Текст книги "Межсезонье"
Автор книги: Дарья Вернер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Когда Соня подросла и стала на детской площадке, знакомясь, говорить «а у меня нет папы», мама рассказала, что где-то живет ее папа («есть он у тебя, есть»). И показала фотографии, сделанные когда-то в Зальцбурге. Соня долго смотрела на его яйцевидную голову, на опущенные плечи и вредно сощуренные глаза. А потом благоговейно сказала: «Какой у меня красивый папа».
Сестра, узнав об этом, сжала губы – «я прошу тебя больше не показывать ей его фотографии».
Давным-давно мама говорила, что она не из тех бабушек, что будут неделями сидеть с внуками, соревноваться за внимание с родителями и играть роль второй мамы.
Но в жизни никогда не получается так, как задумываешь.
Когда Соня – в темно-синем платьице, вытянувшаяся за последние два месяца невозможно и от этого словно прозрачная – подходит к столу, за которым ты пишешь очередные письма клиентам-должникам, «напоминаем Вам, что Ваш последний платеж все еще не оплачен…», кладет свою руку на твою и просто смотрит, как ты пишешь, а потом уверенно говорит «когда я вырасту, то тоже так буду», ты понимаешь, что больше некому. Что больше ничего не остается, как стать приемной матерью. Или, скорее, отцом, работающим и бывающим дома набегами – матерью стала мама, – чтобы если не заменить, ведь заменить не получится, это другое, совсем другое, то хотя бы сделать так, чтобы то, что настоящей матери почти никогда нет рядом, не было так мучительно заметно. И когда тебя спрашивают – «а у тебя есть дети?» – ты первым делом хочешь сказать «да», а потом понимаешь, что на самом-то деле, по людским и государственным законам, нет, нету у тебя дочери, а есть племянница. И так странно отвечать «нет», потому что в этом «нет» – самая большая неправда.
Она обнимает за шею и прижимается к щеке щекой – и кажется, что молочный запах от волос, как у младенца, вовсе никуда не девался с возрастом – шепчет «ты моя самая-самая». Рассматривает маленький серебряный крестик на шее – такой же как у сестры – «а расскажи еще раз, как вы с мамой покрестились». И я рассказываю снова – про отца Михаила в маленькой деревенской церкви в Подмосковье, рядом с дачными участками моей крестной, про длинные, до пят, рубашки, которые нам купили, про то, как торжественный сумрак царил в церкви, как густым басом читал священник молитвы, про то, как нужно было вставать ногами в купель, а я не знала, что это купель, и спросила: «В этот таз ногами вставать?» – и все засмеялись, и отец Михаил тоже, а я думала, он будет ругаться, но он просто сказал: «Вставай-вставай в таз».
Я кажусь себе похожей на собственную бабушку, которая вот так же рассказывала про тех, кого знала сама, – и они становились для нас живыми.
– Можно, мы пойдем к Михаилу, когда поедем на дачу? – спрашивает она, – я тоже хочу на него посмотреть.
– Нельзя на него посмотреть, Сонь, – мне кажется, детям нельзя врать, – его убили год назад. Кто – так и не знают.
А после крестин – «я хочу покреститься, очень-очень, а ты чтоб была обязательно крестная» смотрит в глаза и спрашивает-отвечает:
– Теперь ведь ты мне тоже мама? По правде? И ты всегда будешь со мной?
– Да, – говорю я, чувствуя, что сил хватит на то, чтобы защитить и поднять на ноги хоть весь мир, чувствуя, как придет будущее, и оно станет золотисто-светлым, нестерпимым от света, а я буду старая, сяду под старой яблоней на даче, а около будут играть Сонины дети, и сама она – повзрослевшая – выйдет из дома на залитую солнцем поляну с чашкой крепкого чая в руках, – конечно. Всегда-всегда.
И в этот момент я уверена, что все так и будет.
Снежные хлопья
– Вот этот шарик сюда ведь, да?
Елочные шары похожи на огромные яблоки в красной сахарной глазури, которые продают в светящихся домиках на Ратхаусплац, в домиках, сколоченных из белых, с восковой желтизной по краям, свежих досок. Яблоки алые и блестящие, такие блестящие, что в них отражаются ослепительные в черном ночном небе электрические лампочки-гирлянды и шпили ратуши, а наверху – рыцарь, охраняющий Вену. Соня всегда просит такое яблоко, а еще – клубнику в шоколаде, черном, горьком, и белом, нанизанную на деревянную шпажку так, что получается маленький клубничный шашлык.
– Вот сюда?
– Да куда хочешь – это же наша елка, как хотим, так и украсим.
Как в детстве, играл оркестр под управлением Геннадия Рождественского, музыка из «Щелкунчика» заполняла все комнаты, тонко пели мальчики в «Вальсе снежных хлопьев» – только раньше в центре комнаты кружились мы с сестрой, а вокруг неслись, все убыстряя бег, безумной каруселью шкафы темного дерева, старое пианино, часы на стене, книжные полки, диван, снова часы, снова шкафы темного дерева, снова, снова – а теперь совсем в другой квартире и стране, но так же неистово и безумно кружится Соня и хохочет.
– Смотри-и, тоть Саш, ну смотри-и-и как я!..
Это совсем другой Новый год – почти бесснежный и чудной, но к нам прилетели папа и тетя Наташа, и недавно была в гостях двоюродная сестра Рита. Кажется, что оттуда, откуда мы уехали, перекидывается призрачный мост – чтобы соединить две половинки разорванного на лохмотья сердца.
– Давай-ка я помогу, – деловито говорит Соня маме и ложкой размазывает по противню тесто для новогоднего печенья, бурое, испещренное изюминами и порубленными грецкими орехами. Печенье нужно будет резать ножом, пока оно горячее, разделяя на ромбики с лохматыми краями, складывать на блюдо, чтобы поставить на стол ближе к полуночи.
Если подкрутить колесико на батарее, то станет теплее, и елка запахнет остро и тонко, хвоей и детством.
Тогда мы положим на паркет, туда, под разлапистые ветки, подарки в разноцветных фантиках-обертках, и когда придут гости, они с порога почувствуют, как она благоухает.
Наша. Елка.
А еще каких-то два года назад, в конце декабря мы решили своровать елку – денег не было, а елку хотелось ужасно, даже подводило живот. Так же в детстве хотелось, чтобы ты закрыл глаза, а потом – опа! – Дед Мороз уже заходил и оставил под елью в большой комнате около своего двойника, сладко пахнущего пластмассой, подарки. Удивительно – достаточно стать эмигрантом, помыкаться по чужим углам и справить Новый год в обшарпанной комнате старого дома с видом на железную дорогу и помойку – как начинаешь ценить то, что с детства само собой разумелось, а теперь стало недоступным, словно собственный замок со строгой аллеей до подъезда. Мотание по задворкам жизни преподносит тебе вдруг осознание: счастье – это когда удается справить праздники так, как хочется.
Старичок был литературный. Что надо был старичок – с куцей бороденкой, в тяжелом тулупчике, такой же кряжистый, как стволы елок, что он подпиливал, прежде чем вколотить ствол в распорку. А потом они стояли в ряд – красавицы, дорогие, нам не по карману. Пахли, кололись и язвительно желтели ленточкой-ценником. Кусались, прямо скажем.
Старичок утробно посмеивался и шутил – мы и половины слов не понимали, нижнеавстрийские словечки смачно вылетали на мороз и трещали. Он гудел в бороду и, выхватив из кучи лапника несколько веток, втиснул мне в руку. Дома они нагло заняли всю квартиру и сразу с порога шибали в нос новогодним духом. Но что было все это против елки – настоящей елки!
Сколько нынче дают за кражу новогодних елок? Если поймают – будем изучать австрийские диалекты в тюрьме. В общем, мы решились. Успокаивали свою совесть тем, что это для Сони. Хотя она была совсем еще маленькая, ей елка – что палка, все равно. На дело – «на троих» – пошли сестра и питерская знакомая, Оля.
Австрийцы к елкам относятся странно. За десять дней до Рождества тысячи елей забрасывают в город, венцы тут же развозят их, закутанных в сеточки, на машинах по домам и тут же ставят в комнаты. Это из-за елок венские окна в Адвент приветливее, чем обычно, – они требуют лампочек, света, всей этой праздничной мишуры и противятся любимой австрийцами экономии. На следующий день после праздника первые деревья уже валяются на улице – на предусмотрительно приготовленных муниципалитетом местах «сбора рождественских елок». До Нового года в квартирах доживают редкие счастливицы.
Елочные базары отдают богу душу 24 декабря. Деревья запирают или бросают все как есть. Вот такой-то базарчик нам и был нужен – и мы знали, где его найти. Почти в центре Вены, у Обетной церкви. В тамошнем заборе, если просочиться к нему у церковной стены, зияла дыра.
Пока ехали на метро и еще на трамвае до церкви, Оля ужасно волновалась – давайте, говорит, легенду придумаем, если нас застукают. Мы с сестрой отмахивались – какая там легенда, если в руках у каждой по елке? Да еще и в неурочное время, когда их больше не продают.
Дыра в заборе оказалась на месте. А со стороны паперти кто-то позабыл закрыть импровизированную калитку елочного базара, и мы перебегали от елки к елке пригнувшись – чтобы не заметили с улицы. Сырой ветер хлопал плакатом-растяжкой на фасаде и, пугая, качал фонарные тени. Нам с сестрой нужна была только одна елка, но глаза разбежались, и от жадности каждая схватила по штуке – мне досталась большая, завернутая в сеточку, а ей маленькая, пушистая. Мы обнимали их и совсем не чувствовали, что они колючие. «Вам хорошо жировать, – сказала Оля с укоризной и ухватила самую маленькую, голубую, – а мне-то на шестой этаж без лифта».
Хлопнула дверца автомобиля. Мы замерли и поползли к забору. Стуча каблуками, на паперть вбежала нарядная женщина, подошла ко входу, подергала ручку. Потопталась на месте. «Что делать будем, если она нас заметит?» – трагически зашептала Оля мне в ухо. «Что-что, – ответила сестра, – как ты думаешь, что делают со случайными свидетелями?» Женщина, словно услышав, развернулась и медленно пошла к нам. Остановилась на полпути, встретившись с нами взглядом, и быстро-быстро сбежала вниз.
Мы бросились в другую сторону, спотыкаясь о елки. Прижимаясь к церковной стене, тащили, не разбирая дороги, стараясь держаться в тени, а Оля все приговаривала: «Ой, девочки, а если она позвонит в полицию?»
В переулке у университетского кампуса остановились перевести дух и решить, куда пойдем дальше, и через минуту поняли, что стоим прямо около полицейского участка. Спину обдало холодом, а Олино лицо сделалось таким, будто она воочию увидела круги ада Босха. Дальше мы только бежали.
Кто-то вспомнил, что на следующей улице – полиция по делам иностранцев. Это было совсем плохо, и мы, как зайцы, принялись петлять по узким переулкам, спускались по крутым лестницам – в общем, заметали следы. Елка сделалась вдруг ужасно тяжелой, просто каменной.
«С наступающим!» – раздалось из-за спины. Прохожий-поляк непременно хотел знать, из какой мы страны, когда отмечаем Рождество и что делают русские на Новый год. Он рассказывал про своих внуков и про семейные рождественские традиции, добродушно и приветливо улыбался. А нам хотелось провалиться сквозь землю и еще – чтобы он поскорее куда-нибудь свернул.
В трамвае на нас оборачивались, и мы старались не встречаться ни с кем взглядами. Увидели вдруг, что все перчатки грязные, будто мы таскали навоз, а руки исколоты до крови.
«Эх, – сказала мама, когда мы дотащили награбленное до дома, – а старичок-то в парке час назад оставил нераспроданные елки прямо на улице – берите что хотите…»
Теперь у нас своя елка – и нам все равно, сколько она стоит.
Папа дорезал лук: «Плачу я, плачу», – кривляется он, а мы смеемся и говорим, что он – Актер Актерыч. Ключ поворачивается в замке – с работы, из филармонии, пришла сестра («такие морды на Ройманнплац вечером – неприятно идти»), она сразу ныряет в розовую ванную, чтобы «наводить марафет».
Однажды я сказала:
– Послушай, мы так долго не протянем. Устраивайся на работу, хотя бы на десять часов в неделю. У тебя есть все разрешения – хоть какие-то деньги будут.
Она сделала скорбное лицо, сморщилась, будто я ее ударила наотмашь.
– А может, я просто буду экономить?
– Нет, пора искать работу.
Она долго искала – а потом нашла место билетера в филармонии, продавать программки перед вечерними концертами.
Летом, когда не было концертов, филармония увольняла всех билетеров – дабы не платить налоги – и сажала на пособие по безработице, чтобы с сентября трудоустроить снова.
Дома сестра теперь почти не бывала – то работала, то встречалась с мужчинами, с которыми знакомилась где-то в Интернете, а то просто бегала по распродажам.
– Посмотри, какую кофточку я оторвала, – кричала она с порога, и глаза ее горели, щеки розовели, – правда ведь, она хорошо к тем сапожкам замшевым, коричневым?
То и дело она просила – сфотографируй меня. Камера выхватывала нежную линию щеки, пепельную прядь волос, лоб, высокий и чистый нездешней мраморностью, – и каждый раз я думала «какая же это красота». А она стояла, замерев, словно высеченная из белоснежного мрамора скульптура Родена – стояла на лоджии, где я ее фотографировала, и казалось, это ее манифест жизни, просто стоять, завораживая неземным силуэтом, пропорциями древнеегипетской статуэтки и длинными, похожими в беспомощности на стебли осоки, пальцами.
Если в Нижней Австрии не пойдет снег – заедет Рома.
Зимой у него «чрезвычайное положение» – каждый день могут вызвать ночью, если ударит хотя бы легкий морозец или упадет пять снежинок. Нужно будет, чертыхаясь, в кромешной тьме ездить по спящим улочкам провинциальных городов и посыпать их солью. В провинции это строго, говорит он – не то что «у вас в Вене».
Придет Леся с братом Васей, который только в эту зиму приехал с Украины. Тоже нелегально, и тоже работать. Решил жениться, и нужно подзаработать на свадьбу – «а на зарплату у нас даже поесть нормально нельзя, я не говорю уже про отопление. Да еще и в деревнях каждое дерево обложили налогом – хоть спиливай все к чертовой матери».
С Васей я познакомилась в австрийском СИЗО для депортируемых.
«Саша, помоги – очень нужно брату передачу отнести», – позвонила однажды вечером Леся.
Вся семья, подсобрав денег на услуги тех, кто подрабатывает «перебросом» нелегалов в Европу, отправила Васю в Вену. К сестре. Он приехал с туристической визой и на следующий же день отправился во Флоридсдорф – на «рабочую панель», место, где, как девицы легкого поведения, предлагают свои услуги украинцы и белорусы, армяне и боснийцы. Состоятельные австрийцы, которым жаль денег на дорогих австрийских рабочих, приезжают во Флоридсдорф на хороших машинах, медленно едут мимо вереницы лиц – смуглых, бледных-испуганных, заросших щетиной и аккуратно выбритых – выбирают, как в магазине. Кого на стройку, кого в ресторан, резать морковку на кухне, кого ремонтировать квартиры.
Другие-то оказались опытные – они знали, что делать, если начинается облава. «А Вася еще с десятью дураками попался». Теперь сидит в СИЗО, ждет депортации.
На счастье, еще не закончилась виза – и если ему передать паспорт и сказать полицейским, что это твой знакомый, а во Флоридсдорфе оказался случайно и попал под горячую руку, то его еще, может, и выпустят.
Сырые и гулкие коридоры, потолок набух влагой, широкой ладонью свисает отслоившаяся штукатурка, кислый запах грязного белья и нечистот – кажется, ты оказался в тюрьме где-то на окраине России.
– №chste![11]11
Следующий! (Нем.)
[Закрыть] – гремит под сводами окрик, словно это я сижу в депортационной тюрьме.
Лязгает, клацает, грохочет огромная железная дверь.
– Вы к какому заключенному?
– Горуйко.
Полицейский смотрит из-под фуражки недоверчиво – повторите-ка! – будто я преступник-рецидивист.
Я очень боялась его не узнать и все поэтому испортить. Я позвала: «Вась!» – и он, круглоголовый, похожий на панду в майке-алгоколичке, сразу откликнулся: «Привет!»
– Ну как они тут с тобой обращаются? – Нужно играть роль старой знакомой.
Он отвечает эхом:
– Да так себе, но кормят сносно, один раз только суп дали такой соленый, что не съешь. И позвонить дают.
В камере на двадцать человек кого только не было. А Вазген – старый армянин, вор в законе, был за главного.
Представляешь, восхищенно говорил Вася, он ворует мобильники, в открытую, а осенью изо всех сил старается попасться – чтобы загреметь в депортационную тюрьму. Тут бесплатная комната и жратва всю зиму. Жизнь у Вазгена налажена – паспорта у него давным-давно нет, выкинул, из квартиры в Армении давным-давно выписан. Выслать его из Австрии поэтому не могут.
«Хотят – да не могут, о как». Держат положенные по закону два-три месяца и отпускают. До следующей отсидки.
На будущий год у Вазгена появится право на гражданство – он уже так давно в Австрии, что по смешным местным законам им придется гражданство ему дать.
И тогда – тогда Вазген все распланировал, он потребует пособие и социальную квартиру.
Васю тогда выпустили очень быстро, и теперь он работает на стройке, посылает деньги домой.
После череды душных июлей и хороводов нестерпимо, мучительно, до костного мозга жарких августов, словно прорвав невидимую блокаду, я прорвалась в Москву.
Мама с Соней давно проводили каждое лето на даче, каждый год в Москву ездила сестра, а я отчего-то поехала только через несколько лет, дождавшись рабочей визы, дождавшись, пока ее, наполняя всевозможные квоты, выдадут, позволив, наконец, выехать из Австрии, которая – именно оттого, что невыездная, – превратилась в мою тюрьму.
Старушка – ее лицо я совершенно не помню – высунулась из двери напротив и радостно спросила: «Ну, с приездом, что ли?» Она помнила меня еще с того времени, когда я училась ходить и, говорят, стаскивала кукольную коляску с девятого этажа («Няма!!!»). А я ее – нет.
К ногам соседа прилипли черные щепки и маленький окурок – он всегда ходит босиком.
Липовые аллеи на Воробьевых горах – в последний раз я ходила тут пионеркой. На Девятое мая мы приехали к бабушке и пошли гулять. Девятое мая остро пахло свежим огурцом, сметаной и до пяток пробирало воем истребителей, которые низко-низко проносились над нашим балконом. А на Горах, в кустах сирени, валялся окоченевший, беспородный собачий трупик – на поводке, намертво, на несколько узлов привязанный к дереву. Мы плакали, праздник был испорчен.
Невесты, затянутые в платья принцесс. Гости. Девочка в ярко-красном платье, с огромными бантами. И оркестрик – не от мира сего – как-то совсем уж развязно наигрывает «Призрачно все в этом мире бушующем». Ребят, ну пожалуйста, уговаривает музыкантов свидетель без переднего зуба, но зато со стаканчиком шампанского. По сто рублей каждому! Музыканты отнекиваются – их так задешево не купишь. Потом снисходят: если по сто, то тогда коротко. И врезают «Мендельсона». Коротко, как и обещали.
Крыса на проезжей части мечется под колесами и вылезает, наконец, на траву. Московская крыса. Не знаю, выбралась бы из такой мясорубки цивилизованная венская.
И – машины, машины, машины. До трех они едут из области в город – на работу, с трех – обратно, отдыхать. Когда они успевают работать?
Мне пророчили и пророчат, что связь порвется, истончится, что я однажды почувствую себя в Москве чужой. В первый приезд я боялась до дрожи – того, что она уже отсекла меня, отбросила.
И до сих пор каждый раз вздыхаю с облегчением – узнавание, оно случается всегда, что бы тут ни изменилось.
Я понимаю, что не знала ничего, в чем выросла, – что мне заново надо постигать все, через разницу «того» и «этого». Ведь разницу замечаешь, только нырнув поглубже.
Воздух другой.
Здесь, в Вене, – плотный, слоистый, редкие запахи по-южному густы и маслянисты. Если косят траву – аромат ее набрасывается сразу, оглушает, делая с тобой что-то невообразимое, а потом так же внезапно исчезает. Будто и не было травы.
Там, в Москве, – акварельная прозрачность ранней осени и поздней весны, тонкие, наглые и вездесущие ароматы, безудержный запах разнотравья, вибрирующий, поднимается от земли в небо сплошной, вечной волной.
Небо другое.
Здесь – картинное, фотографически-красивое и низкое. Иногда от ощущения неба на макушке кружится голова, а в ноябрьские дни оно душит, окутывает непроницаемой пленкой, фамильярно касается плеч, нарушая все мыслимые расстояния до облаков, к которым привык с детства.
Там – бездонье, высота недостижимая и оттого почти божественная, космическая, краски заката разбрызганы сплошным летящим хаосом. Тем небом, северным, можно дышать до бесконечности, и оно никогда не подойдет к тебе слишком близко, лишая глотка воздуха.
Понимаешь, что давно перестал воспринимать Москву и ту Россию, в которую приезжаешь ежегодно, как картинку – из детства ли, юности ли. Осталось что-то инстинктивное, ощущаемое только клавишами позвоночника. Поэтому глаз не цепляет архитектурные новшества – иногда донельзя уродливые. Воспринимаешь родное теперь кожей, впитываешь губкой, запасая на зиму, как странный зверь. Свободу московских просторов – размах проспектов, щедрое пространство до соседних домов. Разлетающиеся из-под ног дали – так, что хочется, стоя на лоджии девятого этажа, раскинуть руки и полететь. Дикость и буйство подмосковных полей – не подстриженных, не выхолощенных, не оцифрованных бухгалтерской ведомостью прибыли до цента.
Понимаешь внезапно – около венского парламента, лицом к Бургтеатру и ратуше – Франца-Иосифа, и зачем он изничтожил целые уютные венские кварталы. Ради воздуха, чтоб было чем дышать, чтоб низкоэтажные дома не ложились на голову тяжким грузом – потому что воздух тут донельзя плотен, и Вена свернулась клубком в углублении между взгорьями и Венским лесом, забыв о просторах. Императору хотелось просторов – как мне сейчас.
В Москве – другая свобода, измеряемая другой мерой. Ее нельзя равнять с общепринятым, а можно только ощущать позвонками, кожей, разветвлениями нервов – или нет. Если тело к ней глухо, ее не объяснишь никакими словами.
Даже нищие – даже они другие. Вот это нищенка с Бережковской набережной. Почти достопримечательность. Она сидит, соорудив из ватных одеял юрту, прислонившись к перилам. За спиной ее – Москва-река, а она, в ватнике, читает газеты. Такая же живет в Вене, на Южном вокзале. Тех же лет – хотя, попадая за определенную черту, наверное, лишаешься возраста. У венки нет насиженного места, ее гоняют полицейские, поэтому весь свой скарб – старые чемоданы, пластиковые пакеты, набитые тряпьем и газетами, – она таскает за собой на старой колченогой тележке, угнанной когда-то в супермаркете.
Одинаковая нищета с грязными ватными одеялами, щерящимися из рваного нутра серыми клоками ваты. Разница только в отношении. В Австрии живут индивидуалисты. А я родилась в стране коллективистов. И нищенка на Бережковской набережной такой же коллективист, как и я. Та, что, сгорбившись, ковыляет по Южному вокзалу Вены, – индивидуалист с чужим для меня менталитетом.
Мне спится теперь в ячейке кирпичного дома спокойно – без тайной тревоги, без ожидания личного конца света, когда брызнут кирпичи с кусочками тебя в разные стороны. И мир излучают бесчисленные девушки в торговом центре, они сидят в аккуратном ряду – руки вытянуты терпеливо вперед, к маникюрше. Мир! – говорят свежепокрашенные железные качели и полная песочница во дворе. А вдруг посреди сухофруктов на шумном рынке кольнет неприятно предчувствием. Предчувствием войны, которая только затаилась, но не ушла. Затаилась в узких проходах между железными палатками рынка, под сиденьями троллейбусов и в пакетах, забытых кем-то в метро. Войны, которая и существует-то, наверное, только в больной моей голове.
Иногда – между бодрствованием и засыпанием – казалось, что ты слышишь какой-то звук. Постоянный, навязчивый, он оказывался вездесущим, и ты удивлялся тому, как ловко ты научился не слышать его наяву, а только ощущать кожей, принимая за недомогание.
Дробный, чуть слышимый барабанный бой, отдающийся в пятки, знак бивуаков и перегруппировок войск – знак Межсезонья. Так мне казалось.
Иногда этот барабанный бой становился слышнее, явственнее. И тогда приходили очередные повестки в суд – на дело об опеке, которое по пятому кругу гонял Герхард.
Или вдруг появлялись в нашей жизни странные люди.
Сначала Жора и Жанна написали пространное и неграмотное письмо с просьбой встретиться. «Какие-то дураки – только время терять, – сказала мама, – некогда мне с каждым бездельником встречаться».
А я от любопытства пошла.
– Мы ваши конкуренты, – сказал Жора и моргнул одним только глазом. Вслед за ним моргнула Жанна. Она была похожа на растолстевшую до невероятных размеров стрекозу: тяжелые, набрякшие веки, засаленное пузо, толстые, как у торговки с рынка, пальцы.
Жора казался меньше и ниже нее – этаким поседевшим и облысевшим козликом; козлик и стрекоза, но видно было, что хозяин тут все-таки он, и что при случае он Жанну поколачивает: когда он размахивал руками, она испуганно вжимала голову в плечи, и толстая шея ее собиралась складками-гармошками.
– Мы сделали в Интернете форум для русских.
– Ну отлично, – осторожно сказала я, наблюдая, как Жаннины пальцы, словно распухшие изнутри раздувшиеся шарики, путешествовали по столу: от сигаретной пачки к зажигалке, от хрустальной пепельницы к чашке с кофе.
Форум – это хорошо. Когда мы только-только приехали в Австрию, тут ничего не было для русских. Пусть будет и форум, и еще пять газет. Отлично.
– Мы вас скоро потесним, – с вызовом заявила она. – Сделаем все еще лучше, чем у вас, – газету и вообще все.
За спиной заиграл рояль; вечер перевалил за ту черту, когда в хорошем кафе Старого города трудно найти приличный столик.
– А давайте делиться, – алчно поблескивая выцветшими голубыми глазами, сказал Жора. – Вы нас будете финансировать, а мы вам форум наш продадим и поддержим его в порядке. Баш на баш – а? Или вам денег жалко?
«Zahlen, bitte!»[12]12
Счет, пожалуйста! (Нем.)
[Закрыть] – Официант кивнул и заскользил прочь, просто по-королевски приняв просьбу к сведению.
– «Венский бюллетень»-то финансирует КГБ, а вас кто? Колитесь, – предложил Жора.
– Никто, – сказала я, застегивая пуговицы пальто. Хотелось на свежий воздух.
– Не хотите, значит, говорить, – подытожила Жанна, давя пальцами-сосисками бычок в хрустальной пепельнице с надписью «Европа», – ну мы и сами узнаем.
Спустя год Галя расскажет про женщину, которая берет с земляков деньги, привозит их в Вену, селит нелегально в полузаброшенных домах, а потом сдает полиции, чтобы не выполнять обещанного, – и в ней мы узнаем Жанну…
Барабанная дробь прорывалась неожиданно – там, где ее и услышать-то было невозможно.
Как-то сестра встречалась с очередным ухажером из Интернета, а мы с мамой и Соней ушли на почту. Домой я вернулась через полчаса – надо было обзванивать клиентов, а мама и Соня завернули на детскую площадку.
Когда ты наступаешь в невидимый, но ощутимый след того, кто только-только ушел отсюда, кажется, что вдруг выпадаешь на мгновение из жизни – в безвременье.
Поэтому себя видишь, как в замедленной съемке. Вот ты вставляешь ключ, и замок – целый, с мясом – остается у тебя в руках. Ты входишь как сомнамбула, полусонно – тело делает все по-своему и голове неподвластно – хотя и думаешь уже «нас обокрали». Кажется, воры еще здесь; ты чувствуешь их запах, еще не успокоился ветер за их спинами, и ты идешь-идешь, как во сне. Как по бранному полю, где безжизненными телами лежат твои книги, одежда, детские игрушки, одеяла и простыни с развороченных, оскверненных постелей, бумаги из вспоротых животов шкафов, бумажные внутренности, диски с материалами для газеты из изнасилованного, изувеченного рабочего стола. Ты открываешь дверь за дверью – никого, только ты и зверски растерзанная квартира.
– Работали явно профессионалы, – словно самому себе сказал криминалист, застегивая квадратный чемоданчик.
Пропали деньги – немного – и несколько дисков из рабочего стола.
Фарфоровую куклу, которую папа подарил Соне на Новый год, вытащили из шкафа, видно, думали, брать-нет, да так и оставили.
– Тотя, они унесли еще мои русские мультики, – сказала Соня, выбежав из детской.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.