Текст книги "О любви (сборник)"
Автор книги: Дина Рубина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
– Кто такая Фаня Фиш? – спросила я.
– Это наша главная жертвовательница, – ответил он благоговейно, как ответил бы настоятель буддийского монастыря на вопрос идиота-туриста: что это там за огромная многорукая статуя.
– Но… если я не ошибаюсь, вы хотите коренным образом переделать газету, сделать ее привлекательной и интересной не только для членов вашей общины? – я была сияюще предупредительна.
– Да-да, конечно, но не за счет наших, так сказать, столпов существования, – твердо проговорил он. – Их радости и печали, соболезнования близким, когда они уходят в лучший мир, последние новости их уникальных биографий должны украшать первую страницу издания!
– Понятно, – сказала я – У престарелой Фани Фиш есть богатые наследники, которые не должны забывать о славном прошлом отцов.
– Вы несколько брутальны, дитя мое, – грустно заметил он. – Что, впрочем, сообщает нашей беседе определенную ясность.
Он мне страшно нравился, милый старикан – аккуратным помешиванием ложечкой в стакане, скупыми деликатными движениями, и этим внятным проговариванием слов, таких ладных, ровненьких, и чуть заплесневелых. Старческие чистые руки с плоскими, будто сточенными временем большими пальцами…
Нет, вблизи он не был похож на немецкого еврея. Те – суховаты, чужеваты, навеки остранены от местных уроженцев тяжелой виной – своим родным языком… Яков Моисеевич, скорее, похож был на дореволюционного русского интеллигента.
Ветер нежно раскачивал ветки молодой оливы, растущей прямо посреди террасы, недалеко от нашего столика.
По каменным плитам металось солнце, пойманное в вязкий сачок теней.
* * *
Я полистала еще несколько номеров «Бюллетеня» – желтые страницы воспоминаний о каких-то харбинских еврейских гимназиях, о спортивных обществах, о благотворительных вечерах в пользу неимущих учеников реального училища в Шанхае…
– Яков Моисеевич, – сказала я решительно, – полагаю, за вшивых три тысячи шкалей в месяц мы перестроим вашу унылую развалюху в царские чертоги ослепительной высоты.
– Мне рекомендовали вас как человека дельного и надежного, – проговорил он сдержанно, как бы подводя черту под этой частью нашей беседы.
Потом подозвал официантку и заказал еще сока, чем покорил меня совершенно.
– А в каком году вы бежали в Харбин? – спросила я, чтобы поддержать разговор.
– В 22-м, когда Владивосток заняли бандиты…
– Красная армия?
– Ну да, эти бандиты…
Я не стала говорить Якову Моисеевичу, что мой дед был одним из тех, кого он величал столь невежливо…
– Отец находился тогда в Харбине по делам. А семья – на даче, на 16-й версте. Когда стало известно, что красные в городе, мать дала отцу телеграмму: «Оставайся на месте, плохая погода, можешь простудиться». А сама стала быстро собирать вещички. Мне был годик, сестре – пять. Няня у нас была, деревенская русская баба, Мария Спиридоновна, да… Прижала меня к себе – я у нее на руках сидел, в батистовой распашоночке, и говорит матери: – «Не оставляй ты меня, старуху, здесь. Куда вы, туда и я. С вами жила, с вами умереть хочу…» Так, между прочим, оно и получилось. Няня умерла у нас в Харбине, в тридцать третьем году, глубокой старухой…
– И что же мать тогда, с двумя детьми, с нянькой?..
– Ну, примчались с дачи – мы жили во Владивостоке на Светланской улице, – а в дом-то нас уже не пустили. Даже фотографии вынести не дали. Ну, и сейф там, конечно же, деньги, акции… Неразбериха страшная вокруг стояла… слава Богу, сами спаслись. Когда добрались к отцу и он узнал, что все потеряно, он сказал матери: «Не бойся! Начинаем все сначала»… А мне годик исполнился. И больше я в России никогда не бывал. Никогда.
– У вас прекрасный русский. Поразительно…
– Я же говорю вам – няня, няня. Старая русская женщина… В детстве любимым присловьем моим было «Батюшки-светы!»… Откуда бы этому взяться у еврейского ребенка?
– Ну да, Арина Родионовна… Так вы из богатеньких… – сказала я.
– Милая, мой отец занимался коммерцией! Нашей семье принадлежали богатейшие угольные копи, ну и разные там предприятия: мыловаренный завод, табачная фабрика, узкоколейная ветка железной дороги «Тавричанка» – она шла от копей до порта… – Яков Моисеевич покрутил ложечкой в чае, примял нежный темно-зеленый листочек свежей мяты в стакане и добавил меланхолично. – Ну, и пароход, разумеется…
– Досадно! – сказала я абсолютно искренне.
– Простите? – он поднял голову. – Да, мой отец был известный филантроп. Известный человек. Если собирали денег для бесприданницы – первым делом шли к нему… Много жертвовал на общество… Для этого организовывались благотворительные балы, знаете ли… К отцу подходили за пожертвованием, а он спрашивал – сколько дал Рутштейн? Рутштейн тоже был известный богач, но не так широк на пожертвования, как отец… Так вот, он спрашивает – сколько дал Рутштейн – я даю вдвое противу него!.. Да, его все знали… Все обращались за помощью. Однажды вечером явилась молодая бледная дама, в собольей шубе. Стала просить денег – мол, в Петербург отцу послать, там голод, есть совсем нечего. Я, говорит, верну обязательно… вот, шубу в залог оставлю! А отец ей: – «Мадам, вы меня не обижайте. Здесь не ломбард…» Денег, конечно, дал… Отец ведь дважды с нуля свои капиталы поднимал. Он и во Владивосток попал после Сибири, нищим…
– Еврей в Сибири? Это забавно. Что он там делал?
– Жил на поселении. Его сослали за сионистскую деятельность. Так и везли целую группу сосланных сионистов… Какая-то старушка на полустанке подошла к вагону, посмотрела, перекрестилась, спрашивает: «И куда ж вас, жидов православненьких-то гонят?»
* * *
Старые покосившиеся сосны вокруг террасы, со свисающими лохмотьями спутанных длинных игл похожи были уже не на хвойные деревья, а на гигантские плакучие ивы. Оранжевая короста их бугристых стволов излучала мягкий свет, отчего сам воздух парка казался прозрачно-охристым. На густом плюще, облепившем неровную кладку каменного забора, на крутом боку рыжей глиняной амфоры у подножия ступеней, ведущих на террасу, лежали пятна полуденного солнца. Испарения влажной, после вчерашнего дождя, почвы смешивались с кондитерскими запахами из кухни: цукаты, кардамон, тягучая сладость ванильной пудры… А наверху, по синему фарфоровому озеру в берегах сосновых крон, несся лоскут легчайшего облака – батистовая распашонка, упущенная по течению нерадивой прачкой.
– Очень старый дом… – вдруг проговорил Яков Моисеевич, очевидно, проследив за моим взглядом… – Не такой, конечно, старый, как в Европе, но… середина прошлого века. Его, знаете, построил один богатый араб, Ага Рашид, специально, чтобы сдать внаем, или продать… Вы, конечно, бывали внутри?.. После смерти Анны все переделали… При них как было: заходишь – направо библиотека, дальше – большая комната, где доктор Тихо принимал больных. Налево – кухня… А наверху – гостиная, столовая, спальни… Стряпню из кухни наверх доставляли в лифте… Но сначала домом владел некий Шапиро, еврей из Каменец-Подольска – известный богач, ювелир, антиквар, владелец нескольких лавок… Женат был на христианке, да и сам крестился…
– Выкрест – в Иерусалиме? В прошлом веке? Что-то не верится…
– Да-да, выкрест, богач, антиквар… В 1883 году взял и застрелился. Так-то…
– На какой почве?
– Да Бог его знает, дело темное… Одни говорили – разорился, другие, что прочел ненароком какое-то письмо жены, не ему адресованное…
– С письмами жен следует соблюдать сугубую осторожность… – проговорила я, подыгрывая его манере повествования.
Он грустно кивнул:
– Застрелился, бедняга… Будто место освободил. Ведь в том же году, и чуть ли не в этот же день, в моравском городишке Восковиц родился мальчик, Авраам Тихо, которому суждено было купить этот дом и прожить в нем с Анной счастливо сорок лет…
– А вы их знали? – спросила я.
– Конечно… Доктора Тихо знали не только на Ближнем Востоке. Он ведь, знаете, значительно поубавил здесь трахомы… К нему приезжали даже из Индии… Они устраивали милые приемы, я иногда здесь бывал… В последние его годы доктор был уже тяжко болен, практически недвижен, и Анна старалась хоть чем-то украсить его жизнь. Она пережила его на целых двадцать лет.
– Она действительно готовила штрудл?
Старик улыбнулся:
– О, не помню. Не думаю. Тогда для этого существовали кухарки…
* * *
Яков Моисеевич перевел светлый старческий взгляд на стол, где лежала стопка «Бюллетеней». И как бы очнулся.
– Да! Так вот, полагаю, надо бы представить вашу творческую группу членам ЦЕНТРА. Сколько человек в совете директоров «Джерузалем паблишинг корпорейшн»?
Я внимательно и ласково посмотрела ему в глаза.
– Яков Моисеевич, – сказала я. – Не так торжественно, умоляю вас. За вывеской, название которой вы проговариваете обаятельно грассируя, скрываются – хотя и вовсе не скрываются – двое джентльменов удачи: я и Витя, мой график. И мы, ей-богу, можем делать вам приличную газету, если вы не станете сильно сопротивляться.
– По этому поводу мы и должны начать настоятельные, но осторожные переговоры с ЦЕНТРОМ.
– Это звучит загадочно, – заметила я.
– О, вы не должны тревожиться. Все – милейшие люди уже весьма преклонного возраста… Видите ли, смысл жизни они видят в сохранении связей между членами нашей общины… И вот этот «Бюллетень» – тоже часть их жизни… Я понимаю, он выглядит несколько… несовременно. Может быть, поэтому в последнее время подписка на него сильно упала. Тут, конечно же, и естественные причины: многие из стариков уже покинули наши ряды, а дети и внуки, знаете ли, читают уже на иврите, английском… Но люди, о которых я упомянул… с величайшим, поверьте мне уважением – собственноручно делают наш «Бюллетень» с тридцать девятого, да-да, милая! – с тридцать девятого года. Это их детище… Вы понимаете – что я хочу сказать?
Я не ответила. Было бы неделикатно говорить Якову Моисеевичу, что прежде чем обращаться к нам с предложением реорганизовать китайское детище, следовало бы тихо удавить его папаш.
– Но ведь это хлам, Яков Моисеевич, – проникновенно сказала я, – хлам, неинтересный даже этнографам, поскольку вы не китайцы, а очередные евреи с очередным плачем на реках вавилонских. Послушайте, дайте нам в руки этот труп, мы вернем его к жизни. Его будут читать не только ваши китайцы, дети китайцев и внуки китайцев. Мы вытянем вас из стоячего болота умирающих воспоминаний, мы повернем вас к миру и заставим, чтобы мир обратил на вас пристальный взор! Литература, политика, полемические статьи…
– Боюсь, что ЦЕНТР не воспримет этой идеи, – проговорил он озабоченно. Провалиться мне на месте, он так и называл эту тель-авивскую престарелую компашку – ЦЕНТР!
Я ласково спросила:
– А похерить ЦЕНТР?
– Не удастся, – вздохнул он. – Средства сосредоточены в руках Мориса Лурье, нашего председателя. Он человек с принципами.
– Эх, Яков Моисеевич, – сказала я, – генетическая предопределенность, робость роковая… Ваш отец, богач, владелец предприятий, угольных копей и парохода, бежал, все бросив, испугавшись судьбы. А мой дед, голодранец и хулиган, остался в России и сражался – неважно с каким успехом – за счастье русского народа…
– Что не отменяет того неоспоримого факта, – задумчиво заметил он, – что мы с вами сидим сейчас, в пять тысяч семьсот пятьдесят восьмом году от сотворения мира в городе Иерушалаиме, где и положено нам с вами сидеть…
– Что не отменяет того неоспоримого факта, что все-таки вы нанимаете меня, а не наоборот, – сказала я. – Та же генетическая предопределенность, только иной поворот сюжета, мм?..
Он подозвал официанта и на мое порывистое движение достать из сумки кошелек, успокаивающе поднял ладонь. Затем встал, надел висевшую на спинке стула куртку, основательно приладил на голове кожаную кепочку и сразу из разряда дореволюционных русских интеллигентов перешел в разряд еврейских мастеровых. Я подумала, что в процессе нашей довольно долгой беседы он становился все ближе к народу, и улыбнулась этой странной мысли. Во всяком случае, кепочка делала его проще, много проще.
* * *
– А вот этот ваш… вы сказали… Витя? – спросил он, и в голосе его слышалась тревога.
– Я его подготовлю! – торопливо заверила я, не вдаваясь в подробности – что сие значит. – На переговоры мы приедем вдвоем. Как я поняла, офис вашей организации находится в Тель-Авиве?
– Да, – сказал он. – И поверьте, мне тоже придется их кое к чему подготовить.
* * *
Так началась эта идиотская история, которая, собственно, ничем и не закончилась, но в то время мы с Витей смотрели в будущее с наивной надеждой детей, не подозревающих о том, что жизнь конечна в любом ее проявлении.
Особенно Витя – он обладал прямо-таки неистощимым энтузиазмом придурка. Услышав о результатах моего предварительного осторожного осмотра китайского поля деятельности, он загорелся, стал мечтать о том, как постепенно из тощего «Бюллетеня» наш журнал перерастет в солидный альманах, межобщинный вестник культур… ну, и прочая бодяга. Хотя, не спорю – сладкие это были мечты.
– Надо позвонить Черкасскому, – деловито рассуждал он, – попросить широкий обзор китайской литературы последней четверти девятнадцатого века.
– Почему последней? – спрашивала я. – И почему девятнадцатого?
– Так будет основательней! – запальчиво отвечал Витя. – Читатель обязан представить себе ситуацию, которая предшествовала времени заселения Китая русскими евреями!
– Проснись, – убеждала я. – На сегодняшний день мы имеем только Фаню Фиш, тщательно оберегаемую ЦЕНТРОМ, и таинственного Лу, который преданно ухаживал за ней…
Мне часто хотелось его разбудить. Витя и вправду все время видел сны. Особенно часто он видел во сне покойного отца. Страстный коммунист, верный ленинец, окружной прокурор – тот продолжал в Витиных снах преображать мир. Например, недавно покрасил в синий цвет его персидскую кошку Лузу. И во сне Витя все пытался урезонить отца. Ну, хорошо, говорил он, тебя одолел живописный зуд – так можно ж было попробовать, покрасить легонько в каком-нибудь одном месте, я знаю, кончик хвоста, два-три штриха…
Ну, и так далее…
Витя представлял собой довольно редкий тип ликующего мизантропа. Это совсем не взаимоисключающие понятия. Он, конечно, ненавидел жизнь и все ее сюрпризы, но с затаенным злорадством ждал, что будет еще гаже. Не может не быть. И жизнь его в этом не разочаровывала. Тогда Витя восклицал ликующим голосом:
– А! Что я тебе говорил!?
Словом, этот человек жил так, будто ежеминутно напрашивался на мордобой.
И когда его настоятельную просьбу удовлетворяли, он с нескрываемым мрачным удовольствием размазывал по лицу кровавые сопли.
* * *
Путем долгих челночных переговоров: Яков Моисеевич – ЦЕНТР – Витя, мы, наконец, договорились о встрече в Тель-Авиве на ближайшую среду.
Ровно в двенадцать я стояла на центральной автобусной станции у окошка «Информации», как договорились. В двенадцать пятнадцать меня охватила ярость, в полпервого я страшно взволновалась (при всех своих недостатках Витя был точен, как пущенный маятник). Без четверти час я уже носилась по автобусной станции, как раненая акула по прибрежной акватории. И когда поняла, что сегодняшняя «встреча в верхах» сорвалась, вдруг увидела главу «Джерузалем паблишинг корпорейшн». Он несся на меня всклокоченный, с остекленелым взглядом, полосатый шарф хомутом болтался на небритой шее.
– В полиции был! – тяжело дыша, сказал он.
Я молча смотрела на него.
– Меня взяли на улице за кражу женского пальто.
– Что-о? С какой стати?! – заорала я.
– Оно было на мне надето.
Я молчала… Я молча на него смотрела.
– Оно и сейчас на мне. Вот оно… Я купил его в комиссионке, на Алленби. Кто мог тогда подумать, – сказал Витя жалобно, – что оно женское и краденое! Понимаешь, я иду, а тут в меня вцепляется какая-то баба, хватает за хлястик и орет, что я украл у нее пальто… Она, оказывается, сама пришивала хлястик черными нитками…
Я потащила его к автобусу, потому что мы и так уж опаздывали на час. Что могли подумать в ЦЕНТРЕ о нашей солидной корпорации? Всю дорогу я потратила на инструктаж, а такого занятия врагу не пожелаю, потому что убедить Витю в чем-то по-хорошему практически невозможно. Он не понимает доводы, не следит за логическими ходами собеседника, не слышит аргументов. Витю остановить может только пуля или кулак. В переносном, конечно, смысле. Поэтому время от времени пассажиры автобуса вздрагивали от полузадушенного вопля «молчать!» и оборачивались назад, где сидела разъяренная дама в черной шляпе и красном плаще, и небритый толстяк с растеряной глупой ухмылкой, в женском, как выяснилось, пальто, застегнутом на одну пуговицу.
* * *
Затем минут двадцать мы рыскали среди трехэтажных особняков на улочках старого Тель-Авива. Витя ругался и поминутно восклицал: – Ну где их чертова пагода?! – как будто в том, что мы безнадежно опаздывали, был виноват не он сам, со своим краденым пальто, а один из императоров династии Мин.
Милый Яков Моисеевич Шенцер ждал на крыльце одного из тех скучных домов в стиле «баухауз», которыми была застроена вся улица Грузенберг, да и весь старый Тель-Авив. Он приветственно замахал обеими руками, заулыбался, снял свою кепочку мастерового.
– Ради бога, простите, мы вынуждены подождать господина Лурье. Пойдемте, я предложу вам чаю.
Эти полутемные коридоры, старые двери с крашенными густой охрой деревянными косяками, маленькая кухонька, куда завел нас Яков Моисеевич – угощаться чаем – все напоминало их нелепый «Бюллетень», от всего веяло заброшенностью, никчемностью, надоедливым стариковством.
– Рассаживайтесь, пожалуйста… – мне он предложил старый венский стул, какие стояли на кухне у моей бабушки в Ташкенте, и после долгих поисков вытащил из-под стола для Вити деревянный табурет, крашенный зеленой краской. На столе, застеленном дешевой клеенкой, вытертой на сгибах, стояла вазочка с вафлями.
– Чувствуйте себя свободно… Буквально минут через пять-десять явится Морис…
– А разве не на три у нас было договорено? – отдуваясь, спросил Витя, как будто скандал в полиции произошел не с ним, а с кем-то совершенно другим, незнакомым, не нашего круга человеком.
Я грозно молча выкатила на него глаза, и он заткнулся. А Яков Моисеевич – ему отчего-то было не по себе, я это чувствовала, – сказал: – Да, видите ли, возникли определенные обстоятельства… Впрочем, сейчас я пришлю Алика, он похлопочет о чае и… буквально минут через пять…
Когда он вышел, я сказала:
– Если ты сейчас же…
– Ладно, ладно!..
– …то я поворачиваюсь и…
– А что я такого сказал!?
– …если, конечно, ты хочешь получить этот заказ…
– Но, учти, меньше чем на семь тысяч я не…
– …а не сесть в долговую тюрьму на веки вечные…
Тут в кухоньку боком протиснулся одутловатый человек лет пятидесяти, стриженный под школьника, с лицом пожилой российской домработницы.
Он улыбался. Подал и мне и Вите теплую ладонь горочкой:
– Алик… Алик…
– Виктор Гуревич, – сказал Витя сухо. Грязный полосатый шарф болтался на его небритой шее, как плохо освежеванная шкура зебры. – Генеральный директор «Джерузалем паблишинг корпорейшн».
Алик засмущался, одернул вязаную душегрейку на животе и стал услужливо и неповоротливо заваривать для нас чай.
Когда мы остались одни, Витя шумно отхлебнул из чашки и сказал:
– Такие, как этот, женятся, чтобы увидеть голую женщину.
– Кстати, вы очень похожи, – отозвалась я. – Только он поопрятней.
* * *
Морис Эдуардович Лурье оказался сухопарым и неприятно энергичным стариком, из тех, кто в любой ситуации любое дело берет в свои распорядительные руки. О том, что он, наконец, явился, мы узнали по деятельному вихрю, пронесшемуся по всему этажу, который занимала резиденция китайцев: захлопали двери, по коридорам протопали несколько пар ног, промелькнули мимо кухни две какие-то дамы, и донеслась издали сумятица голосов.
Нас пригласили в библиотеку – большую сумрачную комнату, заставленную темного дерева книжными шкафами. За стеклами тускло поблескивали полустертыми золотыми буквами высокие тома дореволюционных изданий. Эту допотопную обстановочку игриво оживляли два бумажных желто-синих китайских фонаря, очевидно, подаренных членами какой-нибудь китайской делегации на очередном торжественном приеме.
Договаривающиеся стороны расселись за круглым столом, застеленным огромной – до полу – красной скатертью с вышитыми золотыми пагодами. Это было страшно удобно: я посадила Витю справа от себя (правая нога у меня толчковая) чтобы, под прикрытием скатерти, направлять переговоры в безопасное русло, придавая им плавное течение.
Кроме Мориса Эдуардовича за столом поместились две пожилые дамы, как выяснилось в дальнейшем – глухонемые, во всяком случае, я не услышала от них ни единого слова. Обе были мелкокудрявы и обе – в очках, только одна – жгуче крашенная брюнетка, а другая снежно-седая. Обе смотрели на Мориса с обожанием.
Напротив сидел любезнейший Яков Моисеевич и, тревожно-понимающе улыбаясь, посматривал на меня. Кажется, и он был непрочь пару раз долбануть под столом Мориса Лурье. Но не смел. Да и воспитание получил другое.
* * *
Итак, начал Морис Эдуардович, некоторые члены ЦЕНТРА считают, что наш «Бюллетень» несколько отстал от времени. У него, признаться, другой взгляд на время, на печатный их орган, на то, каким должен быть «Бюллетень», объединяющий членов столь уникальной…
Овечки Мориса преданно кивали каждому его слову. Карбонарий Яков Моисеевич нервно потирал левую ладонь большим пальцем правой. Ага, вот, значит, как у них здесь распределяются роли…
Осторожность! Сугубая осторожность и медленное – по пластунски – продвижение к заветной китайской кассе.
Я улыбалась, кивала. Кивала, кивала, кивала…
Он широким жестом поводил рукой в сторону книжных шкафов, вскакивал, открывал ту или другую стеклянную дверцу, доставал ту или иную картонную папку, перебирал желтые ветхие вырезки, фотографии, копии документов…
(Аккуратно, невесомо… – говорила я себе… – ползком, замирая то и дело, чтобы не спугнуть ни этих овечек, ни дракона, сторожащего сундук с… драхмами? Что там у них за валюта, кстати, не помню…)
Яков Моисеевич поморщился и сказал:
– Морис, ближе к делу, ради бога!
Я предостерегающе ему улыбнулась. Потом одарила улыбкой пожилых овечек.
Если уважаемый Морис Эдуардович закончил, я, с его позволения, хотела бы изложить несколько мыслей по этому поводу. Безусловно, «Бюллетень» уникальное явление в том, какую объединяющую функцию и-ля-ля-ля-ля-ля… (перебежками, нежно, ласково!)
Те драгоценные сведения о жизни неповторимой общности выходцев… и-ля-ля-ля-ля-ля… (невесомо, едва касаясь перстами! На кончиках пальцев!)
Ценнейший материал, который представляют собой воспоминания, публикуемые на страницах… и-ля-ля-ля – три рубля… (сон навеять, сладостный сон на дракона, и тогда…)
Мы со своей стороны – то есть, совет директоров «Джерузалем паблишинг корпорейшн», готовы взять на себя ответственность за сохранность уникальных материалов… (я, повторяя жест Мориса Эдуардовича, широко повела рукой в сторону книжных шкафов. Так гипнотизер властно насылает на вас сновидение. Кстати, одна из овечек – белая, послушно закрыла выпуклые черные глаза и поникла пожилой кудрявой головой), и обязаться регулярно публиковать на страницах обновленного «Бюллетеня»…
* * *
И тут в переговоры вступил генеральный директор «Джерузалем паблишинг корпорейшн». Он издал свой дикий смешок, столь напоминающий непристойный звук во время проповеди в кафедральной тишине собора и сказал:
– А нам, татарам, все равно – что е. ть подтаскивать, что е…ных оттаскивать.
Белая овечка испуганно открыла глаза. Черная тряхнула кудряшками.
А я сильно пнула его ногой под столом.
Переговоры побежали живее. Как будто взмокшие от жары (помещение отапливалось, старички грели кости) участники конгресса скинули фраки, расслабили галстухи и закатали рукава рубашек.
Пожилой школьник, тот, что заваривал (и плохо заварил!) для нас чай, принес всем минеральной воды.
Витя, как всегда, лез перебивать собеседников, с чудовищным апломбом нес чудовищную ахинею и сходу заламывал цены. Старички валились со стульев.
* * *
Известно ли уважаемому ЦЕНТРУ, что на современном издательском рынке газеты давно уже верстают на компьютерах, а тот способ, которым делается «Бюллетень»…
– Ничего, ничего, – сказал Морис Эдуардович, – как-нибудь, мы потихоньку, по старинке. В типографии, где выполняют наш заказ, стоит старый добрый линотип…
– Что это за типография? – спросил Витя.
– «Дети Харбина», – невозмутимо отвечал старик. – Мы сотрудничаем с ними тридцать девять лет…
– А когда дети Харбина уйдут в лучший мир? – спросил Витя.
И я опять пнула его под столом. Но он закусил удила, хамил и брызгал слюной на китайцев.
– А заголовки?! – орал он, – Как вы делаете заголовки, виньетки и прочее?!
– Там есть наборная ручная касса.
– Наборная! Ручная!! Касса?!! Ой, держите меня! А трамвайной конки там нет?
В общем, я отбила все ноги об этого идиота. Но, как ни странно, он расшевелил старокитайскую братию, запальчиво живописуя, какие широкие дали, какие интеллектуальные выси придаст полудохлому «Бюллетеню» «Джерузалем паблишинг корпорейшн». Он яростно листал свой ежедневник, в каждом столбце которого было написано: «22.00 – парить ноги!», изображал поиск телефонов высокопоставленных своих друзей, топал ногами в ответ на малейшую попытку китайцев вставить хоть слово – короче, порвал удила и несся во весь дух. Кстати, в полемике, Витя несколько раз цитировал древнекитайского поэта Цао Чжи и кое-что из народных песен юэфу, что вначале произвело на китайцев парализующее впечатление.
(Не забыла ли я упомянуть, что Витя страшно образован? Не боясь показаться тенденциозной, я бы сказала, что он никчемно чудовищно образован. В его памяти, как товары на складе большого сельмага, громоздятся завалы самых разнообразных сведений, например, валяется никому ненужный, как старый макинтош на пыльном чердаке – польский язык. Ежеминутно он спотыкается о свое высшее музыкальное образование, что стоит поперек любого естественного движения, как колченогий табурет, на который и сесть-то опасно… Зачем-то он знает латынь… во всяком случае, читает Лукреция в подлиннике… и все эти дикие сведения невозможно приспособить ни к какому делу, и не приносят они радости ни их незадачливому носильщику, ни тому, на кого он вдруг захочет их обрушить… Поскольку в течение ряда лет мы публиковали в незабвенной нашей замечательной газете переводы известного китаиста Леонида Черкасского, Витя много чего запомнил самым естественным порядком. Во всяком случае, не могу заподозрить, что к встрече с китайцами он специально учил что-то наизусть.) Короче, когда помахивая короткопалой ладошкой, он певуче продекламировал: «В Лояне ван Жэньчэна почил. В седьмом месяце вместе с ваном Бома мы возвращались в свои уделы…» – вот тогда Яков Моисеевич опомнился и сказал:
– Нет-нет, господа, вы китайцами не увлекайтесь. Речь идет о еврейском Шанхае, еврейском Харбине.
И Витя, продолжая держать ладонь на поэтическом отлете, спокойно отозвался:
– А нам, татарам, все равно – что санаторий, что крематорий.
Я в который раз лягнула его под столом ногою.
Магометанская тема в его поэтике была для меня некоторым сюрпризом.
* * *
Итак, первая встреча с китайцами не закончилась ничем позитивным. (Позитивным итогом Витя называл обычно свежевыписаный чек на имя «Джерузалем паблишинг корпорейшн».) Так вот, чека не было. В конце нашей бурной встречи неукротимый Морис Эдуардович попросил представить подробную смету и проект издания.
Они все изучат и взвесят.
Мы брели по улице Грузенберг в поисках приличной забегаловки, где можно было бы выпить кофе и обсудить наше положение.
– Мне опять снился отец, – проговорил Витя сокрушенно. – Он не давал разрешение на выезд, и я кричал, что убью его. И убил.
– То есть – как? – поморщившись спросила я.
– Задушил, – обронил он просто.
– Слушай, сколько лет назад умер отец?
– Пятнадцать, – вздохнув, сказал Витя.
– И ты до сих пор сводишь с ним счеты?
– А пусть не лезет в мою жизнь! – огрызнулся он.
Улица Грузенберг поднималась вверх довольно крутой горкой и по ней, ожесточенно орудуя локтями, поднимался в коляске инвалид, каких в нашей сторонушке немало, благодаря войнам, армейским будням, гражданским взрывам и количеству автокатастроф на душу нервного населения.
Он, мучительно напрягаясь, вращал ладонями передние колеса своего нехитрого транспорта, локти ходили тяжело, как поршни.
Мы с Витей подбежали, навалились и покатили коляску вверх. Калека страшно обрадовался.
– Ого-го, ребята! – кричал он, отирая ладонью взмокший лоб. – Лошадки славные! Вперед, мои кони! Я задам вам овса!
А Витя стал горланить из Цао Чжи, который родился во втором, а умер в третьем веке нашей плебейской эры и переводы с которого мы печатали когда-то в незабвенной нашей газете:
«На холм по тропинке! Бредем в облака! И конь мой теряет! Последние силы! Последние силы!.. Но конь добредет! А я изнемог! От печали и муки!..»
Так мы катили этого безногого парня, а он командовал – куда ехать, яростно ругал муниципалитет за переполненные мусорные баки, хохотал, распевал и вообще – кайфовал на всю катушку.
* * *
Между тем мы продолжали делать городскую газетку, внося своей «Уголовной хроникой» изрядное оживление в благопристойную жизнь русской общины города.
Например, в октябре сенсацией стало дело ночного охранника одного из предприятий, специализирующихся на производстве подгузников для младенцев и лежачих стариков.
Этот парень развлекался долгими эротическими беседами по известным телефонам. Так он коротал свои унылые дежурства, пока начальство не насторожили телефонные счета на астрономическую сумму. Были наняты сыщики и выяснилось, что этот милый человек развлекался не только с местными телефонными гуриями, но и до Америки дотягивался, так как английским владел абсолютно. В целом он был интеллигентным человеком, если вы не побрезгуете этим определением в данной ситуации.
Словом, выяснилось, что он трахал начальство по большому счету.
По действительно большому счету.
Саси Сасон невозмутимо излагал сухие данные спокойным голосом.
– А… личность задержанного? – спросила я.
– К черту подробности! – отмахнулся Саси и, вздохнув, добавил: – Подробностей не знает никто.
* * *
Нам с Витей очень нравилась эта история. Мы даже хотели организовать в газете круглый стол на темы сексуального воспитания новых репатриантов. Дискуссию, так сказать. Но потом одумались: в подобной дискуссии без подробностей не обойтись, а где их взять, эти подробности?..
Да, история многозначительная… Почему-то я усматривала почти неощутимую трагическую связь между дневным производством подгузников и ночными всхлипами этого непутевого охранника. Как будто, находясь посередине между беспамятным младенчеством и полоумной старческой немощью, он тщетно пытался заполнить часы своего одинокого и бессмысленного бдения телефонными судорогами эфемерной любви.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.