Текст книги "Межсезонье"
Автор книги: Дарья Вернер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
Старые яблони
С утра нагретые солнцем травы пахнут медом и мятой, земля бугрится кротовыми норами, а уличные метры складываются из раскидистых кустов люпина и метелок хвоща. Покой и бабочки. Они – всюду. Тысячи, миллионы бабочек – роятся, залетают в дом, садятся на постель, на плечи, путаются крыльями в легком пологе, подвешенном к потолку.
Первые два лета на даче: кажется, между прошлой жизнью и этой – миллионы лет, кажется, ты вышел в открытый космос и вернулся, и это дало зрению остроту, обонянию – нестерпимую ясность, а сердцу – настоящее понимание грусти.
Раньше осины на дачной опушке – прямые и безупречные – казались великанами: из-за них карабкалась сырным ломтем на небо полная луна. А за сторожкой до горизонта разбегалось лиловыми волнами иван-чая поле; перепрыгивая шоссе, оно тянулось до самого Краснозаводска и будоражащего наше детское воображение лепрозория. Мы ходили с папой на поле – мимо вечно пустого магазина (за хлебом прибегали, когда приходила машина, пахнущая булочной, или ездили за ним на автобусе на край света, в Искру, где хозяйственный пах детским мылом и стиральным порошком, а деревни опоясывали реки). Пускали воздушных змеев, улыбавшихся нам из прозрачного неба, стремящихся порвать веревку, чтобы навсегда остаться среди ястребов, вальяжно парящих над пшеничным полем, простеганным васильковыми стежками.
– Сироожа, руки мыть! – доносилось с соседнего участка, напористо и плаксиво-склочно, будто Лидьиванна с малолетства стояла на колхозном рынке. Ее поэтому сразу было слышно – голос и интонация опережали, предвещая старый ситцевый сарафан и широкополую панамку, из-под которой зыркали лисьи глаза.
Маленький Сережка, вихрастый и похожий на лисенка, торопился к колченогому уличному крану, обвязанному зачем-то вверху бечевкой. Улыбался нам одним уголком рта – я приду-приду – и бежал обедать. Вечерами маленькие мальчишки – мне до пояса – собирались, и нужно было рассказывать им сказки, вспоминая все прочитанное и придумывая, придумывая.
Если на улице свистели – залихватски, совсем как Соловей-разбойник, – это Дядьволодя, Маринкин отец, звал вертлявую и кокетливую собаку Жульку (непременно от Джульетты!) домой. А у нас была окрошка – холодная и ядреная, и после обеда не было нам покоя, пушистую пыль на улице нужно взрыхлить ногами и, набрав в жестяные кружки – а потом и полон рот – воды, брызгаться, пока волосы мокрыми сосульками не падали на глаза.
В миллионах световых лет – очарование образом маленького частного дела и разочарование, понимание того, что все, что нам рассказывали о «западе», что мы сами представили, – идеальный образ, которому нет в жизни оригинала.
Что маленьким бизнесом там, куда мы уехали, можно заработать, только идя на сделки с собственной совестью, только немного утаивая тут, умалчивая там, обманывая, не задумываясь о том, что это обман.
Потому что всюду – и тут и там – люди, и люди одинаковы. Им проще соврать другим и себе, чем сказать правду.
А правда вообще – удел сумасшедших идеалистов и юродивых. Справедливости нет, она может найтись только внутри тебя. Поэтому мы с радостью присоединяемся к касте юродивых, которым не нужны деньги. И делая выбор, понимаешь: оказывается, к тем, кто в ладу с собственной совестью, все приходит само.
И мне предлагают место в университете, а мама теперь занимается Соней, а не бухгалтерией.
Какими бы трудными путями ты ни ходил, все равно выйдешь к себе.
Ласково кивает с постамента темной кудрявой головой Иосиф Второй в университетском кампусе, где я теперь не учусь, а работаю.
Мы выполняем последние заказы и готовимся заморозить Фирму.
«Это самое разумное, – говорит Андреас, только что закрывший магазин, дело всей своей жизни, – лишь место служащего хоть как-то может прокормить сейчас. Они нас душили, и мы сдались». Они – это государство, огромная даже в такой маленькой Австрии, неодушевленная машина; у нее вместо водителей – лица политиков, наклеенные на картонку. Мы – владельцы крошечных фирм, магазинчиков, врачебных кабинетов и консультационных бюро, эмигранты и австрийцы, старые и молодые, все те, кто не выдержал армрестлинга с ними.
Быть юродивым, оставаться в берегах собственной глубинной справедливости иногда сложнее, чем все остальное. Мы это выучили, когда позвонила Ирина и предложила обсудить «бизнес-идею».
Рассказывая о «деле», она полуприкрывала глаза, словно змея, которая выползла на солнце и замерла жуткой и безмолвной статуей.
Вы делаете от Фирмы приглашения людям, которых мы предложим.
«Мы» – это солидный венский адвокат с именем. Он помог уже получить левые гражданства криминальным авторитетам, олигархам и бывшим партийцам. Он торгует австрийскими паспортами и визами, как на развале.
Так вот, вы делаете приглашения – по бизнесу, на переговоры, – а мы их оплачиваем. Двести евро за приглашение. Несколько приглашений в месяц. Это нормальный такой побочный доход, согласитесь. Риска никакого. Риск минимальный – у нас там в посольстве свои прикормленные люди, которые не дадут делу хода, если что. Посмотрите, так работает полрусской диаспоры, и хорошо ведь живут – хо-ро-шо. Только нам нужны все новые фирмы – некоторые «светятся», и партнеров приходится менять. Как «светятся»? Людей, въехавших по их приглашениям, ловят на нелегальщине. Да вы не волнуйтесь, мы научим, как отмазаться.
– А что, неплохо, – говорит сестра, – за просто так – четыре тысячи в месяц. Это я тогда смогу бросить работу.
Мама выразительно смотрит на нее, но сестра не видит. Она морщит лоб и подсчитывает, сколько из этих денег отдадут ей, и как она их потратит.
Крошечного пособия на Соню ей мало.
Мы сидим с мамой на кухне – она ярко-красная, тлеюще-красная, кухня, но и к этому цвету мы уже за эти годы привыкли. Интересно, ко всему ли можно привыкнуть?
Мы пьем кофе – теперь, после многих лет наконец замечается и плотная охряного цвета пенка, и аромат, соединяющий в себе все: и сладость, и остроту, и кислоту, и терпкую взвесь неведомых пряностей заморских стран.
Мы, конечно, не станем торговать никакими визами, это ясно сразу. Но все равно – масштаб, размах «бизнес-идеи» потрясает, и предприниматели, которых мы лично знаем, видятся теперь по-другому.
– Тотя, – Соня в десятый раз кладет мне на колени альбом с репродукциями картин итальянских художников Возрождения.
Глянцевые страницы цветут роскошно-бордовым, царственным, бархатно-зеленым и чернично-синим.
Она – как и я в детстве – часами сидит над альбомами, рассматривая апостолов в тяжелых одеждах, золотистые, почти в пыльцу, завитки над высоким лбом Девы Марии и спрашивает, спрашивает.
А кто это? А почему его казнили? Откуда волхвы узнали? Где находится Вифлеем?
В последние дни она подходит, чтобы спросить только одно, одно и то же.
«Зачем они его распяли?»
Спрашивает у меня, спрашивает у мамы – словно сомневается в рассказанном, словно не верит до конца.
– А зачем же всюду кресты и Христос с гвоздями? Ему же больно, зачем они вешают его? Зачем в церкви и в домах – зачем повсюду? Зачем они празднуют, что он страдает за их грехи? Они же не лучше тех, которые распяли тогда.
Она долго думает, получив ответы, снова спрашивает – а потом однажды подходит ко мне вечером и берет меня за руку:
– Тотя, я не люблю людей, я поняла. Они плохие. Я зверей гораздо больше люблю – после вас с бабой. Я зверей буду лечить, когда вырасту, тотя. Хочу зверям помогать, а людям нельзя помочь…
Через три недели после того, как мы отказались от участия в Иринином «бизнес-проекте», нам пришла повестка в криминальную полицию.
На Фирму завели дело – о мошенничестве.
– Это ваша подпись? – спросил маму вежливый полицейский и положил на стол копию приглашения. На странном бланке – но с названием Фирмы вверху. С данными из торгового реестра. С ветвистой, не маминой подписью. И не моей.
– Нет, не наша, – и мы показываем принесенные паспорта.
– По этому приглашению хотела въехать в Австрию женщина, которая заявила, когда ей отказали в визе, что ваша фирма обещала ей стопроцентную гарантию – и помощь в нелегальном трудоустройстве тут после въезда.
– А торговый-то реестр открытый, – вдруг соображаю я, – так я для любой фирмы левый бланк сделать могу.
– Все ясно, – удовлетворенно хмыкнул он. – Будем разбираться с теми, кто подал сигнал. Прошу прощения за беспокойство.
И пожелал хорошего дня – тут принято желать хорошего дня, даже если это и не имеешь в виду…
На дачной веранде, на жостовском подносе, в тени – нарезанные ноздреватые ломти арбуза. Папа вытащил на поляну перед домом старый автомобильный диван – все, что осталось от нашей первой машины, бежевого «Запорожца».
Ритка с новорожденной Катей, сестра, родители и Соня – все мы сидим на бежевом диванчике, непонятно как умещаясь там. И время застывает на минуту, будто через нас проходят годы, собравшиеся в плотную нить, они прошивают нас – все годы, с тех пор как мы в первый раз приехали на участок. Тогда еще голый, с ободранным щелявым сарайчиком-подсобкой. Сарайчик казался мне дворцом, участок – огромным полем, а куча песка – горой, которую нужно было покорить. Сестра все время ходила, вцепившись в мою руку, боясь отойти в сторону.
– Оглянуться не успеем, а уже внуки пойдут, – улыбается Рита, поправляя лямку купальника, который стал ей безбожно мал. – Через неделю твоя свадьба, с ума сойти.
Мы с Соней гуляем у прудов – я до сих пор знаю тут каждую березу. Смотри, говорю, тут мы ставили шалаши. А здесь мы шли по бревну через ручей и упали в воду – крику было!
– Тоть, – вдруг спрашивает она серьезно, – а почему мама никогда меня не обнимает?
И я не знаю, что ей ответить.
«От тебя пахнет им», – сказала с нажимом сестра, когда я второй раз пришла после встречи с Петером домой вечером.
В жизни не получается зарекаться. Если от чего-то зарекаешься – оно тут же подберется к тебе, хитро, с той стороны, с которой и не ждешь. И выставит последним дураком.
Когда-то я говорила – себе и другим: «Австриец – никогда». И сама в это верила. Да и сейчас верю. Потому что Петер не австриец – он просто Петер.
«Я хочу вас еще раз увидеть», – просто сказал он однажды после конференции, не изворачиваясь, не придумывая небрежных и залихватских фраз. Очень быстро стало понятно, что это вообще не в его характере – играть, надевать павлиньи перья, казаться, а не быть.
Глядя на него, вспоминалось, как на уроке биологии нам объясняли строение ДНК, и свое безмерное удивление комплементарными цепочками – где узор двух сторон, причудливый и странный, вдруг совпадал чудесным образом, непонятно отчего, но совпадал, и это было правильно.
И оттого, что вы – части одной цепочки, комплементарной, все становится просто и ясно. Не нужно играть – никто не ужаснется, если белое назвать белым, а черное – черным.
Мы женимся в Петербурге – «на ничейной земле, это не твой город и не мой, лучшее место для компромисса», и на праздник съезжаются все мои родные. Даже Рита с грудной дочерью в коляске. Прямо после ЗАГСа Соня заснет в машине, папа будет петь под караоке «Если у вас нету тети», питерские друзья Петера будут рассказывать о городе так, как никто не расскажет, а вечером мы отправимся провожать всех на Московский вокзал, и будет стоять пробка – такая безбрежная, что понятно, не доехать вовремя. И тогда мы выйдем из такси и побежим. Мы будем бежать к вокзалу беспокойной, смеющейся толпой. Бежать с тюками, сумками, остатками свадебного торта и бутылкой шампанского в поезд, со свертком из одеял, в котором – Катя. Бежать и смеяться – и, смеясь, садиться в последний момент в поезд, а потом они будут махать нам, остающимся еще в Петербурге, из окна.
А у нас будет алое небо над Невой и гранитные ступеньки, на которых можно сидеть хоть всю ночь и разговаривать, потому что кажется, вот заснешь и пропустишь что-то очень важное, совсем как в детстве. В детстве, в котором были воздушные змеи на поле за сторожкой, невероятно огромные яблоки на молоденьких яблонях, дача и собаки с человечьими улыбками.
На поле давно – за взятки – дали участки, раскромсав тропинки и в одночасье разрубив мечты о маленьких стожках в конце лета, в которые можно было зарыться или упасть спиной и смотреть на плывущие облака.
В магазине продают креветки и испанское вино, а на пруду тренируются девочки с досками для серфинга. Дядьволодя умер от сердца – слишком рано, Жульки тоже давно нет. Лидьиванна сдалась на милость раку. Маленькие мальчики с соседних улиц разъехались по лондонам и парижам – кто учиться, а кто и жить.
Старые яблони няньками-стражами караулят участок. Птицы с малиновой грудью живыми яблоками оттягивают узловатые ветки, сквозь дощатый пол видна трава и ящерица, застывшая подмосковным сфинксом. На улицах пахнет сладким древесным дымом, взапуски бегают крутолобые беленькие дети. Как мы когда-то – но не наши и не наших. Новые. Тех, кто не помнит ни поля с воздушными змеями, ни болотцев и ручьев, пронизывавших когда-то поселок, ни людей, бывших его лицом. Это дети тех, кого еще не настигли свои Межсезонья. И потому они не видят безмолвных пятнистых сфинксов и тысяч бабочек, садящихся на старый и покосившийся дом моего детства.
«От тебя пахнет им».
VI
Человек же – посередине, там, где страдания не так всемогущи,
чтобы застить все, заполнить все до краев,
и не так ничтожны – чтобы не хотеть освободиться.
Смерч
Смеющихся ангелов полагается заменить. Смеющийся ангел на австрийской двери весной – это нонсенс. На австрийской двери с того дня, как подует фён, расцветают скрученные в венок пластмассовые тюльпанчики, нарциссы, селятся колониями дурные-косые пасхальные зайцы, куры, или просто громоздятся яйца в антураже из весенней зелени.
Весна прорывается в короткую паузу между гриппом и аллергией.
Небо над Веной – по обыкновению низкое, повисшее на шпилях готических колоколен – вдруг резко уходит вверх, высветляется до обморочной синевы, становится легче. Трамваи и велосипедисты тренькают взапуски, словно молчали всю зиму. Запах молотого кофе почти материализуется в воздухе. Оттого в урочный час готов продать душу за чашку пенного меланжа с горячим штруделем. И неясно, как обходился без него раньше.
Городские оригиналы – венские уникумы, то ли сумасшедшие, а то ли просто эксцентрики – выползают на улицы (а ты-то уже думал и печалился, что они вымерли за зиму!), чтобы приняться за свои чудные дела: развешивать на веревочках стихи – для прохожих, которые соберут их, словно ягоды, фланировать в маршальской форме времен Франца-Иосифа по Грабену, обольщать дам белоснежной шляпой и ухватками жиголо.
Машин на стоянках становится больше – весной они, наверное, размножаются делением. А у твоего подъезда беспричинно паркуется шикарный темно-зеленый «кадиллак». Не к тебе, но все равно приятно.
– Давай быстрей, – говорит Петер, посмотрев на часы, – скоро уходить.
Со стены нашей с Петером кухни осклабился Софокл. «Мам, можно я его себе возьму, он меня охраняет?» – «Да, конечно».
На десять заказана машина – мы будем перевозить мебель из квартиры на улице с охотничьим именем, где мы прожили несколько лет, а в последний год там жили мама, сестра и Соня.
Новая квартира – полквартала пешком от старой – в старинном отреставрированном доме с белоснежными ступенями и высокими окнами в подъезде.
Квартиру мама записала на сестру – сделала ее ответственным квартиросъемщиком. От слова «ответственность». «Пусть будет она, может, это прибавит ей самостоятельности, пора уже».
Отдельно от мамы сестра жить не захотела, «давай ты будешь вести у меня хозяйство, я же работаю все-таки».
Сестрина самостоятельность – это постоянная готовность номер один; все время может что-то стрястись, все время где-то «пожар». Летом, когда мама с Соней уезжают на четыре-пять месяцев в Москву, сестра забывает оплачивать счета за электричество и воду. Она просто складывает квитанции и напоминания об оплате в ящик письменного стола и идет гулять на Марияхиль-ферштрассе, покупать новые блузки и сарафаны.
К сентябрю дело где-то там, в недрах домоуправления, доходит до взыскания через суд, и тогда она, бледная и испуганная, идет ко мне и Петеру плакаться. И начинается беготня – мы спасаем, тушим пожар, даем денег взаймы или вообще без отдачи. Потом мы говорим – смотри, это в последний раз. И однажды это и вправду будет в последний раз.
Когда в начале октября приезжают мама с Соней, как только мама открывает платяной шкаф, из него вываливаются юбки и свитера, топики и шарфики – просто скомканные, просто утрамбованные в шкаф плечом, потому что от всего купленного он просто уже не закрывается…
Соня вышагивает с горшком в руках – с глиняным, словно только что с огорода, – узамбарских фиалок. Тех самых, которые я купила, узнав, что она родилась. Фиалки разрослись и цветут почти весь год без перерыва – бархатные, с серебристыми волосками по краю лепестков.
– Это мне в комнату, – гордо говорит Соня, – сюда столик, чтобы рисовать, а тут будут книги.
Она уже совсем большая и решает – впервые «от» и «до» – какая у нее будет комната.
Скоро ей в школу, чуть позже, чем всем, и после лета на даче она пойдет в подготовительный класс и в интеграционную группу учить немецкий.
Если сестра не взбрыкнет – она до последнего противилась тому, чтобы Соня учила язык. «И в школу отдадим в русскую. Чтобы ее Герхард не смог найти», – упирается она. И ничего не поделаешь – всюду нужна подпись «уполномоченного по воспитанию», того, у кого опека.
С Соней можно говорить на равных, после наших разговоров она думает, приходит снова – «вот помнишь, мы говорили…».
Иногда кажется, что она взрослеет раньше времени, – и она сама говорит, «когда я буду взрослой, я сама начну решать, поскорей бы вырасти, тогда мама не сможет запретить мне учить с тобой немецкий».
Летом – таким душным, что кажется, вот-вот пронесется горячий смерч, сметая все на своем пути, и все, кроме нас с ней, на даче, – сестра вдруг звонит и загадочно предлагает:
– Пойдем сегодня вечером в центр? Я познакомлю тебя кое с кем.
Это мой молодой человек, сказала она вечером.
Молодой человек глыбой стоял рядом. Она прибавила – «Иракли».
Тот царственно кивнул – так, наверное, король кивает своим вассалам, уверенный в том, что они подчинятся в любую минуту.
В ресторане сестра подобострастно заглядывала Иракли в лицо «а что ты будешь пить?», подносила ему меню и старалась не пропустить ни одного его слова.
Правда, говорил он мало, сидел, развалившись на стуле, поблескивая печаткой перстня, ободок которого тонул в черном мехе, покрывавшем его пальцы, оглаживал начавшую уже седеть круглую голову, цыкал зубом, вынимал пальцами застрявшие волокна мяса изо рта и не смотрел на меня. Кажется, за весь ужин мы ни разу не встретились глазами.
– Он учился на Кипре, представляешь, – юлила сестра, произносила каждое слово с незнакомым мне восхищением в голосе.
– А ты помолчи, – грубо и громко оборвал ее Иракли, – пока тебя не спросили, чего рот раскрываешь?
Сестра вжала голову в плечи, мельком глянув на меня, словно надеясь, что я ничего не заметила. Это было, конечно, глупо, но ей в тот момент хотелось, чтобы я ее обманула, не дала превратиться в ничтожество.
У нее и раньше были романы – всегда короткие, на встречу-две, которые ничем не заканчивались.
Она приходила после этих встреч и без начала, без вступления, словно вскакивая в уходящий поезд, торопливо рассказывала. Рассказы ее все время были душные, муторные – от них пахло грязными подворотнями, где быстро перепихиваются у стены, не по любви, не из-за страсти, а просто так, где к грязному потному паху пригибают голову, сидя на заднем сиденье машины на стоянке в лесу, где заставляют встать на колени прямо на гравий, чтобы изо всех сил всадить сзади. Темнота ползла из этих рассказов – липкая ночь, и неизменно тошнота подкатывала к горлу, будто это жалость, стыд и отвращение были такими, кислотошнотными. Рассказы высасывали из тебя душу, а сестра говорила монотонно, словно все это происходило не с ней.
На мое «я бы так не стала», «зачем?» она запиналась на секунду и тут же рассказывала дальше.
Послушай, давай ты не будешь рассказывать мне все эти подробности, попросила я однажды. Она обиделась и надулась – но рассказывать перестала. И темнота снова ушла куда-то, затаившись.
– У меня теперь молодой человек, – гордо говорила она маме и тете, когда те звонили из Москвы. С такой гордостью девочки в четырнадцать лет рассказывают о первом друге.
– Он из-под Батуми, с греческим гражданством. Работает поваром в греческом ресторане.
Однажды я пришла к ней вечером – сестра жарила себе яичницу, больше ничего делать так и не научилась.
– Хочешь? – спросила она. – Давай отпразднуем.
– Чего? – удивилась я.
– Да так, за нас просто выпьем, – и она достала из шкафа бутылку виски – каким-то отработанным, привычным движением, словно делала это теперь каждый день.
– Ты пьешь виски? – поразилась я. Я никогда не видела, чтобы она пила что-то крепче шампанского. Получается, мы с мамой как-то пропустили тот момент, когда она перешла на виски.
– Давай я тебе тоже налью стаканчик, – она вытащила огромные тонкостенные стаканы для виски. – Это от Иракли. Я люблю по вечерам пропустить стаканчик. Он знает. – И она наполнила себе стакан – почти до краев…
* * *
…Нет ничего печальнее, чем закрывать дачу под осень, в день, когда воздух дрожит от предчувствия золота и невесомой грусти. И грусть эта прозрачна, она так тонка, будто вот сейчас и растает в кажущемся вдруг шипящим, пузырящемся от легкости воздухе. Она везде – пока ты уносишь в дом детские качели, а деревянные звенья с сухим стуком складываются, развенчивая летнее чудо, пока закрываешь очаг и занавешиваешь окна на втором этаже, а на рамах уже дремлют разморенные осенним солнцем мухи. Скоро их станет тут так много, что они будут толкаться, а потом совсем заснут на зиму, чтоб никогда уж не проснуться. Пока отключаешь воду и закрываешь на замок все хозяйственные сарайчики, стоявшие нараспашку все лето.
Нет ничего печальнее – то ли оттого, что еще одно лето прошло, обнажая значимость времени, а то ли в этот момент острее всего чувство, что за следующие десять месяцев мир, твой мир, до неузнаваемости изменится – к лучшему ли, к худшему, – но никогда уже не будет таким, как в этот момент, когда солнце растворяется в истончившихся вдруг листах.
Хрупкость мира и хрупкость времени ощущаешь ты, унося пледы и куртки в кладовку.
И от этого грустно.
После лета показалось, что сестра еще дальше отходит от нас.
И от Сони.
Она и раньше-то была словно не с нами, а теперь еще и приходилось с трудом выпрашивать разрешение водить Соню куда-то. Чем ближе к школе, тем чаще нужно было такое разрешение.
Соня мечтала пойти в балетную студию – ее пришлось выбивать с боем.
– Пускай дома сидит, денег нет, – отвечала сестра и уходила на балкончик, разговаривать по телефону с Иракли – чтобы никто не слышал, о чем они.
За катания на пони – уроки верховой езды – заплатила я, только тогда она согласилась. Мы ездили на окраину Вены, в Унтерлаа, шли мимо провинциальных кабачков с венком из еловых веток над входом, означающих, что уже подоспело молодое вино, под ногами шуршали рыжие листы, и пахло грибами. А мы с Соней держались за руки, «как же хорошо нам, правда?» – и шли туда, где вышагивают по кругу толстозадые пони с длинными челками.
Однажды хозяева лошадей устроили праздник перед Днем Всех Святых, и Соня валялась в сене – совсем как мы в детстве, на даче, – и мы вырезали из огромной желтой тыквы смешную морду, и у нас получился ухмыляющийся гном.
«Посмотри-ка», – многозначительно говорит сестра, и по лицу ее блуждает странная улыбка. В руках у нее коробка, дорогая, хрусткая, наполненная воздушной папиросной бумагой, которую надо разворачивать, шурша, кажется, что если разворачивать такую папиросную бумагу, то оттуда, из коробки, тут же вырвется тонкий запах дорогих духов и шика.
В коробке – платье. Длинное, до пят, с пышной, будто пена, нижней юбкой, кремовое, в оттенок шампанского. «Ну ты же понимаешь, зачем оно», – говорит сестра игриво и улыбается безумно.
– Иракли сказал, что мы, может, женимся!
– Может?
– Ну, ему надо в греческом посольстве еще взять справку о том, что он не женат, а там это так до-о-олго тянется.
Она надевает платье, крутится перед зеркалом, выгибая спину, царственно поворачивая голову, – и превращается в лебедь, самодовольную, застывшую в ожидании подарков судьбы лебедь.
Вечером, после свиданий, она приходит в мамину комнату, где мы все – мама, Соня, я, завалившись на большой диван, смотрим телевизор и пьем чай с самодельным печеньем, – и говорит. Говорит-говорит-говорит – словно ей нужно выговориться за все эти месяцы.
Словно хочет, чтобы ее похвалили, утвердили в правильности того, что она делает.
В один вечер она мечтает, как будет жить с Иракли и иногда навещать Соню у мамы. А потом вдруг говорила, что заберет ее с собой.
– Деньги-то там есть. Много денег. Мне Иракли говорил. Можно будет совсем не работать. Или можно будет пожениться и детей родить. Я посчитала – на новое пособие, если не шиковать, можно спокойно жить – и не работать. Спокойно.
Сестра приносила домой мобильные телефоны, кем-то уже использованные – «от Иракли», потом притащила подержанный принтер со следами затушенных сигарет на верхней крышке.
«Откуда у него все это?» – спрашивала мама.
Сестра мялась и говорила неопределенно – «ну, у него много такого на работе остается».
– Но он же работает поваром!
– Не знаю я, не приставайте ко мне.
Она перестала спать – «что-то не могу заснуть. Мне Иракли обещал таких белых таблеточек дать».
– Что за таблетки? – вскидывались мы. – Почему ты берешь у него какие-то таблетки?
Она застывала – как в детстве:
– Он мой будущий муж вообще-то. Я точно знаю. Он разбирается.
Иногда она сидела у себя в комнате и смотрела в одну точку – казалось, она могла сидеть так часами пугающей, замороженной статуей, пока кто-то не окликал ее. Тогда она суетилась и старалась сделать вид, что все в порядке.
Она стала забывать, что купила что-то, а когда купила десятую упаковку шампуня с ромашкой, я сказала ей: «Послушай, все нормально? Тебе нужна помощь?»
Она испуганно заморгала – нет-нет. Все в порядке.
Она стала запираться в ванной и проводила там по два часа.
Она перестала носить кофточки с коротким рукавом – даже в теплые дни выходила из ванной в рубашке с рукавами до косточки, выходила совсем одетая и больше не бегала по квартире в ночнушке в поисках подходящего платья. Словно задраивалась от окружающего мира.
А иногда она становилась суетливой, словно что-то внутри тянуло ее куда-то, не давало сидеть на месте.
Она теперь кричала на Соню. А раньше не кричала вообще, говорила тихим голосом.
Лицо ее осунулось и покрылось странными красными язвами, которые никак не проходили.
– Это у меня аллергия на крем.
– Сходи к врачу хотя бы, вдруг что-то серьезное.
– Да не хочу, само пройдет. Или Иракли что-то посоветует.
Проходили недели – о свадьбе никто не говорит. Сестра то и дело вынимала из коробки кремовое платье, надевала его, ходила по квартире, доходила до зеркала и долго-долго смотрела на себя.
Она надевает платье все чаще и чаще, будто решив доказать что-то себе самой. И становится похожей в нем на безумную Офелию.
Однажды я не выдерживаю и звоню – просто, чтобы уяснить что-то для себя, – в греческое посольство. Скажите, как долго делают справки о том, что человек не женат. На другом конце провода мужчина искренне удивляется и переспрашивает, а когда наконец-то понимает, отвечает, что нет, теперь уже давно таких справок в посольстве не делают, пару лет уже как. И теперь нужно брать справку по месту жительства последнему там, в Греции. А зачем вам?
Я, сбиваясь, объясняю про сестру, и он долго молчит. А потом говорит – посоветуйте своей сестре проверить этого молодого человека. Он может оказаться аферистом.
Мне хотелось скорее предупредить сестру, чтоб она была осторожней, но она только равнодушно повела плечом, «да мало ли что там в посольстве говорят».
– Мы съезжаемся с Иракли, – говорит она однажды.
И берет Соню на встречу с ним – «пора им и познакомиться». Соня пришла домой задумчивая, а вечером испуганно сказала маме:
– Бабушка, я больше не хочу с ними ходить. Мама делает все, что он скажет. Я ее боюсь. И его боюсь.
Она рисовала сестру и Иракли – а между ног у него «палка».
– Ну это у него такой… меч, он сказал, это меч. Как палка.
– Послушай, – сказала я сестре, – тут очень важное есть, нам надо обсудить.
Я говорила про рисунки, про Сонины страхи, про то, что, может, подождать, присмотреться к этому Иракли. И чем дольше я говорила, тем страшнее было – потому что я видела: она знает. Все знает. Она понимает все – и про виски, и про палку. И ей это удобно.
– Хватит мне морали тут читать, – вдруг злобно и тихо сказала сестра. – Достали. Я замуж хочу. Если Иракли женится – выйду. А сейчас буду с ним жить. Мне все равно, какой он. Я поняла, что сглупила с Герхардом, – надо было все терпеть. Терпеть лучше, чем работать и все решать самой. Слышишь? Лучше.
– Неужели у тебя совсем гордости нет? А Соню тебе не жалко?
– Куда мне эту твою гордость – в жопу засунуть? – Она срывается на крик. Глаза ее становятся белыми от бешенства. – Затрахали своей гордостью!! Теперь я знаю, что зря ушла от Герхарда, – это все вы со своими глупыми идеями. Нужно было остаться и терпеть все, это все чепуха, можно потерпеть.
Я столько лет старалась быть хорошей, чтоб думали, вот это хорошая дочь, лучше старшей сестры, а теперь мне надоело. Надоело! Я не хочу быть хорошей, достало все!
Она почти визжит – высоко, надрывно.
Вдруг очень хорошо становится ясно, что ее не интересует ни Соня, ни ее жизнь.
Пружина – это просто раскручивается пружина.
Соня шлепает босыми ногами по паркетинам, забирается в темноте в мою постель.
«Мне страшно, – шепчет она мне в ухо, – там мама ходит».
Сестра не может спать – она целыми ночами, почти до утра бродит по квартире. Иногда она ест какие-то белые таблетки: «…дал, у него медицинское образование» и тогда спит несколько часов – не добудишься. А потом вскакивает в три утра и ходит-ходит, высохшим привидением. Однажды я встала ночью в туалет; в темноте проем открытой в сестрину комнату двери казался темно-сизым. И в этом сизом дыму абрисом бугрилась постель, а на ней – сидящая сестра. Она сидела, ссутулившись, положив руки меж колен, и качалась туда-сюда. Туда-сюда.
Туда.
Сюда.
Черным, безмолвным маятником.
«Мне страшно, тотя», – и я обнимала ее, и гладила по голове. «Спи, Соня, спи, это так просто, это все пройдет». И она затихала, но я знала, что она не спит, даже если постараться обнять ее так, чтоб закрыть всю, словно крыльями. Она долго смотрит куда-то в темноту и говорит:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.