Читать книгу "Сигналы"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
3
Музей был устроен широко. Он занимал все фойе первого корпуса, состоял из двенадцати – двенадцать тут, видимо, было числом священным – мозаичных пластмассовых картин с подсветкой, включал в себя полный макет завода, с выбивающим слезу старанием изготовленный из папье-маше, а в конце экскурсии Тихонову пришлось расписаться в книге почетных посетителей, где расписывались все, поскольку непочетным хода сюда не было. Первая картина изображала дореволюционное запустение в глухой тайге, монастырь с недвусмысленно красноносым попом на первом плане и святой источник, из которого била явно не простая водичка. Тихонов заметил, что в Перове-60 не было ни одной церкви: физика себя блюла. Если рассматривать весь их поход как странствие по наиболее вероятным путям российского будущего, завод воплощал собою национал-технократическую, архаично-прогрессивную идею, то есть устремление к будущему в карете прошлого, с графеновым покрытием, на конной тяге. Вторая картина изображала массовый повал тайги и героическое строительство первого вагоностроительного гиганта, возведенного в здешних краях руками раскулаченных, сосланных и просто безработных. На строительстве завода вместе комиссарили отцы знаменитого барда, великого режиссера и легендарного фарцовщика. Все трое впоследствии были неразлейвода, а отцы пополнили число сосланных, высланных, лишенных всех прав состояния, а впоследствии самой жизни – поскольку позволили себе считать, что это их страна и что государство – это они. На третьей картине завод посещал Г. К. Орджоникидзе, сказавший в речи на XVII съезде с почти отеческой нежностью: «Много есть у нас прекрасных строек, но нет такой изящной, такой во всех отношениях прелестной стройки, как Перовский локомотивный завод». И все засмеялись с такой же нежностью, как родители при виде шаловливого дитяти. Г. К. Орджоникидзе любил эту стройку, бывал тут неоднократно, а когда отцы барда и режиссера начали исчезать в мясорубке, из последних сил пытался их вытащить оттуда, и утром того рокового дня еще звонил на роковой завод, а днем уже нажал на роковой курок.
На четвертой картине завод спешно переходил на военные рельсы, изображенные тут же: по ним отправлялась на фронт новая продукция, танки, эти трактора войны, как с придыханием заметил гид. Тогда перовцы гостеприимно приняли Приволжский тракторный, эвакуированный из-под Сталинграда, и вместе они все силы отдали фронту. Страх сказать, война была для завода звездным часом: принимая эвакуированных, он расширился, оброс бесценными кадрами и на неделю раньше обещанного дал фронту легендарное изделие № 12 – тогда это был танк, стоящий теперь на постаментах во всех городах Курской области и кое-где в Восточной Германии. Работа над его летающим вариантом – великий замысел, похеренный при хрущевских сокращениях, – была отражена на пятой картине, где на полигоне, задрав головы, стояли очкастый конструктор, бровастый директор и плечистый рабочий. То, на что они смотрели, было столь секретно, что не изображалось, как Аллах в исламской традиции, – но, как в той же традиции, истинно верующие могли узреть летающее чудовище; и Тихонову оно представилось ясно – многотонное, защитного цвета, на просторных брезентовых крыльях с алой эмблемой, почему-то аэрофлотовской. Тихонова поразило, с какой любовью выписаны были травинки полигона, даже робкие цветы у ботинок главконструктора: само изделие, возможно, вовсе не летало или падало на двадцатой секунде, вбивая в сухую почву полигона государственные миллионы, – но травка, очки, брови… это да. И Тихонову стыдно стало насмешничать.
Шестой шедевр, однако, заставил его переспросить гида, – мало ли, ослышался; но нет, перед ним был траурный митинг по случаю смерти Сталина. Хотя музей созидался в семидесятые, когда любимое имя произносилось с осторожностью и, несмотря на полу-официальную реабилитацию, избегалось елико возможно, – в Перове не потерпели никаких умолчаний. Траурный митинг шел в ночном цеху, при свете раскаленного металла (Тихонов не стал уточнять, были тут ночные вахты постоянной практикой или специально решили запустить цех на всю ночь, чтобы таким образом почтить память самого полуночного полуночника). Огромный бюст – видимо, только что отлитый, – занимал половину первого плана; рядом на трибуне возвышался тот самый директор, который только что смотрел в небо. Теперь, глядя прямо перед собой напряженными красными глазами – покрасневшими то ли от слез, то ли от жара, – он явно в чем-то клялся. Вокруг чернела безмолвная, озадаченная толпа, не представляющая, как же теперь и на кого покинул.
– Я вижу, вы хотите что-то сказать, – заученно произнес гид. Видимо, большинство посетителей не могли удержаться от полемики: да, достижения, но с другой стороны…
– Нет, ничего, – скромно ответил Тихонов.
– Руководителя государства, – сказал гид, потирая усталые, тоже вдруг покрасневшие (не от слез ли?) глаза. – Руководителя государства… следует судить по тому, что от него осталось. Все, что мы имеем, осталось от него.
Тихонов не стал возражать. Тем более что возразить на это было нечего – следовало лишь понять эту фразу чуть шире.
Седьмая картина вызвала у гида особый восторг: то были блаженные шестидесятые, время строительства того самого НИИ, который размещался возле завода и неутомимо тянул его в будущее. Ершистые, вихрастые физики отчаянно спорили вокруг белого листа (чертеж, вероятно, был виден посвященным или проступал при особом освещении); чуть поодаль к их спорам одобрительно прислушивался пожилой шеф лаборатории – эх, молодежь! Заблуждается, понятно, перехлестывает через край, – но какой энтузиазм, вера какая! На восьмой Перовский тракторный, впоследствии Перовский танковый, преобразовывался в Перов-60: картина изображала торжественное закрытие огромных бетонных ворот. Открытие завода совпало с закрытием города. С этого времени Перов-60, бывший Чудеев (по имени монастыря и его чудотворцев), начинал жить если не в коммунизме, то по крайней мере при том идеальном строе, который должен был получиться вместо коммунизма: умные, но насмерть идейные люди в обстановке полной закрытости, истерически выросшей духовности и полной исключительности, подогревающей трудовой энтузиазм. Остальные три картины – открытие стадиона, выпуск первого и опять-таки невидимого (на закрытой брезентом гигантской платформе) изделия № 16 и математическая олимпиада среди школьников из закрытых городов – посвящены были идиллическим, но грозным картинам этой полужизни, рождавшей гениев и параноиков в количествах, превышающих любую потребность. Двенадцатой картины не было – то есть она была, разумеется, но изображала, как шутили в курилках тех же заводов, разгрузку угля черной африканской ночью. Тихонов не сдержался и усмехнулся. Гид привычно вскинулся.
– Я понимаю, конечно, – начал он, – что вы иронизируете…
– Просто хочу понять, что на двенадцатом панно, – кротко сказал Тихонов.
– Этого вам не нужно знать.
– Да я уж догадался.
Он действительно догадался – и не сказать, чтобы именно на заводе, именно во время экскурсии, – что во всяком деле есть своя двенадцатая картина, то, чего нам не нужно знать, и эта-то картина обеспечивает оправдание всем очевидным глупостям и мерзостям, которые мы видим при подсветке и без. Всегда есть что-то, могущее перевернуть наши представления о мире, сигнал ниоткуда, после которого нам сделается стыдно ругать очевидности, – и вот мы оправдываем их, утрачивая всякие критерии, и готовы терпеть уже что угодно – все из-за этого ничтожного процента тайны, невидимого ингредиента, который, однако, и делает кока-колу кока-колой, и никому нет дела до того, что кока-кола вообще дрянь. В мире наблюдается та же история – мы никогда не можем назвать вещи своими именами, потому что повсюду оставлено место для двенадцатой картины, она же Бог, и эта картина изменит до неузнаваемости все то уродство, которое ежеминутно бросается в глаза. Но в том-то и штука, что неуловимый процент «этого-вам-не-нужно-знать» растворен в каждом пейзаже, в каждом закате, даже в самой тупой бабе, в которой на миг мелькает нечто этакое, – и все терпится, все переносится.
– На самом деле это цех номер одиннадцать, – сказал гид, видя сложную игру взаимоисключающих чувств на лице Тихонова. – Просто подсветка не работает.
Но он сказал это так, чтобы неработающая подсветка могла восприниматься как спасительная уловка.
– И вообще, – добавил он. – На месте людей, которые никогда и ничего не сделали своими руками, я бы иронизировать не стал.
– Никто и не иронизирует, – вяло заметил Тихонов.
И эта вялость остановила гида, уже готовившегося произнести явно включенный в экскурсию монолог о том, что миром должны и будут править производители ценностей, ученые-практики, не размазывающие соплей и не желающие лишнего. Может быть, его остановило то простое соображение, что триумф этих сугубо рациональных людей возможен лишь в том иррациональном мире, где двенадцатая картина всегда занавешена.
4
Командированный Туляков словно спрыгнул со страницы производственного романа. Савельев не верил, что такие люди еще бывают. Но он был, вечный советский командированный со своим кипятильником, с портретом толстого школьника в бумажнике, с коробкой конфет для директорской секретарши.
– Наши, томские. Суфле, – гордо говорил он, издали – на всякий случай, вдруг бросится на суфле-то, – показывая Савельеву темно-коричневую, тоже как бы шоколадную коробку. – Без подходца-то как? Без подходца никак, – меленько, кругленько сыпал он, а сам при этом нарезал перочинным ножом копченую колбаску, утеху командировочного быта. – К Клавдии Сергевне как придешь иначе? У Клавдии Сергевны из Москвы, из министерства, вынь-положь, товарищ Семенов тем нужен и другим нужен… вот, кушай… всем нужен товарищ Семенов, а товарищу Тулякову шиш. Товарищ Туляков тогда с подходцем. И если все получится, то завтра у товарища Тулякова будет требуемое, и поедет он в Томск-50 с полным согласием. Как нам делать изделие номер тридцать три, скажи пожалуйста, если нет у нас соответствующих частей? Мы тоже, понимаешь, не лыком… будем! (Он кинематографично крякнул.) И поедет товарищ Туляков в Салехард, а как же. В Салехарде что делают? – Он подмигнул. – Это даже мы не знаем, не то что вы. А договариваться кто будет? Товарищ Туляков с подходцем…
От Тулякова припахивало потцем, это был как бы запах подходца. Он был единственным постояльцем в «Лосьве» и зашел к Савельеву познакомиться. Савельев мучительно думал, как его вытолкать, потому что пора было выходить на связь – он уже понял, что на заводе ему ничего не скажут, и отчаянно ждал новых сигналов, они были, он чувствовал это. Чем дальше они шли на север, тем отчетливей было присутствие самолета, он сам его улавливал, как рация, – но Туляков и не думал уходить. Как всякий командированный, он привык болтать по вечерам, ему нечем больше было заполнить ужасную пустоту разъездной жизни. Он и сам уже не верил, что где-то в Томске-50 его ждали бесконечно добрая жена-сердечница и несчастный пухлый мальчик, который из-за почти постоянного отцовского отсутствия растет хилым, робким, мучительно жаждущим отмщения, и когда он вырастет наконец, то никому рядом с ним мало не покажется. Жизнь Тулякова проходила в выбивании составных частей для изделий, которых он не видел и применения которых не понимал. В этом разъездном, призрачном состоянии единственной реальностью был кипятильник, с которым он не расставался, и еще носки – последняя связь с домом; прочую реальность приходилось постоянно наборматывать, и он бормотал всегда – в вагонах, в номерах, где оказывался один, в гостиничных буфетах, где всегда брал холодную курицу.
– Да-да, – говорил Савельев, – очень хорошо все это понимаю…
Мог бы спасти Дубняк, но Дубняка утащили к себе местные знатоки славянских единоборств, легендарные реконструкторы из Перова-60, – он был тут фигурой авторитетной. Валю Песенко увели в школу, где воспитывались гении секретной инженерии: Семушкин, большой энтузиаст разностороннего образования, заставил его читать лекцию о северном фольклоре. «Отработаете», – говорил он с нехорошей улыбкой, имея в виду Валины подвиги в племени. Окунев пошел в институт – там на третьем этаже размещался теперь офис перепетуйцев, и это было ему интересно. Савельев ждал, когда наговорится Туляков, но он явно недооценил Тулякова.
– И вот, – продолжал он, – Семенов спрашивает: а что же вы в Белгород не едете? Но это просто сказать, я не знаю… это как в лужу со всего размаха, так сказать, наступить! Что, я в Белгороде не был? В Белгороде у самих ничего нет. Хотя я ничего не могу сказать, и курочка, и яички, и гостиница в целом неплохая, я очень вообще их сельскохозяйственную продукцию уважаю. Но то курочка, а то комплектующая Бэ Пять! По кашкам вообще происходит такое, что просто я очень вас прошу. Без кашек они как же хотят? Без кашек, извините, нельзя простой блок собрать, а в номере тридцать этих блоков вы знаете сколько, очень вас прошу?
– Кашек? – переспросил Савельев. Он начал догадываться.
– К-18, кашки, – сказал Туляков и поперхнулся, испугавшись, не выбалтывает ли он чего секретного. Но ведь он встретил Савельева в «Лосьве», а разве в «Лосьве» мог появиться случайный человек? – Ты, дорогой товарищ, вообще откуда будешь?
– Я радист, тоже в командировке тут, – поспешил наврать Савельев. – Я знаю про кашки. Л-25 без них не работает.
– Л-25? – настороженно переспросил Туляков.
– Без них Л-25 не стыкуется с Б-10, – раздраженно пояснил Савельев, давно выучивший первые сигналы наизусть.
– А, так конечно! – с облегчением выдохнул Туляков, но от волнения поспешил выпить еще. Стало быть, Савельев свой, в курсе. – Б-10 я сколь раз возвращал: не стыкуются! Но это такой узел, что золотые руки надо иметь. Тут есть у них один сверловщик – чудо, Боря Захарченя. Но он на пенсию пошел, к матери на Украину. Ему говорили – ты что, здесь ты первый человек, а там подсолнухи разводить? Он говорит – матери восемьдесят, трудно. Так ты сюда ее вези, чудак-человек, неужели ее тут не возьмут в профилакторий или что? Он говорит – нельзя, кабанчик. Она не может бросить кабанчика. Третий год не может забить, привязалась по-человечески. Ну, поезжай к кабанчику, кто тебя держит? Но Б-10 стал не тот, это я точно тебе говорю. И никакими кашками нельзя поправить. Кашка – один разговор, что кашка. На самом деле та же бэшка, только дыркой меньше.
– Слушай, – прервал Савельев эту сравнительную характеристику неведомой кашки с устаревшей бэшкой. – Я одного понять не могу: они что, только по рации могут это обговаривать? Заказывать и все такое? Я проверял, в гостинице Интернет, во всем городе он есть, зачем им меня вызывать и радиста держать?
– Ну ты что! – хохотнул Туляков. – Номерной завод – по Интернету? Ты что, первый раз тут, товарищ?
Савельев решил, что честность – лучшая политика, и признался:
– В первый.
– Это ты им обновления ставишь?
– Вроде, – лаконично ответил Савельев.
– Да ты не стесняйся! Ну что ж, что в первый, понравится – будут всегда тебя звать. Тут дело такое. Они же сами специалистов отбирают. А поди плохо – у них такое снабжение, что никакой кризис нипочем, и работу эту ты не потеряешь, и денег тебе не урежут. Они ж под Москвой ходят, им Москва все решает. Но ты сам подумай: какой может быть Интернет? Это четвертая секретность, даже не третья. В Интернете теперь, знаешь, все читают. У американцев вон, не то что у нас. Так что без рации никуда, все будет по рации. А так это любой школьник с айфона взломает. Они все сейчас взламывают, – и он говорил об этом еще минут десять.
– Ну ладно, – сказал Савельев. – Мне настраиваться пора, – и он взглядом указал тулякову на рацию.
Туляков понимал теперь, что Савельев человек очень важный, и возражать не посмел. Он исчез так же легко, как появился, вообще был легкий человек, не зря его и носило по всей стране.
Настроение у Савельева было хуже некуда – Туляков опустошил его совершенно. Савельев в энергетический вампиризм не верил, для него почти все окружающие были вампирами. Когда тот ушел вместе со своим суфле (чего приносил?), Савельев долго еще сидел, уставившись в одну точку. Собравшись с силами, он встал, открыл форточку – в комнату вполз сырой холод, который несколько привел Савельева в чувство. Он закурил и настроил приемник. И сразу же услышал прерывающийся хриплый мужской голос:
– …опоздали. Теперь все бессмысленно. Прощайте…
Голос провалился в треск. Савельев похолодел. Что значит – опоздали? «А то и значит», – ответил он сам себе. Пока они теряли время, где-то там кто-то умирал от голода, от холода, от медведей, бог знает от чего еще. Отвратительное чувство бессилия растеклось по телу – так всегда оказывается в конце концов: когда не знаешь, куда идти, всегда в итоге пойдешь не в ту сторону. И все-таки кто-то еще жив, значит, надо спешить. Только куда, в какую сторону? Если это вообще те, кого они ищут. Но если нет – значит, кто-то еще терпит бедствие? Савельев даже не знал, во что ему больше хотелось верить: если этот тревожный сигнал был от «Ан-2», значит, они живы, но он же значит и другое – они в несомненной опасности, они ждали чего-то, но не дождались, и теперь может случиться все, что угодно…
– …все что угодно! – эхом выкрикнул прорвавшийся через помехи голос и замолчал уже окончательно.
Савельев закурил вторую, вскочил и заходил по окончательно уже выстывшей комнате. Закрывать форточку он не хотел, вместо этого натянул куртку и снова сел за стол. Тишина была в эфире, но Савельеву казалось, что еще немного, и он начнет понимать язык самой этой тишины. Он и сейчас почти понимал, во всяком случае, чувствовал – это был вечный фон бытия, не имеющий ни конца, ни начала, не ограничивающийся ни планетой, ни галактикой, еще не холст, но грунт, на который то там, то тут накладывались мазки человеческих жизней, мыслей, эмоций, но краска выцветала и облезала с годами, а этот фон оставался навсегда и, может быть, сохранял еще на себе невидимые частицы всех этих красок, молекулы, которые можно было бы обнаружить при химическом анализе. Да, это была тугая печаль, растворенная в космосе, поэтому-то она всегда проступала сквозь любую радость, любое счастье и даже любой страх – потому что без нее страх, счастье и радость не смогли бы держаться без грунта, на голом холсте. Савельев всегда это знал, а теперь чуть не плакал, потому что именно сейчас к этому фону не примешивалось абсолютно ничего. И он даже не сразу заметил, что тишина уже звучит.
Это не был звук человеческого голоса. Это вообще не был звук живого, но и на обычные радиошумы он не походил – Савельев вообще никогда не слышал ничего подобного, а уж он слышал все, что можно было услышать в эфире. Звук начинался на тягучей высокой ноте, переливался, двигался, перетекал, как музыка. Наверное, это и была музыка, но подчиненная каким-то неизвестным законам, рожденная неизвестным инструментом, каких не было ни в одной стране, и даже, казалось, рассчитанная не на человеческое ухо. От нее было невыносимо тревожно, и Савельев рад был бы, чтобы она прекратилась, но он будто оцепенел, не в силах поднять руку, выключить ее. Он сидел и сидел, почти забывая дышать, и когда уже оставался один миг до того, чтобы он умер или сошел с ума, музыка закончилась сама, оставив после себя во всем мире и в голове Савельева такую пустоту, что он просидел неподвижно еще несколько минут, ожидая, пока она заполнится хоть чем-нибудь. Надо сказать, что до конца она так уже никогда и не заполнилась…
Когда Савельев смог шевелиться, он первым делом резко закрыл форточку, едва не оборвав веревку. Вернувшись к приемнику, он закурил было третью, но тут же затушил – вкус был кислый и тошнотный. Когда из приемника донесся человеческий голос, Савельев так обрадовался ему, будто только что вернулся из одиночного космического полета.
– Белое все, белое-белое, – говорил звонкий юношеский голос. – Мы думали, будет по-другому. А тут все белое, и свет будто отовсюду. Не страшно совсем. Они добрые.
– Кто добрый? – спросил Савельев скорее сам себя, но неожиданно голос ответил ему.
– Я не знаю, кто они. Но они действительно добрые. И красивые очень. Здесь вообще красиво.
– Где?! – заорал ошарашенный Савельев. Он так привык к односторонней связи, что само по себе было вообще-то удивительно, что теперь с трудом вспомнил, что бывает обоюдная. – Где здесь?
– Здесь. Вы там скажите, чтобы не боялись. Ничего страшного нет. Это все так и должно быть. Слышите? Ничего страшного нет! Нам пора. До связи!
– Стойте! – Савельев вслушивался в эфир, но неведомый собеседник исчез окончательно.
Это явно были не люди с самолета – среди них, насколько Савельев знал, подростков не было. Вообще-то у него была одна безумная догадка… Но этого вам знать не надо, а впрочем, вы уже наверняка сами знаете.