Текст книги "Межсезонье"
Автор книги: Дарья Вернер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
Семерка бубен
«Извените, что я к вам обращаюсь, мне дала в украинской церкви женсчина адрес. Мне сейчас некуда итти и нет работы мне абищали но абманули толька деньги взяли. А я ведь продала поросей нимношка, свиней все что были и заплатила а они абманули. Помогите если можна».
Буквы прыгали, но как-то беспомощно – то сваливались со строчки вниз, то задирали ноги вверх, будто хотели вскочить, убежать с листа, наспех вырванного из старой тетрадки.
Через день она стояла внизу, у подъезда, и звонила.
– Это я вам писала, – она смотрела виновато, как смотрят собаки, если их вдруг застать за тем, что запрещено.
В руках – грубых, заскорузлых и беспомощных в этой грубости, в задубевших ободках желтой кожи на костяшках пальцев, – она мяла захватанную, порвавшуюся уже мягкой тряпкой карту Вены. Ту, что бесплатно раздают в туристических бюро. Где на обложке – воздушно-сливочно-розовая реклама вафель, а внутри – дорогих ресторанов и авторских украшений с золотым ободком и тонким рисунком по эмали, символами роскоши и денег, которые – рекой.
Через плечо у нее была перекинута сумка – старая, спортивная, с обтрепанной ручкой, пыльным дном и грязным отпечатком чьего-то мыска там, где жалко оттопыривался карман на молнии.
Оксана отдала все, вырученное от продажи своего двора и свиней где-то подо Львовом, чтобы ее «взяли на заработки в Австрию». А ее только ввезли по липовому приглашению и визе и кинули. Куда хочешь, туда и иди.
Она осталась у нас ночевать – не могли же мы отослать ее туда, откуда пришла, – постелили на диване в большой комнате. Она робко выглядывала из дверей, ждала, пока коридор и холл опустеют, чтобы быстробыстро, неожиданно резво для тела, похожего на кряжистую гору, перебежать в туалет. Или ванную.
– Ну а шо, возьмем, – весело сказала Галя, и Оксана вместе со своей сумкой на обтрепанном ремне и пыльным следом чьего-то мыска, который она не успела, а может, просто не стала стирать, перебралась к другим нелегалкам.
Они выделили ей койку и «сбросились» – каждая дала по клиенту, по квартире, которую нужно было убирать, ползая на коленях по полу.
«За койку потом отдашь, когда заработаешь», – сказала Галя и так повела рукой, словно видала она уже этих обманутых, и несть им числа.
А несколько месяцев спустя на коврике перед нашей дверью лежала коробка шоколадных конфет «с дома», с Украины, и мы сразу подумали, что это от нее, от Оксаны. Мы никогда больше ее не видели – но раз в году появлялись на коврике конфеты, или печенье, или засахаренные фрукты в нарядной, словно ларец, коробке. Пока мы не переехали.
Во все это мы ввязались из-за Газеты.
Без Газеты все было бы, конечно же, иначе. Не лучше, не хуже – просто по-другому.
Она жила меньше года, но с нею мы повзрослели и подготовились к Межсезонью.
Однажды мы решили, что издадим свою газету. Настоящую, где было бы и о трудном пути, и о визах, и о нелегалах, и об австрийских мужьях, которые оставляют на женской щеке отпечатки костяшек пальцев, и о том, куда бежать, если что.
Газета вызревала давно, набухала почкой где-то внутри, назло какому-то детскому страху – в последние годы я совершенно не могла писать. Не могла написать ни одной строчки, как раньше, работая в Москве, только деловые письма и протоколы в суд.
«Есть кто-то, кто любит тебя. И это Он», – кончик транспаранта отогнулся и хлопал по ветру, словно фамильярно похлопывая по плечу церковь красного кирпича. Псевдоготические башенки вокруг почти флорентийского купола взрезали весеннее небо аккуратно, как ажурным ножом для разрезания бумаги.
– Король пик, семерка бубен, – бормотала нелегалка-Аня, и небо осыпалось уголками взрезанного конверта, – казенный дом, много беспокойств. А тебе, – она посмотрела на сестру, подняла палец, и стали видны все заусенцы вокруг поседевшего от хлорки и химических моющих средств ногтя, – опасаться пришлого брюнета. Я так скажу – увидишь, беги, куда глаза глядят, пусть только пятки сверкают.
Она сдвинула пальцами карты на деревянном уличном дощатом столе, словно сдвигая в сторону одну жизненную нить, освобождая место для другой.
И тут почка – хлопнув, разойдясь сочными лепестками – лопнула, и появилась Газета. Потому что вдруг позвонила Леся.
– Куда бежать? Мне… нос… собака… перекусила.
У нелегалов нет страховки. Нелегалу лучше не болеть и не страдать, его удел – только работать, не останавливаясь, забыв, что у него есть почки, печень, сердце, что на свете бывают грипп и ангина, простуда и переломы. Лежать под теплым одеялом, пить горячее молоко с медом – это что-то из другой жизни. И мне кажется, что в этом мы похожи. Хотя у меня и есть австрийская медицинская страховка, я тоже такой же марафонец, как и они, и могу, имею право упасть замертво, только переступив черту, обозначающую финиш.
Мокрые от крови платки – какая она, оказывается, густая! – и бег по Вене, со временем наперегонки. Там, где Леся убирается по средам, огромная овчарка. Сегодня утром ей что-то не понравилось, когда Леся вытирала пыль на хозяйских книжных полках, и она вцепилась Лесе в нос.
Если везти ее в обычную больницу – то с такой травмой непременно сообщат в полицию, врачи обязаны будут это сделать. И тогда – все, конец, СИЗО и депортация. А еще обязательно показать страховку – которой у нелегалов нет. Я лихорадочно вспоминаю, как называется больница при монашеском ордене, где принимают любого с улицы, и неважно, есть ли у него страховка и виза. Больница Братьев Милосердия – да, только милосердие и ничего другого. Милосердию плевать на визы и страховки, оно не обязано сразу сообщать обо всем в полицию.
Газета была прыжком с обрыва, со скалы – в далекое, почти невзаправдашнее море там, внизу. Куда ты никогда не прыгал, а очень хочется. И потому кажется, что без этого не обойтись.
Такой синевы ты в жизни не видел. Ты поднимаешь руки над головой, к солнцу, встаешь на край и, набравшись храбрости, прыгаешь.
С чего начать?
Все кажется таким простым и легким – легче пуха.
Сквозь витражные окна венских церквей пробивается свет уличных фонарей-многогранников; оттолкнувшись от стен, замирают вдали звуки чьих-то шагов, а ты одержим только одним.
Из Москвы тебе прислали программы, купленные на Горбушке, пиратские копии с выкранными ключами, а внутри друг детства, с которым вы с пяти лет росли бок о бок на даче, вложил кусочек бумаги в клетку: «Я проверил, программы можешь запускать, а логотипы не открывай, там вирус имярек».
– Почему, как только заводятся какие-то деньги, сразу надо придумывать какую-то чепуху? – недовольно спросила сестра.
А нам казалось, что это важно.
Ничего безумнее я в своей жизни не делала, казалось мне в те недели, когда мы готовили первый выпуск Газеты. Это было и немного бегством от липкого, вездесущего чувства опасности. Оно то притуплялось, то появлялось снова – с каждым письмом из суда об опеке, эти суды тянулись уже не один год, и конца им было не видать.
Сначала прыгнула со скалы я – а за мной и мама. Так же, наверное, зажмурившись вначале. Я иногда смотрела на сестру и на Соню и думала – как же мне повезло с мамой. Она кидается со мной в любую авантюру. И неважно, что по меркам всех стран она почти уже пенсионер.
Ты летишь и рассекаешь воздух, превращаясь в ветер, – а на экране компьютера, как детский домик, кубик за кубиком, растет Газета. Мы придумываем разделы, заголовки, темы – чтобы все было по-настоящему, на достойном уровне, пусть маленькая Газета, но такая же профессиональная, как та, где я работала в Москве.
Не такая, как старый «Венский бюллетень», который издает бывший администратор и председатель профкома гостиницы «Интурист» в Москве. Когда-то она решала, кого из проституток с Тверской пускать к постояльцам, теперь, рассказывают «на деньги КГБ, только вы никому не говорите», издает журнал – по стилю почти «Наш сельхозрайон»:
«Наш разговор Иван начал (да и закончил тоже) со своей тревоги».
Рубрика «Наши солнышки».
«Она любит кофточки с тату».
«Во мне внезапно проснулась пребывавшая в многолетней дреме ностальгия по городу на Неве».
«Позади прилавка лежала необыкновенной красоты голубоглазая собака породы сибирская хаски. Оказалось, что она только что после операции – аборта. Мне это показалось любопытным, и я попросила Эльвиру рассказать о ее жизни читателям журнала».
Нет-нет, никаких солнышек и собачьих абортов!
Только продуманные заголовки, легкая, как шампанское, холодное и острое, игра слов, стильный макет. Когда-то, сидя на верстке, следя за тем, не соскочила ли у верстальщика нужная строчка, там ли врез, я и не думала, что буду когда-нибудь делать газету от альфы до омеги, и каждая отбивка с самого начала будет моей.
– Ну ты с ума сошла, – похохатывал Рома и виртуозно выпускал сигаретный дым из уголка сложенных в галочку губ, но дал нам фотоаппарат, которым можно сделать настоящие репортажные снимки.
Я снова пишу. Про славянских проституток на венском Гюртеле; я разговариваю с ними в дешевых забегаловках, и самое интересное они рассказывают только после того, как я выключу диктофон – подержанный, громоздкий, который прослужил, наверное, лет двадцать, прежде чем его мне отдали. Я расспрашиваю женщин, которые выходят на рейды Streetwork, – участие въелось у них в морщины вокруг глаз, те морщины, что появляются после тридцати. Они знают о проститутках, говорящих по-русски, все, как будто те им родные.
Я пишу о том, как получить алименты и спастись от домашнего насилия. Я встречаюсь с юристами и политиками, чиновниками и полицейскими – я доверху наполняюсь людскими историями. Я рассказываю, как эмигранту выжить. Потому что пока об этом, кроме меня, рассказать было некому.
Ты летишь со скалы вниз – и кажется, что на камни; поэтому ты зажмурил глаза, и ноги совсем похолодели, и все внутри выпрыгнуло, куда-то делось в ожидании воды, в которую ты должен войти сложенными над головой руками.
Как мохнатые мотыльки летят на свет огромной лампы на старой веранде, слетаются на Газету люди. Оказывается, они все время здесь, оказывается, их много, удивительно много.
Люди рассказывают-рассказывают о себе. Они плачутся. Они приукрашивают себя. Они будто дети, заблудившиеся в лесу. И от этого их жалко.
Лена Вайсс, вечная Лена, хотя ей уже под шестьдесят, которая в Австрии еще со времен Союза, – она все время приходит и звонит все время. Она рассказывает, как была любовницей советского посла и как дочь от австрийского мужа не любит ее – ушла в свободное плавание и не вспоминает, что есть мать.
Люда, которая работала по кухням этнических ресторанов, пока не ворвались однажды крепко сбитые мужчины в черном, не положили всех на пол, а хозяина и его сына не расстреляли прямо на глазах у посетителей.
Ольга – она пришла устраиваться в Газету рекламным агентом. Нашла две фирмы, готовые размещать рекламу, а потом предложила мне встретиться в ее районе.
– Понимаете, тут хорошие деньги, но фирма, которая хочет рекламу, продает нелегальную, паленую «Виагру». Напечатаете их рекламу?
Конечно нет, Оля, конечно нет.
Мы не будем печатать ни «Виагру», ни сауну для состоятельных господ – даже если на их деньги можно выпускать Газету лишние полгода.
Она не со зла, Оля, она просто живет в совсем другой, параллельной вселенной. Дома у нее («пойдемте на чашечку чая, на полчаса всего») – толстая шиншилла Надька в огромной клетке, а в витрине, где задним планом чашки и вазочки, – глиняные фаллосы, и они же, только маслом, по стенам. Рядом с цветными фотографиями, где Оля раздвигает в камеру ноги, где промежность больше и симпатичней ее лица.
Оле столько же, сколько мне, – но выглядит она на пятьдесят: морщинистое, словно испитое лицо. «В городе Сочи и правда темные ночи». Из Сочи ее сманили на липовую работу в Чехию – и продали в бордель. Чтобы смирилась – сутки насиловали впятером, отобрали документы. Она так и не смирилась – трижды убегала, но ее возвращали, били, насиловали, и все начиналось по новой. «Я знала, что их прикрывала и полиция, и политики – и там, в Чехии, и тут, в Австрии. Знала, что состарюсь и умру там – живой оттуда не уйти».
А потом появился австриец Карл – бордель-то был в приграничной зоне – случилась любовь. Он хотел ее выкупить – но ему вежливо посоветовали отвалить.
Тогда он организовал побег – Оля спустилась из окна борделя на связанных простынях, они бежали от погони, петляя по чешским проселочным дорогам, отсиживались год на полузаброшенном хуторе, где Оля родила мертвого ребенка, первого и последнего в своей жизни.
Австриец Карл молча сидит перед телевизором в семейных трусах – обычный, кажется, венский пролетарий. А на самом деле – рыцарь в своей параллельной вселенной.
Люди-мотыльки звонят по телефону, указанному в Газете, люди пишут, люди приходят без предупреждения.
– Вас опять сегодня спрашивали, – сообщает домоуправ фрау Рисс, когда мы с мамой, вернувшись из магазина, встречаем ее в подъезде с метлой в руках. Фрау Рисс стрижена под мальчишку – и все время улыбается.
Когда она с другом по выходным уезжает куда-нибудь в Каринтию, ее старший сын включает ударную установку и барабанит с утра до вечера – так, что слышно даже у нас, на четвертом этаже.
Ага, фрау Рисс снова уехала – отмечаю я про себя и, верстая полосу, притоптываю ногой в густоту басов, я готовлю себе кофе и барабаню пальцами по горячей чашке в унисон ритму, пронизывающему дом с подвалов до чердаков.
Дом расслаблен этим ритмом, мягок и впускает чужих – всегда и всюду.
То дети домоуправа Рисс устраивали вечеринки, то к ортопеду двумя этажами ниже ходили пациентки: закутанные в черные платки грузные турчанки, полячки в аккуратных пальто с распродаж и австрийские старушки в кружевных перчатках. То кто-то новый весело въезжал этажом выше, расставив по всей улице синие диваны и стулья с сетчатой спинкой.
Люди текли через дом и текли через нашу квартиру – она с рождением Газеты стала шумной и многолюдной.
Приходили мужчины с усталыми лицами.
– Андрей, – и вяло пожимали руку мягкой, почти войлочной, рукой.
Те, что уехали после первой чеченской, прошли через полулегальную жизнь здесь и потому ориентировались в бандитской Вене как дома.
О прошлом такие, как Андрей, рассказывали безучастно, бесцветным ровным голосом, и ты не понимал, то ли им все равно, а то ли они уже все забыли – ты по неопытности не мог угадать в ровном, без перепадов, тоне боль, тупую вечную боль, уже давно каталогизированную, но от этого не менее страшную.
Приходили худые женщины с растерянными лицами – женщины, которых били австрийские мужья, женщины, которые привезли сюда детей от первого брака: «Я переехала в Австрию ради них, чтобы у них было будущее!» Которые позволяли теперь престарелым австрийским мужьям приставать к дочерям-подросткам («Я только до гражданства потерплю, я же из-за детей это, получу гражданство – и сразу разведусь. Подскажите, как быстрее получить гражданство, а?»).
Приходили просто мужчины и женщины, которым казалось, что тут можно легко заработать. Они думали, наверное, – раз кто-то издает газету, он олигарх. Такую глупость, что газету можно издавать, потому что это интересно и кажется нужным, они никому и приписать не могли.
Мужчины и женщины приходили с разными проектами – от сборника лирической поэзии «В Австрии с русской душой» и блинной в центре Вены до газетного треста. Они смертельно обижались, когда мы не давали им денег.
Потом Рома говорил: «А про вас-то снова на каком-то форуме написали, какие вы нехорошие».
Приходили женщины в старых – казалось, еще какой-то советской моды, платьях – женщины с тревожными глазами.
– Напишите про лагерь беженцев в Трайскирхен, – и глаза у них совсем чернели, радужка становилась того же цвета, что и зрачок, и казалось, что они сошли с иллюстраций в вампирских сагах, – к нам не приходят врачи, мы спим все вповалку в больших залах. Почти без света, как скот в загоне. Некоторых женщин насилуют охранники-австрийцы, а потом те с ними живут – жить-то надо, австрийцы дают и шоколад, и еду, и одежду за секс, поэтому. Ребенка надо провожать в душ – то поножовщина в коридоре, то нападают, чтобы изнасиловать. Вы не представляете, в каком аду мы живем.
Они орут на детей, когда те не хотят говорить. А они не могут, не могут подробно рассказать, как вот они пришли, а отец лежит с размозженной головой и синяками по всей груди. А эти спрашивают по десять раз – какая рана, да кровь, да закрыты ли были глаза. Ловят, выискивают, где осечется. А какие там глаза – от них и не осталось ничего.
Что если написать об этом прямо в австрийскую газету, думаем мы. Хотя это же ясно – это как божий день ясно – меня никто не пустит с фотоаппаратом в лагерь беженцев, это закрытое место, не для любопытных иностранцев. Место торжества милосердия ЕС, в котором люди вешаются в общих душевых, поросших черной плесенью.
Нужен кто-то из австрийской газеты. Вроде Арабеллы.
Арабелла была красавицей – крепкой крестьянской красавицей; если смотреть на нее, сидящую у огромного окна венской кофейни, то кажется, что солнце путается в рыже-золотых, совсем отчего-то венецианских волосах.
Арабелла красавица и фоторепортер. Она работает по заказу больших австрийских газет и журналов, делает стильные фоторепортажи.
Я горячо говорю про Трайскирхен, я размахиваю руками, потому что дети, которые ни в чем не виноваты, дети, приехавшие из войны, не должны бежать в грязный барак от мужиков с ножами, которых никто не хочет остановить.
Арабелла постукивает ложечкой о край кофейной чашки, превращая их в мост и в озеро, в топкий мост из ниоткуда в никуда, – и чуть заметно, как Мона Лиза, улыбается.
– Это ужасно интересно… – И теперь заметно, что это улыбка вежливости. – Знаешь, я бы такое не хотела снимать.
– Почему? Это же такой материал! Мы привлечем внимание к проблемам беженцев, почему там такая нищета, ведь выделяются огромные деньги – куда их девают?
Она брезгливо дергает щекой и перестает быть Моной Лизой.
– Вот поэтому и не хотела бы. Нам нужны на страницах газет счастливые лица.
Меня осеняет.
– А если б я предложила тебе поехать в лагерь с такими проблемами в России? Ты б поехала?
Она секунду молчит и кивает:
– В России такое снять было б интересно. Такое всюду б напечатали.
Приходили решительные молодые девушки – «я начала работать в районке Воронежа, потом писала для „Комсомольской правды“, какие у вас гонорары, могу писать вам!»
Мне было неловко говорить им, что денег на гонорары нет, а все эти бесчисленные журналисты с бойким пером – все эти Штайнбоки, Переверзевы, Анджелы Пермские и Викторы Порвани – это все я одна.
– Можно взять госдотации на газету, – говорит знакомый сотрудник рекламного отдела большой газеты «К».
Мы с ним встречаемся в кафе «Шварценберг» на Ринге – иногда кажется, что вся деловая жизнь в этом городе проходит в кафе, потому что знакомства, взаимные связи, одним словом кумовство, и есть двигатель бизнеса тут, а никакая не деловая хватка и законы рынка, вся эта романтическая, идеалистическая мишура, которой до отказа забили мне голову в девяностые.
– Дотации? Как это? – не понимаю поначалу я.
– А очень просто. Все крупные – и не очень – газеты Австрии получают господдержку. Дотации. Иначе не выжить.
Я почти теряю дар речи.
– А как же реклама?
Аксель – когда я называю его имя, сразу вспоминается фигурное катание и заснеженный стадион «Авангард» – улыбается так, будто я искрометно пошутила.
– Эти доходы – капля в море. А вот дотация – совсем другое дело. Только чтобы ее получить, нужно доказать, что у тебя определенное количество подписчиков. Многие мухлюют, конечно, подделывают абонементы.
– Слушай, да это же социализм!
– Да в Австрии не только здесь социализм.
– Погоди. А как же свобода прессы? Независимость и непредвзятость?
Аксель делает знак кельнеру – «мы платим» – и кельнер, похожий на черную птицу, обвязанный накрахмаленным белым фартуком, отделяется от витрины, где этажами – полосатые шоколадные торты, клубника, залитая желе и «кардинальские пирожные» с ванильным кремом.
– Вот такая вот свобода. В рамках дотаций.
Квартира пульсировала людьми, после того как мы стали выпускать Газету.
Иногда мы просто звали гостей – тех, кого знали лучше, – и они приводили друзей. Все сидели на стульях и на полу – потому что стульев уже не хватало; откуда-то появлялись пластмассовые табуретки, они с громким хрустом, будто раскалывался орех, вдруг ломались под кем-нибудь из гостей, такие же временные, как и все эти люди, проходившие через дом.
Кто-то готовил на кухне индюшатину по-индонезийски: откуда-то возникали банки с густым белым кокосовым молоком, и на блюдечке из навесного шкафа, блюдечке, привезенном недавно из Москвы, смешивались специи, которые мальчик из Петербурга принес в маленьких полиэтиленовых пакетах.
И вдруг становилось видно, что все они, все, с кем тебя столкнула Газета, – в своих вселенных. И это только кажется, что вас что-то объединяет.
Из-за Газеты мы узнали, что все общности – надуманны, и это знание еще одной татуировкой легло на плечо, его уже не вытравишь, оно вросло в кожу.
Здесь – и всюду – планета вечных иностранцев, вечных чужаков. От этого никуда не деться – и я превращаюсь в картонную фигурку, увешанную этикетками. Для простоты и удобства мира на меня их наклеивает каждый, проходящий мимо. Для украинцев я русская, для воронежцев – москвичка, для австрийцев – просто иностранка, без подробностей. И я узнаю себя – я ведь точно так же рассортировала людей. И одновременно жила со старыми идеалами, с которыми выросло все мое поколение, поколение Межсезонья, даже не осознавая того, – все равны, дружба народов и прочее-человеколюбивое.
Иллюзия за иллюзией исчезает, падает, как по лепестку опадает венчик отцветшего цветка. От придуманного мира ничего не остается – и где-то внутри растет предчувствие правильности: словно там, в голой сердцевине, и есть суть, словно только когда лепестками опадут все иллюзии, и возможна станет настоящая, пульсирующая без устали, жизнь.
Я чувствовала, как внутри нарастает кольчуга: сначала из мягких колец, пробить – раз плюнуть, но все-таки лучше, чем ничего, потом кольца становятся жестче, чтобы закрыть мягкое, превратить его из беззащитного в обороняющегося.
Я теперь могу сказать «нет» – и мне все легче и легче произносить это слово.
Я могу уговорить клиентов дать рекламу в Газету.
Я, не задумываясь – а как же это? – объясняю клиенту – владельцу офисных зданий, почему его русскоязычный слоган «Мы сегодня уже готовим то, где завтра будут сидеть ваши клиенты» – никуда не годится, и предлагаю отныне переводить рекламные тексты у нас. И он соглашается – то ли из-за кольчуги, то ли от того, что мне теперь все равно.
Все равно, потому что я вдруг вижу, что все здесь – коды. Это как смотреть на глиняную табличку, густо усеянную иероглифами, – ты хочешь их прочесть и не можешь, а потом вдруг, не вглядываясь больше судорожно в каждую букву, скользишь взглядом по поверхности и внезапно понимаешь все, все написанное.
Они нетрудные, коды, – и до обидного банальные.
Здесь важны словесные оболочки, только из-за словесных оболочек можно стать изгоем. В смысл никто не вдумывается – важно сказать кодовое слово. Не дай бог при большой покупке упомянуть «Die ganze Summe habe ich leider nicht»[7]7
Всей суммы у меня, к сожалению, нет (нем.).
[Закрыть] или, еще хуже – «So viel Geld habe ich nicht»[8]8
Столько денег у меня нет (нем.).
[Закрыть]. Лучше солидно произнести:
«Ich denke, ich brauchte eine zusatzliche Finanzierung»[9]9
Думаю, мне понадобится финансирование (нем.).
[Закрыть].
Тогда ты – свой. И тебе порекомендуют банк, где лучше взять кредит. Хотя и в том и в другом случае у тебя нет денег, чтобы сразу расплатиться за покупку.
Упаси бог сказать «это дешево, я покупаю дешевую картошку». Нет, нужно говорить «я покупаю картошку выгодно», или «по выгодной цене», или «со скидкой». Все остальное – моветон.
Истинный смысл – моветон.
Да здравствуют слова-оболочки!
Получается – ты годами усложнял то, что было таким простым. Сделай это и это – и обязательно будет то. В России таких простеньких кодов и нет – их там вообще нет, сплошная зыбкость и Межсезонье.
А тут – жизнь, расчерченная на параграфы, в которые нужно уложиться, в которые нужно втиснуться, и никакой фантазии, никакой глубинной смелости для жизни, никакой подлинной свободы. «Свобода прессы в рамках дотаций», «человеческая свобода в рамках параграфов».
И чем больше кодов я узнаю, тем чаще думаю – никогда, никогда я не свяжусь ни с какими австрийцами, не пущу их в свою жизнь, в свою свободу, внутреннюю освобожденность от параграфов. А может, пора и вообще уже уехать отсюда?..
Ты наконец-то входишь в толщу воды, упруго прошиваешь ее, солнце везде – и под водой тоже, и ты наконец-то плывешь, плывешь в прозрачном, бирюзовом, бесконечном. Ты прыгнул и не разбился.
– Могу ли я поговорить с вашим пресс-атташе?
На другом конце провода по трубке нервно шуршат, кажется, ты слышишь, что у собеседницы длинные, выкрашенные красным лаком ногти. Она обеспокоенно спрашивает кого-то: «Слюшай, у нас прэс-атаще эсть?»
– Дэвушка, слышите? Завтра будет, позвоните!
Нас теперь знают во всех посольствах – во всех приемных лежат стопки Газеты.
– А остро он пишет, этот ваш Лайчук, – посмеивается уважительно секретарь российского посольства на очередном приеме.
Лайчука придумала однажды за чаем мама, надкусывая бельгийские сливочные вафли, которые обморочно пахнут ванилью и рождественской выпечкой.
В почтовом ящике – приглашения от посольств и консульств, предложения от общественных организаций поработать вместе и призывы познакомиться с новыми чиновниками, отвечающими за интеграцию в венском магистрате.
Мы знаем, что в азербайджанском посольстве на приемах ложками едят черную каспийскую икру, вальяжный хозяин большого грузинского ресторана – бывший вор в законе («если нужна помощь – ну вы понимаете»), а больше 60 процентов недвижимости в самом венском центре принадлежит России и русским («ты, конечно, можешь об этом написать – убрать не уберут, просто не поверят. Ведь документов-то у тебя на руках нет. Это я их видел – а я ничего не скажу под диктофон»).
Жизнь превращается в город с извилистыми переулками – вроде старой Вены, средневековой, которую снесли почти подчистую, – и я знаю, что там, за следующим поворотом, я могу это уже предугадать и пройти по узким улочкам с закрытыми глазами.
Коды-коды-коды.
Только каким кодом расшифровать, что думает твоя сестра, с которой ты запускал воздушных змеев на поле, засеянном овсом за сторожкой, непонятно.
Она, кажется, все больше и больше отходит от тебя – и от всех вас. Вас уносит река Межсезонья, а она не чувствует, что надо просто положиться на волю волн и плыть. Она стоит на берегу – и ничто не может заставить ее почувствовать Межсезонье.
Но я старалась этого не замечать – а может, и вправду не замечала, потому что была занята другим.
Когда нужно играть с Соней, у сестры болит голова. Она слабым голосом говорит: «Что-то опять я расклеилась, такая нестерпимая мигрень», – и делается белее стены, закутывается в теплую кофту. Она уходит к себе в комнату и лежит, отвернувшись к стене, – пока мама не испечет к чаю на полдник пирог с клубничным вареньем, оторвавшись от годового баланса Фирмы, который мы теперь делаем сами.
Соня приходит домой – мы гуляли в парке, кормили уток, и она долго-долго собирала букет «для мамы». «Как думаешь, а ромашки еще? Ей понравится? А эти синенькие, вот?»
– Мамочка, я принесла тебе цветы, – она подбегает к сестре и гладит ее по плечу – легонько, осторожно, словно боится, что та разобьется.
А сестра лежит, отвернувшись к стене, лежит как вчера и завтра. Она даже не поворачивается.
– Мамочка, ну посмотри, – Соня чуть не плачет, и тонкие стебли колокольчиков и ромашек чуть заметно дрожат в ее руках.
«Я не люблю ее – понимаешь? Вот положено своих детей любить, а я не люблю», – вздыхая, жалуется мне иногда сестра. И голос у нее такой – чтобы ее пожалели, будто из них двоих именно ей-то и тяжело.
Кажется в этот момент, что сестра состоит из одних жалобных и немощных округлостей.
И только когда речь заходит о Герхарде, все в ней заостряется, округлости превращаются в острые углы – даже глаза теперь словно нарисованы сплошными стремительными штрихами и заостриями.
– Не увидит он ее, – зло говорит она, – пусть сначала все алименты выплатит и прощения попросит.
Однажды Герхард виделся с Соней – давно, когда мы только-только переехали на новую квартиру. Сначала к нам пришла сотрудница югендамта[10]10
Jugendamt – «ведомство по делам молодежи», аналог российских органов опеки. По закону за ним – решающее слово в вопросе передачи опеки.
[Закрыть] – худенькая грустная женщина в больших очках в роговой оправе.
Она не стала даже осматривать квартиру – «мать есть мать, это всегда лучше отца» – записала что-то в толстый блокнот и очень быстро ушла.
Опеку дали сестре – а перед самым судебным решением ей нужно было доказать суду «готовность к компромиссам», поэтому она повезла маленькую Соню в коляске в «Кафе посещений». В унылую казенную комнату в том же здании, где через дверь сидели водители трамваев, ожидая, пока не настанет их смена, и можно будет выйти на площадь и сесть в водительскую кабину осиротевшего красно-белого состава.
Герхард приехал на машине – прямо с Западного автобана – и в присутствии социального работника полчаса играл с Соней. Он привез ей игрушку – яркокрасную божью коровку на колесиках.
Сначала Соня жалась к сестре, потом немного осмелела, а когда Герхард подбросил ее и почти не поймал, зашлась в крике и проплакала все оставшееся время.
Уходя, Герхард взял с пола божью коровку, аккуратно обтер о брюки и положил в карман куртки – чтоб отвезти туда, откуда привез.
– Все, – сказала сестра, передавая плачущую Соню нам с мамой, – хватит. Встречи с папашей не идут на пользу ребенку.
С тех пор они и не виделись.
Герхард писал в суды, пытался переиграть все – но постоянная опека была уже у сестры. И право казнить и миловать.
– Напиши им: «К моему огромному сожалению, мы уезжаем в предложенные отцом девочки дни в отпуск. Просим перенести посещения. Подпись», – диктовала она мне.
А через полгода: «Спешу сообщить вам, что я с ребенком уезжаю на несколько месяцев по работе в Берлин. Проживать буду у берлинских родственников по адресу… Отец девочки может приехать и увидеться с ней в Берлине».
На адрес берлинской родни приходили письма из Зальцбурга.
– Тетя Лена, да они же не заказные, – говорила злорадно тогда сестра, – выкидывайте их, не читая.
Потом сестра с Соней будто бы уехали в Россию – и Герхарду предлагалось навещать дочь уже там.
– Слушай, ну, может, сделать встречу в Вене, в твоем присутствии, – предлагала я.
– Ты что? Он ее сразу украдет и убьет, чтобы не платить алименты, – сверкала глазами сестра. – И вообще, не забывай – это мое дело.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.