколько успокоился, слезы незаметно унялись сами собою, и он встал с колен, чтобы искать глазами ту, голос которой, как ему казалось, он узнал. Он глядел на клирос, который весь был занят то черными клобуками монахинь, то такими же черными покрывалами молодых черничек и послушниц. Но все их лица были обращены к алтарю и только иные вполоборота глядели на местные иконы.

Где же она? Ему до этого казалось, что в тысяче незнакомых фигур, не видя лиц, он отличит ее головку, ее плечи, гибкий стан, изгиб белой шейки; но теперь все это было закрыто длинными фатами, головы, шеи, плечи. Но она там, он это чувствовал и слышал ее милый голос.

А служба между тем шла. Из алтаря уже неслось горячее моление «Услыши ны, Боже, Спасителю наш, упование всех концов земли и сущих в мори далече!..».

– Он услышит, он помилует, – беззвучно шептали его губы.

И в этих молениях, стояниях, кафизмах, поклонах протечет вся ее жизнь! Где же радости, где счастье? И сегодня так, и завтра, и послезавтра; а там… старость, усталость духа и тела, все то же, то же, то же!

А там, глядишь, и последнее возглашение, последние слезы: «Житейское море, воздвигаемое зря напастей бурею…»

Где же бури? Их здесь нет… «Тихое пристанище…» Да, тихое, могильное.

Но вот на клиросе произошло какое-то движение. Несколько темных фигур отделяются и, проходя мимо местных икон, делают земные поклоны. Через несколько времени они возвращаются одна за другою: в руках у них у одной кружка для сбора приношений, у другой – блюдо, у третьей – опять кружка… а там снова блюдо…

Что это! Это ее лучезарное личико, полуприкрытое полями клобука, ее нежный овал, ее мраморное чело, оттененное клобуком… Совсем, совсем дитя в таком безнадежном одеянии – в саване, в черном саване ребенок!

Он узнал ее. Но она не поднимает глаз от блюда, длинные ресницы опущены.

Они идут посреди толпы, одна за другою, и кланяются. Впереди идет старуха, за ней другая. Последнею идет она. Слышно: то алтын с глухим стуком упадет в кружку, то копейка или полушка брякнет на металлическое блюдо. И на ее блюдо бросают алтыны и полушки. Но она все не поднимает глаз, все личико ее, словно мраморное, ни один мускул на нем не дрогнет.

Но как она изменилась, поблекла! Словно полузавядший белый ландыш с опущенною головкой.

Неужели не поднимет глаз? Она все ближе и ближе. Вот прошла первая кружка, за нею блюдо, опять кружка… Ее блюдо поравнялось с ним… Она не глядит!

В каком-то безумном отчаянии он с силою бросает крупную золотую монету на ее блюдо. Она дрогнула, подняла удивленные глаза, глаза их встретились на мгновенье… Она замерла на месте…

Блюдо со звоном повалилось на пол, и она упала на пол, как подкошенный колос.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации