Текст книги "Межсезонье"
Автор книги: Дарья Вернер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
В последний раз мы говорили с бабой Надей по телефону, кажется, сто лет назад – в какой-то праздник. А на Новый год она прислала открытку: «Радостного и уютного вам года – всем, и мамочке, и папочке, и вам обеим, и малышке-Сонечке. Увижу ль я вас когда еще?»
Утром позвонил дядя Боря.
– Мама умерла. Поздно вечером. Инсульт.
Никто из нас не смог поехать на похороны – не было денег. Как всегда. Только папа там, в далекой Москве, пошел. И спустя какое-то время на похороны тети Тани, которую унес рак, не дав дожить до пятидесяти, – тоже.
Отчего-то, если не можешь прилететь на похороны, кажется, что земля уплывает, уходит из-под ног, что ты пропускаешь что-то важное, что от тебя это важное зависит, – хотя ведь и так от тебя ничего, ну ни капельки не зависит.
Вот казалось, что они будут всегда, – что они часть мира, как солнце, как дождь и как ветер. А они прощаются – или просто уходят, не попрощавшись, оставив за столом пустое место, которое никогда и никем не заполнить, которое всегда будет напоминать о них.
Ты это замечал очень быстро – если измерять время и мир прощаниями, тогда зарубка оказывалась вдруг слишком глубокой, она пропарывала ткань устоявшегося сезона, и холодный ветер Межсезонья вдруг хлестал тебя по щекам, а глаза слезились – то ли от ветра, а то ли от того, что надо было с ними всеми прощаться навсегда.
Σαρδóνιον γελαν
[6]6
Сардонический смех (греч.).
[Закрыть]
Когда под ногами пустота, когда за душой – ничего, только тогда становишься всесильным. Так поет Межсезонье.
– Здрасьте, – сказал судебный пристав. – Чего дверь не открываете?
Судебный пристав австрийский, но голова у него – точь-в-точь подмосковное антоновское яблоко, бугристое и восковое. Он пришел описать наше имущество. Имущество хочет бывший муж сестры, по «разводному» суду.
Они разводились долго и трудно – и все судебные письма прошли пунктиром через мой мозг, въелись в подкорку, они являлись мне в снах, их я обдумывала в вагоне метро и за чашкой кофе. Это я писала все письма, формулировала все юридические витиеватые фразы – а сестра просто говорила, чего ей хочется. Чтобы их развели побыстрее – и чтобы опеку оставили ей, и алименты, которые Герхард не торопился выплачивать.
Сначала мы писали ему, предлагали развод по обоюдному согласию. Он отстреливался очередями, сидя в окопах, – из-за спин адвокатов больших зальцбургских контор, где много-много стряпчих, много помощников, и у всех чистые, без примесей, австрийские-арийские фамилии, не то что в «этой Вене». Он не хочет разводиться, писал он, он хочет попробовать еще раз. А потом – бац – и пришел иск. Герхард требовал расторгнуть брак по вине сестры, а с нее взыскать компенсацию морального ущерба.
Месяц за месяцем мы получали увесистые письма, протоколы – свидетели («откуда у него столько свидетелей – у нас и знакомых-то там столько не было?!») в один голос говорили о том, какой Герхард образцовый муж и отец и как сестра злобно разрушала брак.
«Она забрала даже памперсы моего сына!» – кричал Герхард в одном заявлении в суд, забыв, что у него – дочь. «Она заставила меня потратить на нее столько денег – например, купить пианино!» – взывал он к милосердию суда в другом.
Мне было жалко сестру, мне казалось, что она такого не заслужила. Хотя в чем-то они с ним друг друга стоили. Но все равно – я была ее секретарем и юристом в одном лице.
Денег, чтобы ехать в Зальцбург на судебные заседания, у нас не было – да и как ни крутись, а получалось, что дела не выиграть: судьей был старый друг Герхардова отца, с которым они ходили в одну школу. Мы писали-писали-писали, но наши заявления судом во внимание не принимались. И мы проиграли. Опеку венский суд – нам повезло – оставили сестре, а зальцбургский постановил развести и выплатить истцу компенсацию и расходы на адвоката и экспертизы. Будут ли у нас когда-нибудь такие деньги?
И теперь здесь пристав Антон – который уже знает нашу квартиру наизусть. Мы виновато забормотали что-то в свое оправдание. Один раз мы не открыли ему дверь, притворились, что нас нет дома. Сами в это время сняли тапки и, стараясь неслышно ступать по холодному паркету, прокрались к двери. Стояли и слушали – как он там – и дышали. А он дышал с другой стороны. Потом было слышно, как он потоптался на лестничной площадке и ушел пешком с четвертого этажа. Наверное, расстроился.
Так же нужно поступать, когда приходит проверка с телевидения. За телевизор в Австрии полагается платить, а денег у нас нет. Совсем недавно у нас не было ни телевизора, ни радио, а проверка все равно ходила.
– Привет! – говорит ему Соня и подпрыгивает – а пшеничного цвета хвостик подпрыгивает вместе с ней. Она не выговаривает букву «р», поэтому получается «пивет». – Пивет-пивет!
Пристав Антон смотрит на нее – и видно, как глядят они друг сквозь друга, потому что не понимают. И улыбается – неуверенно и ласково.
– Какая девчоночка. Как тебя зовут?
Соня не смущается того, что не понимает ни слова, она быстро-быстро, топоча, как маленький слон, убегает в свою комнату и прибегает снова. Протискивается между моими коленями, устраивается как в гнезде и показывает Антону потрепанного, десятки раз стиранного зайца с оранжевыми ушами и огромными ступнями.
– Это зайчик, это я, а нужна еще мама. Или папа, – она говорит захлебываясь, словно подпрыгивая, словно торопясь сказать и от этого комкая, проглатывая слова, – давай играть. Ты будешь охотник – и ты случайно убил на охоте мою маму и теперь поэтому ты меня усыновишь. Давай?
Антон отрывает, наконец, взгляд от заячьего уха, где вот-вот разойдется шов (вечером надо будет зашить), и нитка уже нагло торчит, от Сониной улыбки и от ямочки на ее правой щеке.
– Значит, это все не ваше? – уточняюще поинтересовался пристав – не в первый раз. – Мамино, значит? А мама где?
Он знал, что мамы дома нет. Как и в прошлый раз. Но спросил – он упорный, австриец Антон с головой в виде антоновского яблока. Все записал в формуляр, стыдливо черкая ручкой, аккуратно положил его в коричневый обтрепанный чемоданчик и как бы виновато сказал «до свидания» – будто извиняясь за бывшего мужа.
Это очень странное чувство – открывать почтовый ящик только для того, чтобы получить счета. И еще страннее – знать, что ты их оплатить сразу не можешь. А только после третьего напоминания. С набежавшими пенями. Наверное. Уже у всех ты занял – хоть и занимать-то особенно не у кого. Иногда откуда-то сваливаются неожиданные заработки и большие заказы – но все тут же уходит на налоги и обязательную, грабительскую страховку для предпринимателей. С каждым годом она растет – и неважно, сколько ты зарабатываешь, добро пожаловать к кассе. «Я скоро закрою свою ординацию, – вздыхает знакомый зубной врач, австриец Вальтер. – Работать стало невозможно. Вы не застали хороших времен – у нас тут было по-другому. Это только теперь малые предприятия душат, раньше было раздолье. А теперь хорошо только концернам. Вот закроюсь, отдам кредиты и пойду работать в большую клинику – хоть в Нижней Австрии. Наемным теперь лучше».
Мы платим страховку и за сестру – она тоже «работает» в Фирме. На бумаге – работает. А на самом деле просто иногда ходит в магазин и протирает полы. И сидит в Интернете – когда компьютер свободен.
Вокруг – пустота, гулкая, а ты паришь в ней, как космонавт в невесомости. Там, откуда ты родом, казалось, что лежишь на подушке. Или на перине – такая принцесса на горошине. Всюду перина и всюду помощь. А тут – выход в открытый космос.
В космосе есть только отель «Астория» – в нем раз в неделю разворачивается перевязанная резинкой пачка евро, и перепадает тебе твоя доля. Довесок к тому, что приносит фирма.
Хозяйка отеля, Алиса, кутаясь в мохеровый платок – тут всегда сыро, холодно и полутемно, – наманикюренными пальцами отсчитывала купюры и протягивала резко, будто могла передумать. Синие и красные бумажки тут же исчезали в кассе магазина, утекали на оплату счетов – поэтому даже опытный пристав не мог учуять в нашей квартире запаха денег.
В отель «Астория» я прихожу под вечер, моя смена – ночная. Снаружи «Астория» заманивает лепным фасадом и буквами в югендстиле – шарм старой Вены, обманка для туристов. Внутри вытертые ковровые ступеньки вели мимо большого и сумрачного портрета – то ли предпоследний кайзер, то ли просто какой-то дворянин – к стойке администрации. В похожем на склеп холле встречала Алиса – аристократический профиль, землисто-серая кожа, выцветшие глаза, волосы, точно присыпанные молотым черным перцем. Говорили, что в России у нее когда-то был богатый муж и всего вдоволь. Теперь Алиса экономит, живет на последнем этаже отеля и даже невкусную колбасу на завтрак своим туристам режет сама – тоненько, почти прозрачно. Никому больше она не доверяет – обязательно отрежут кусок потолще.
«Если в течение трех месяцев мебель в отеле не будет заменена, мы будем вынуждены снять у Вас одну звезду» – ветвятся буквы в официальном письме. Кровати в отеле и вправду, кажется, вот-вот провалятся под очередным постояльцем, а на столах – следы затушенных сигарет и темные круги от пепельниц. Алиса матерится; матерные слова вылетают из ее тонких губ и, кажется, осыпаются льдом, хотя на улице и не холодно, – и просит найти по каталогу мебель подешевле.
Мы играем в сложную игру – она хочет, чтобы я вела бухгалтерию и подделывала счета. Как делает моя напарница – болгарка Петя. А я симулирую математический кретинизм. Сильно стараться не приходится – я и в самом деле математический кретин. Просто с ног сшибаюсь Алисе его выгодно подать. Делаю глупые ошибки, чтобы потом с фальшиво-огорченным вздохом сказать: нет, не создана я для бухгалтерии.
После десяти улица затихает и окунается во тьму – только тусклые фонари отражаются в скудных волнах Вены, превращают фасады с виньетками и масками в странные тени. Все спокойно, лишь двое туристов приехали за полночь на такси, устало потащили чемоданы по старинной лестнице наверх. Платежки в ровном кругу ночной лампы, мокрые ступеньки крыльца – дождь в Вене черный и блестящий.
После полуночи, когда уже где-то за горизонтом, где-то за башенками старой ратуши на берегу Вены рождается предчувствие рассвета, накатывает нестерпимая вкусовая ностальгия, тоска по ушедшим запахам. Мы перепробовали в венских супермаркетах все, и от всего уже изжога – потому что оно чужое и ненастоящее. Помидоры не пахнут помидорами, хлеб рассыпается через день песком в руках, а горчица приторно-сладка, в ней нет привычной остроты. Хочется блинчиков с яблоком – тонких, полупрозрачных до кружева, горячих, посыпанных сверху сахарной пудрой, как поземкой. Вспоминается запах клубничного варенья, которое варили в тазу мама с бабушкой на даче. Верх вскипал розовой пенкой, она поднималась шапкой, разрывалась внезапно на самой вершине, расходилась, и видно было, как под ней кипит алое, бурлит цельными ягодами. Пенку бабушка снимала деревянной ложкой на блюдечко – и мы, с осами наперегонки, набрасывались. Все это всплывает из памяти вдруг, неожиданно – оно долгодолго пряталось там, отчего-то не показываясь в первые годы переезда в Австрию. А теперь вот – сопровождает каждый день.
Самое интересное начинается под утро, когда приходят девочки. Девочки работают по-черному у Алисы – за копейки. Как и я. И по-черному живут в Австрии. Живут украдкой – по пятнадцать человек в комнате – с туалетом в коридоре и душем на кухне. После каждого полицейского рейда меняют квартиру, а, завидев на улице постового, обходят его за два квартала. Но в отель «Астория» они приносят день, разгоняют затхлую тьму склепа. Смеются, мешая украинские, австрийские и русские слова.
Леся писала диплом по футуристам и работала в школе. Вот, посмотри, легко выдыхает она и показывает руки, покрытые язвами, – никогда не убирайся без перчаток, слышишь. Наташу два года ждут дома дочки – сколько еще ждать, никто не знает. А Галя моет полы у турок в кебабе – когда не приходит в «Асторию», и все время рассказывает мне о внуках, которым посылает платьица и туфельки с распродаж. Я чувствую себя связанной с ними по-родственному, нелегальностью – я ведь в «Астории» тоже как бы не работаю. Для полицейских, приди они с проверкой, я – племянница Алисы.
– Большая группа уехала, иди сними белье с девочками, – голос Алисы шелестит чуть слышно, но я знаю, что надо идти, хотя это и не моя работа. Мне приходится делать все – и это, и шагать за два квартала, в полицейский участок, относить заполненные анкеты постояльцев, регистрировать их в отеле по закону.
Девочки меня жалеют и стараются сделать все быстрее – чтобы мне меньше осталось. Это еще ничего, говорит Леся – а мы снимаем с постели простыни, усыпанные черными волосами, заляпанные спермой, потом и еще неизвестно чем. Вот после арабов ты б видела комнату.
Кажется, простыням, наволочкам, грязи и пятнам не будет конца.
Девчонки, а у меня что-то есть, говорит после уборки Галя таким голосом, будто и не мыла сейчас полы, ползая на коленях. Сало. Из дома – передали свои.
Это – пир, самый настоящий. Алиса уехала до обеда – мы занимаем целый столик в комнате для завтраков, девочки накрывают на стол так спешно, будто кто-то за ними гонится.
Сало мягкой глыбой лежит на мятой фольге. Пахнет – пряно, нахально. На разрезе тонкими розовыми жилками бежит нездешняя вязь. Чесночок, острая дорожка перца на языке – Наташа хохочет, сверкая золотым резцом, Леся, тонкими пальцами обхватив старый нож, отрезает еще, а я предвкушаю.
Странное счастье вопреки.
Мир открывается нежной мякотью, по-новому, как в первых воспоминаниях жизни: табуретка достает до носа. На табуретке лежит пыль – в палец толщиной. Кроме табуретки и пыли, в новой квартире нет ничего. Выход в открытый космос, в мягкую пыль своей квартиры, высадка на новой луне. Неизведанная земля – как и занавески в детской, оранжевые с желтым. На них был английский людоед и храбрый портняжка в остромысых туфлях. Они смотрели внимательным глазом, поэтому под одеялом нужно было лежать тихо-тихо. Это днем, когда солнце рыжим экраном расцвечивало окно. Ночью на них можно было не обращать внимания.
Однажды родители повели смотреть салют на крышу дома – еще нового, еще незнакомого. С высоты шестнадцатого этажа открылась вдруг почти космическая ширь, темный лес, который нависал над головой в детском городке, перевернулся, ушел под ноги. Коробочки высоток, причудливо раскинутые игральными кубиками по горизонту, светились новогодней иллюминацией. Справа из темноты вырастал купол, похожий на половинку глобуса.
У кого-то играло радио, «Светит незнакомая звезда», представлялись взлетные огни аэродрома – тогда я даже не знала, не подозревала, что это такое. Между нами города – это было так красиво и так щемяще, это хотелось пережить, хоть грусть, шипя, била через край. И от слов, и от голоса Анны Герман. В груди словно были привязаны наполненные гелием шарики, я такие видела лишь однажды – рвущиеся вверх.
В новогодний день дверь в детскую была границей между двумя годами – свет желтым клинком махом взрезал черноту, в которой полагалось спать до праздника. Тьма поддавалась и похрустывала – почти как снег на улице – и не давала уснуть в ожидании елочного чуда.
В холле, над аркой, ведущей ко входу, висел Софокл. Наш домовой. Я про себя называла его Софоклом – деревянную маску, серую, словно припорошенную сигаретным пеплом – как в массивной бронзовой отцовской пепельнице, на дне которой плясали средневековые человечки. Кажется, маску сделал, копируя греческое, художник из родительского театра. Художник потом погиб, но Софокл совсем не казался грустным, он не нес на морщинистом лбу дыхания смерти своего создателя. Даже распяленный рот его не злился, я знала – он только охранял. Охранял, когда в коридоре за антресоль привязывали качели, и можно было лететь ногами в вешалку, полную зимних шапок и теплых пальто, закидываться назад, стараясь рассмотреть перевернутую кухню, вытягивать шею, пока не перехватит горло. Когда случайно защемили чудной дверью пальцы. Когда я легла на секретер, и шкаф упал, рассыпаясь стеклами и глухо ударяясь об пол книгами.
Лоджия зимой пахла квашеной капустой и мочеными яблоками, а летом – нагретым деревом. На балконе росли помидоры; весной можно было встать босыми ногами на солнечный каменный пол и смотреть сверху, как на школьном стадионе бегают мальчишки в синих тренировочных. Микрокосмос, в котором летними вечерами светили звезды с городского неба, гулко ухали мячом ребята во дворе и тренькали гитары у подъезда, сменив дневных старух в белых платочках.
Наверное, надо отойти на расстояние, чтобы понять, как ты любил все это, надо уехать, чтобы понять, к чему идти. Мы, наверное, как неродившийся младенец в материнском чреве – нам обязательно надо родиться, чтобы потом всю жизнь, прямо по Фрейду, стремиться вспять. «Мама, роди меня обратно». Ребенок первым делом произносит «папа», а не «мама», потому что мать – это он сам. Иногда нужно с силой оторвать кусок себя – навсегда, фатально, – чтобы почувствовать: это и было твое. Окунуться в новое, испробовав то и это, чтобы узнать себя. Понять, что из того, с чем ты вырос, тебе навязали, а что – кровь, душно пульсирующая в сгибе локтя. Только мучая себя лишениями, знакомишься с тем, кто сидит внутри.
Разрежь пуповину и посмотри – не в ней ли все дело?
Куплет – «ты поверь, что здесь, издалека, многое теряется из виду / тают грозовые облака, кажутся нелепыми обиды» – я узнала только в Австрии. Где мир смотрит в тебя незнакомой звездой – Большая Медведица совсем не такая и совсем не там, где привык. От этого все время тревожно, хоть ты этого и не замечаешь. А потом понимаешь, в чем дело. Просто игральные кубики выпадали там одинаковым количеством точек – всегда. И от этого было – чувство правильности. За пределами исходного мира, в котором все переплетено с твоими корнями, ты снова и снова старательно кидаешь кубики. А они упрямо не желают подтверждать внутреннюю гармонию внешней. Пусть даже в венской квартире над входом в большую комнату и висит Софокл. Пусть даже ты взвалил на себя все, всю ответственность – от тебя все равно ничего не зависит.
И это правильно; ведь гармония, она давно не в твердой земле, а в чем-то ином. В чем – я еще не знаю. Но старая игра в кости, бросание игральных кубиков тут уже не в помощь. И умение на пустом месте выстроить дом, совсем по-беличьи, тоже. Потому что так надо было – потерять его навсегда. Чтобы стать всесильным.
Не имея за душой ни копейки, глядя в глаза судебным приставам и улыбаясь девочкам-нелегалкам, сподручно чувствовать себя Богом. Богом из страны бесплатных телевизоров, с куском сала за щекой – Богом, у которого больше ничего невозможно отнять. Счастливым в гулком ужасе и личном апокалипсисе – ведь на кофейной гуще редкой чашки меланжа явственно читается: хуже быть не может. Значит, будет только лучше. От этого грудь распирает удаль, а непокрытая голова беззащитно и безрассудно-счастливо жарится на полуденном венском солнце. Оно обтекает уши и струится по плечам, осеняя дорогу домой.
Оно окропляет головы толпы, ждущей у светофора зеленого сигнала. Улица чиста как в первомайское утро моего детства – а люди стоят, не решаясь перейти дорогу. Я жалею их и даже немножечко презираю за осторожность и нерешительность – и ступаю на полосатую дорожку. Лица напротив вытягиваются, осуждая и не понимая.
Только на середине пути я замечаю, что самое удивленное лицо – у полицейского, он стоит в середине людской цепочки, засунув большой палец под кобуру.
На красный свет ходим? Будто у себя самого спросил. Штраф платить придется. У меня с собой нет, бормочу я. Не беда, я вам выпишу счет – он говорит участливо, как с маленьким ребенком. Адрес ваш?
Я понимаю с ужасом, что – честно-честно – не помню адреса. Улицу помню, а номер дома выжгло венским солнцем. Я путаюсь, сбиваюсь, машу руками, стараясь вспомнить номер дома и квартиры. Пойдемте со мной, это за углом, я покажу.
Он смотрел очень-очень внимательно – должно быть, старался прочесть знаки безумия на моем лице. Паспорт покажите свой – не сказал, потребовал – словно нормально я уже и не поняла бы. Россия. Студентка. Лицо его погрустнело.
Он, конечно, не знал, что мне недолго осталось гулять со студенческой визой, – вчера я долго сидела в старом кресле напротив своего профессора. За его спиной, за окном, карабкались к нему городские дворцы, отстроенные Иосифом Вторым.
– Я понимаю вас, – говорил профессор, – что же делать. Надеюсь, когда-нибудь у вас появится финансовая возможность. Вы когда-нибудь восстановитесь в университете и допишете свою диссертацию.
А потом – мимо памятника Иосифу, мужчине моих снов, прочь из университетского кампуса. Крошечный император, потемневший от времени, склоняет мне вслед завитую и напомаженную голову.
Этого полицейский не знал.
Чтоб в последний раз – строго попенял он. Идите домой. И вернул паспорт.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.