Текст книги "Мятеж"
Автор книги: Дмитрий Фурманов
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)
Но они оставались: может быть, потому, что сознательно были с нами, а может, и потому, что мы глаз с них не спускали. Неизвестно. Но оставались и работали.
Вот, не странное ли дело: телеграф мятежники повредили только на Пишпек, да и то несущественно, а рвать его не рвали – для себя, видимо, хранили.
Связь телефонную оставили по всему городу, а с нами, со штадивом, то и дело даже переговаривали любезно о разных делах.
Они ждали. Они, безусловно, выжидали и были уверены, что с часу на час подойдет в Верный 26-й стрелковый. В этом они твердо были уверены. А одни, без его подмоги, начинать окончательное дело не хотели. И, кроме того, у них было совершенно неверное представление о наших реальных силах, – в особом и в трибунале они считали не меньше… 800 отборных бойцов и до десятка пулеметов! Откуда были у них эти сведения – неизвестно, но такое заблуждение крепости было нам очень на руку, и, ухватившись за него, мы сами раздували и рьяно распространяли слухи об имеющихся в резерве наших значительных силах. Слухи эти имели свое безусловное действие: они породили в крепости неуверенность, медлительность, робость, встали поперек активному выступлению. Тут случилось вскоре одно небольшое происшествие: это происшествие могло ускорить ход дела и обернуть его против нас драматическим образом.
В инженерную часть дивизии везли из Талгара четыре бочки спирту. Крепостники это добро перехватили и угнали подводы за собой, а там, в крепости, на манер вольницы запорожской окружили виночерпиев и требовали по чарке «зелена вина», приспособив на роль этой чарки… грязную, ржавую консервную банку.
И часть уже успела недурно налакаться.
Но тут вмешались вожаки и остановили пьянство: опасаясь, что наши «10 пулеметов и 800 штыков» их, перепившихся, положат на месте. Понапугали толпу, пригрозили опасностями – переломили охоту: страх смерти был выше жажды полакать из консервной банки.
А нам и это было на руку, иначе можно представить себе, что делалось бы вечером, ночью…
Надо сказать, что попавшие в крепость – Сараев, Шегабутдинов и Стрельцов – одни из лучших наших товарищей, тоже, но по-своему и в других целях, боролись в крепости с пьяным разгулом. Они знали, что в пьяном, буйном море прежде всего утопят военный совет и штаб дивизии. Так каждый по-своему и в своих интересах оберегал крепость от повального пьянства.
Шумно бушевала крепость. Она собой напоминала встревоженный табор, когда он под близкой опасностью наспех готовится к бою, в звонком зуде второпях оттачивает тонкие кинжалы, жирокоперые шашки, недосягаемой, высочайшей напрягся нотой и дрожмя дрожит в предчувствии неминуемой близкой сечи. Эта лихорадочная беготня, этот ревущий, неумолчный гомон, воспламеняющие крики, чьи-то кому-то обрывочные, безнадежные, бессвязные приказы охрипшей глоткой, раздраженные вопросы, дикие, но бессильные угрозы – звериным ревом дрожит над крепостью мятежный гул. Никакого начальства. Никакого управления. Долой все к черту! – крепостная масса сама разрешит все свои вопросы. О том говорили дикие крики и сумасшедшая суета.
Но уже просвечивали первые признаки организации. Чутьем чуяли мятежники, что без организации ничего не поделать. Долго еще не уходиться разгульному самовольству, еще долго крепость станет сама, гулом и воем своих собраний, обсуждать вопросы, но к тому идет, и придет время (пришло бы оно!), когда зажмет железная рука разбушевавшиеся толпы, заклешит их недвижимо дисциплиной плети, шашки, свинцовой пули и поведет, прикажет идти.
И пойдут – покорные, безвольные, не видя, не понимая своего нежданного пути.
Ночью у казарм, когда только выступали, раскололись мнения: одни говорили, что надо тотчас идти на штаб дивизии, захватить его и арестовать или тут же прикончить все начальство.
Другие урезонивали и до подхода 26-го полка не решались на этот шаг, зато крепость захватить считали весьма полезным:
во-первых – прибрать в ней к рукам оружие;
во-вторых – укрепиться, приготовиться к встрече;
в-третьих – подогреть на выступление остальные части;
наконец – разбудить деревни, привлечь и вовлечь сразу в дело массу крестьянства.
Со своей точки, правы были, конечно, первые. В интересах восставших надо было действовать решительно уже с первого момента. Что-нибудь одно: или у штадива есть силы – и тогда от сил этих не укроешься в крепости, ожидая 26-й полк; или у штадива нет достаточных сил – и тогда зачем ждать подхода новых сил, когда управишься легко и теми, что есть налицо? Правы были первые: быстрым ударом надо было грохнуть на штадив, нас всех арестовать, а может быть, и расстрелять. Власть захватить немедля и полностью, произвести массовые аресты, заявить о единой собственной власти, – словом, всем и во всем показать, что за тобой победа! А мятежники – так они сделали? Ничего подобного: они только наполовину заявили о своей победе, а дальше – открыли с нами целую серию переговоров и совещаний, как в тину, затянули себя в споры и обсужденья, в этой тине сами и увязли. Мы их в эту тину усиленно тащили, ибо при данных обстоятельствах только здесь было наше спасение, спасение нашего дела. Мятежники выступили с грозными словами, но грозных дел совершить не сумели. Их сбивало с толку предположение, что в особом, у нас и в трибунале – много сил: недаром после того как вооружились они награбленным из транспорта оружием и готовы были идти из казарм в крепость, выслали сначала сильные дозоры к особому и трибуналу – ждали оттуда удара.
Но удара не было. Тихо, без криков, без песен походных, чуть позванивая оружием – проходили они в густом мраке ночи, рота за ротой, в крепость. Там разбили склады, растащили из них оружие. Стража крепостная и не подумала сопротивляться – посторонилась, дала дорогу, а потом и сама присоединилась к восставшим.
Как только вошли – эх, забегали, шныряя по всем углам, загалдели, вверх дном кувырнули тихую жизнь крепости, врезали в глухое безмолвие ночи лязг, и свист, и ржанье коней, и крикливую обжигающую брань. Взвыла, заржала, застонала, зазвенела июльская ночь. Во взбаламученной крепости один за другим все быстрей нарастали, все грозней завывали пенные, мятежные валы.
В крепости, в центре людского потока, – Петров и Караваев.
Петров – коренаст, крутобок, детина атлетический. Небольшая голова, стриженная накругло, посажена глубоко и плотно в мускулистые, тяжелые плечи. Ладонь – как лопата: широченная. Ноги коротки, но крепки и жилисты, легко бросают корпус на ходу. Вся фигура, как слитая, словно осаженная в землю, ядреная, выносливая. В сощуренных хитрых зеленых глазках – мысль, а за мыслью дрожит и бьется беспощадная звериная жестокость. Фронтовик. В бою – боец, неустрашимый рубака. В кругу товарищей – скандалист, забияка, выпить не дурак, охотник пображничать.
Во всем под стать ему Караваев – забулдыжная, лихая голова: этому ничто нипочем. Недаром из песни самое у него любимое:
«Все отдам – не пожалею».
И это верно. В бою – и храбр, и находчив, и выручит в беде, и жизнь отдаст вгорячах – не пожалеет.
А вот тихую, без грома боевого жизнь и любит и не отдаст без слез, станет просить, как просил потом на суде:
– Пощадите. Простите. Исправлюсь. Смою пятно. Клянусь…
Ростом низок, крепко скроен Караваев, как барсук. Широкоплеч. Жилист и гибок, в движенье ловок, словно джигит. И на коне, как джигит, – ему конь с седлом, что мяснику табуретка: верное место. Черные волосы сухи, густы и жестки. Низкий лоб не сулит добра. Хищные зубы из-под багровых обветренных губ – так сверкнут за лукавой улыбкой, аж жуть берет: глотку прогрызет и кровь всю высосет. Вампир. Над губами – словно зола понасыпана, приютились короткие темные усики; под ними, как бык в стену лбом, уперся в грудь непокорный, крутой подбородок. В черных хитрецких глазах – и забубенная радость жизни, ухарский пляс под рыдающую гармошку, и безумная, грани не знающая удаль, всепожирающая, страстная отвага. Говор караваевский – чистый, трескучий, торопливый говорок. Лукавая, насмешливая улыбка все сбивает с толку, и не знаешь: правду говорит или глумится, свое держит на уме Караваев. Он с Петровым подымал казармы, это они строили ночью в строй красноармейцев, подбрасывали винтовки, отсчитывали патроны, слали дозоры в разные стороны и вели на крепость, подвели, ввели и там всю суматоху кружили вокруг себя.
К ним в батальон приходил Чеусов, из «коммунистов», работал в милиции, был начальством. Не боялись его восставшие, знали, что за «коммунист»: с такими коммунистами можно…
Чеусов говорил про свои нужды, про несчастия милиции, про пакостное начальство, что наехало из центра, поддакивал насчет «страдающих без вины красноармейцев», которых-де притесняют и насилуют, и загоняют, охал и ахал вместе с казармами, проклинал и крыл на чем свет стоит разные «верхи». Словом, был у них «свой человек». И нужный человек.
Годов ему тридцать пять – тридцать восемь. На желтом сухом лице свинцом отливают карие остывшие глаза. Темно-русые негустые волосы над высоким, просторным лбом. Темно-русые, пышно-пуховые усы – он их ладонью то и дело вздыбливает из-под губ. В движениях медлителен и раздумчив, не быстр и в решениях, но может вскипеть негодованием – тогда ударит сплеча. Грамотность небольшая, о ней не беспокоится, живет не ученьем, а больше своими мыслями и тем, что видит-слышит кругом: это запоминает и понимает быстро. Чеусов приходил в казармы, знал, куда идут красноармейцы, но с ними не пошел – пришел прямо в крепость. И как пришел – за дело: речи, речи, речи, разговоры разные, советы, указанья, – вошел в дело плотно, учуял, обсмаковал, взялся за вожжи.
В батальоне 27-го, в Джаркентском, когда он выступал, было много чужого народу – вооружали всех набежавших: тут были одиночки комендантской команды штадива, были из батальона 25-го полка, что здесь стоял, было много ребят из караульного батальона. Из караульного же были Вуйчич и Букин. Оба играли потом немалую роль.
В Туркестане по местам, иссохшим от зноя, растет корявое, сучковатое, изгорбленное дерево: саксаул.
Вуйчич напоминал саксаул: так был неуклюж, тощ и высок и согнут-перегнут в разные стороны, словно кто-то ломал его и не сломал вовсе, а только перекрутил как железный прут.
Красноармейские иссаленные, во все цвета заштопанные штаны, как на шесте мешок, болтались на худых долгих ногах, сползая, словно хвостиками, двумя подвязками на босые широкие грязные ступни с черными и, верно уж, вонючими, пропотелыми пальцами. Рубашка коротка ему, долговязому: чуть прикрыла пуп и влезла рукавами на самые локти тонких, сухих, нездоровых рук. Руками на ходу бестолково болтает, как плетьми. Голова, словно птичья головка: шустрая, мелкая, беспокойная. Волосенки жидкие – то ли русы, то ли рыжи – видно, что голову наспех у забора обдергивали-стригли полковые ножницы. Лицо у Вуйчича в густых, заплесневелых веснушках, желто-буры впалые, иссохшие щеки, нос – разваренной картошкой, длинна по-гусиному сальная потная шея: верно, чахоточный. Глаза мертвы, тусклы, невеселы, никогда не веселы, и никогда им не сверкнуть, как сверкнут волчьи караваевские, – у Вуйчича словно налили под веки мутную густую влагу, и глаза в ней беспомощно завязли, затонули, обессилели и чуть ворочаются в глубоких орбитах: медленно, зловеще, налиты злобой и непокорностью, буйволиным упрямством.
Неотлучно с Вуйчичем – Тегнеряднов. Молодой парень, лет что-нибудь под двадцать пять. Лицо как лицо: средних качеств, сразу не бросается, ничем не выделяется из тысячи других. Быстрые движенья, быстрая речь, настойчивая жестикуляция – все говорит о молодой, неизрасходованной силе. Молодость – это первое, чем веяло от Тегнеряднова. От молодости и его энергия: прет наружу свежая силища, здоровье не тронуто жизненным искусом. Тегнеряднов равнялся по Вуйчичу: тот надумывал и говорил, Тегнеряднов делал, исполнял. Они все время вместе. Один был нужен другому.
Из карбатальона был и Букин.
Страшилище. Чудище. Пугало. Росту голиафского. Широты в плечах – соответственной. Рыжие густущие усищи – словно крылья мельницы: размашистые, большущие, шевелятся, как живые. Это не пышные чеусовские игрушки, а настоящие голиафские, серьезные усы, на которых легко провисеть полчаса трехлетнему ребенку. И где-то в деревне у Букина в самом деле был такой Алешка-сынишка, которого так любил он брать в неуклюжие могучие руки, когда цеплялся тот за отцовские усы, вздымал над головой и дико ревел пьяной октавой – под беспомощный плач сухощавой, малокровной, перепуганной жены.
– Алешка, Алешка, сукин сын… Возьму вот тебя, мать твою раскроши, как шмякну об пол – ничего не останется… У… у… гу… подлец…
И он ласкал его рыжими крыльями-усами, а Алешка плакал навзрыд от боли и со смертельного перепуга от ласковых отцовских слов.
Возле Букина всегда было стоять как будто страшновато: хватит вот сверху кулачищем по башке и – конец. Тут и поляжешь бесславно костьми. Его большущая круглая голова, все черты его здоровенного буро-матового лица, каждое движение увесистой коряги-руки так тебе и говорили:
«Лучше не тронь. Не тронь, говорю, а то вот кокну – и дух вон, лапти кверху».
На плоском, тупом лице – мясист и крепок обрубок-нос! Под самым носом густые усищи разжелтил табачищем: ежеминутно нюхает, прорва. Зубы – крокодильи: куда тут караваевские, – у того зубишки перед букинскими, словно перед волчьими у малого хорька: Букин сожрет и Караваева со всеми потрохами. И с зубами сожрет. Все переварит этакое пугало. Глаза букинские как будто темно-зеленые, но цвет их менялся от настроений: в ладном настроении они рассиропливаются в бледно-серые, а когда гневен Букин – темнеют глаза, грозовеют, как тучи, становятся мрачно-черны, наливаются страстной, звериной жадностью. В разговоре краток и крут. Не голос у Букина – рычанье хрипучее, а речь у него такая всегда увесистая, окончательная:
– Уб…б…бью св…в…в…вол…л…лчь.
– Рр…р…рас…с…стерзаю, под…длец…ц…ца…
От Букина все время пахло могилой.
Был с крепостниками Александр Щукин. Из офицеров. Но из сереньких офицеров, из тех, которые несли на себе «империалистическую»… Одно званье – что офицер, душком гнилым только чуть-чуть попахивал, а на деле остался сиволапым, заскорузлым, от земли. Он все хорохорился, гоношился, как петух, – всем и всеми был недоволен, в том числе и крепостными соратниками, все ему казалось, что везде и всякие дела идут и плохо, и медленно, и ведут-то их неумело:
– Эх, кабы мне всю волю, я бы…
Но всей воли ему не давали, а сам взять не умел: мелко плавал. Ростом Щукин мал, лицом серо-желт, глазами постоянно взволнованно-тороплив, движеньями непоседлив и суетлив, речью бессвязен, умом недалеко ушел: середняк, одно слово.
В крепости был потом комендантом, а брат его, Вася – так Вася и есть: Хренок-топорик, назвали мы его, когда попался потом в руки; толку незначительного, хотя и секретарствовал у восставших в боевом совете; трусок, мещанчик, мечтает о тихой жизни – в крепость попал за компанию с братом.
Затем явился, – не сейчас, не в этот час восстания, а позже, – Чернов: Федька Чернов, как его звали в крепости. Чернов черен, как чернила, весь черный: лицом, волосами, бровями, усами, бритой густой щетиной бороды. Годов немного, под тридцать; не ходит – бегает, и не бегает, а катится, как шар: круглый, упругий, подвижный. Служил он прежде сам в дивизионном особотделе, чекистом себя называл горделиво, но от особого же и пострадал за пакостные разные делишки. Теперь готов был в разнуздавшейся мести все перебить в особом, а заодно и все, что с ним и около, – мстить так мстить: по-черновски! Был Федька «комиссаром» крепости. Специальностью избрал погром особого отдела и трибунала. Потом, когда по приговору вели расстреливать, – плакал, как девочка слабонервная, молил о пощаде, не выдержал пути.
Хулиган-скандалист по натуре – Федька и в крепости со всеми перебранился. Бунтовал-шебуршил, подбивать на «штучки» большой был мастер и охотник.
Кроме названных, были и другие в руководителях. Но про них не теперь – упомянем в своем месте. Это про них сказано – первые главари. И самые к тому же колоритные. Это – вожди, но лучше сказать, не вожди – зачинщики. Так точнее, правильнее. У вождя – большие горизонты, у вождя – широкие планы, он знает, что делает, что надо и что будет делать. Он видит вперед.
А эти просто были зачинщики. Они зачинали сегодня то, что завтра взорвалось бы все равно и без них. Они только более красочно и бурно отражали в себе подлинное настроенье взбунтовавшихся – и в этом смысле олицетворяли общие интересы. Но их хватало только на бунт. Встать, рвануться, оглушить, – это их дело, это по плечу. А дальше не хватало ни мысли, ни опыта, ни знанья: путь был глух и неясен. Они знали, из-за чего поднялись, но вовсе не знали – как что устранять, что надо собирать и создавать заново. Их на дорогу – на свою дорогу – вывел бы кто-то другой, всего верней – Щербаков и Анненков. Но тем и значительно было восстание, что вождей оно не имело, что вырвалось из берегов само собою, что оно отражало в вихре своем интересы целого слоя: кулацкого крестьянства, не желающего над собой ничьей опеки, стремящегося размахнуться вволю.
Зачинщики-главари только стояли впереди, но ведь надо же кому-то и впереди стоять, не всем сзади. И те из красноармейцев, что были «покулачистей» – эх, как охотно шли они за ними. А крепкие мужички? Да эти в один миг все распознали и унюхали: недаром и лошадей в крепость нагнали, и фуражу, и хлеба навезли, и сами винтовки брали с собой, – или по селам увозили или тут с ними оставались, в крепости.
За сутки в крепость народу набралось… пять тысяч! Целое войско. И гнев и протест у них тут у всех, и желанья – общие.
Как только Петров с Караваевым привели восставших в крепость – ясно стало, что надо спешить разрабатывать какой-то план каких-то действий. Пока они возились около оружия, бегали, осматривали крепость и окрестности, прикидывали, как обороняться «в случае, ежели что»… облюбовывали лучшие места, советовались и готовились к решительным делам, – в крепости открылось собрание, и на этом собрании сразу же встал вопрос о власти.
Какую власть – временную или постоянную? Как ее назвать? Кого избрать? Что ей делать? И что делать с той властью, что теперь осталась в городе?
Шуму было, шуму – как полагается. Чеусов держал речи – одну за другой. Выступали Вуйчич, Букин, Щукин, другие. Столковались на том, что постоянную власть сразу создавать нельзя, надо временную.
Потом – и срочно – созвать областной съезд и уж тогда – постоянную.
Назвать… Как власть назвать? О, тут миллион проектов и предложений:
Революционный штаб… Штаб революции… Штаб горных орлов… Комитет свободы и равенства… Всеобщий совет революции… Боевой комитет революции…
Бузили-бузили и выбрали:
«Боевой революционный комитет», а сокращенно: боеревком.
Но многие звали: «боевой совет», боесовет. Нам неизвестно, может, и изменили когда-нибудь позже это на заседаниях, но за все время звали и так и этак, на первом же собранье крепко окрестили: «боеревком».
Чеусов – председателем. Это уж официально и во всеуслышание. А прежде, говорят, небольшая кучка и Вуйчича председателем избрала, но это мимолетно, кратковременно, незаметно.
До Щукина тоже какого-то Скокова комендантом считали крепостным, но настоящий комендант, постоянный, до последнего дня мятежа, – Александр Щукин.
В боеревком и Вуйчича избрали, и Букина, и Петрова с Караваевым, и еще набрали несколько человек. Что делать – не знали. Собрались члены боеревкома после общего собрания в маленькую комнату крепостного дома и обсуждали: что же делать теперь?
Ну, вышли; ну, пришли; а дальше, дальше что?
Прежде всего связь к полкам – к 26-му и 4-му, который тоже идет сюда. Снарядили летунов, письма им дали, словами зарядили наглухо, – айда.
Затем – караулы во все стороны и наново разослать и усилить те, что есть.
Подсчитать крепостные силы и привести их в боевую готовность.
Определить, что за силы у военсовета.
Связаться с селами-деревнями.
Закрыть из Верного выходы и входы.
Издать серию приказов..
Посадили секретарем Щукина Василия, заставили его обстрагивать корявые предложенья и вклеивать их в протоколы, а по протоколам этим – требовать исполненья от тех, кому что приказывается.
Заработала машина… Часть официальная, впрочем, была у них всегда в пренебреженье, и под разными распоряжениями подписывались кому как вздумается: где один председатель, где секретарь, а где и за секретаря подмахнет кто-нибудь, случившийся у стола, потом оба подпишутся, а то сразу человек шесть – восемь, это уж для большего весу и на бумагах немалого значения.
Как только населенье узнало, что крепость захвачена восставшими, от разных организаций сейчас же помчались туда вестники, представители, делегаты, разузнать точно, в чем дело, бить челом победителю, просить милости и разрешенья встать «под высокую руку». Прибежали, например, скорее всякого здорового – представители инвалидов:
– Так и так… одно видели до сих пор утеснение от Советской власти: ни торговать не дает, ни сама не кормит – насилье одно. А потому – мы навсегда с вами, и ежели потребуется – мы с оружием в руках…
Члены боеревкома одобрили и ободрили новых своих союзников, и те мало-помалу перекочевали в крепость, ютясь около тучных крестьянских телег, понаехавших из деревень.
Потом вестник прилетел от верненского исправительного дома:
– Мы, дескать, борцы за свободу народную, а сидим в тюрьме – за что, спрашивается? Комиссары там разные – ничего себе: бриллианты, золото воруют, а тут и часишки какие-нибудь взять нельзя – сейчас же в тюрьму… С…с…с…волочь… И потом – насилье всякое: бьют по мордам, по бокам, плетками – день и ночь все бьют… С…с…с…волочи!!!
Серые глазки Чеусова запрыгали под густыми ресницами. Злоба душила спазмами:
– Вот мы им покажем, трах…та. тах!!
И он ухарским росчерком, как пишут полковые фронтовые канцеляристы, набросал приказ в исправительный дом, вручил его прибежавшему вестнику:
Заведующему верненским исправительным домом
Военно-революционный Совет предписывает не притеснять находящихся под арестом, и если только один из числа арестованных будет кем бы то ни было уничтожен без ведома Совета, будешь отвечать своей щкурой.
Председатель Совета Чеусов.
Тов. председателя (подпись).
12 июня 1920 г. Крепость.
Потом посидели-подумали и решили, что в военсовете все равно шпана сидит и трусы; соберут, дескать, они манатки – и поминай, как звали; кто на конях, кто на машине. Нет, задержать надо подлецов. Никуда не пустим. И Чеусов пишет верному человеку в село, в Казанскобогородское. А его никак не миновать по пути в Ташкент.
Военная, срочная, Казанскобогородск, начальнику милиции
Вр. Военно-революционный Совет приказывает вам ни одного пассажира не пропускать по направлению Ташкента без документа, подписанного Советом, которых задерживать и докладывать Совету для указаний.
Председатель Военно-революционного Совета Чеусов.Секретарь Горлов.12 июня 1920 г.
Тут как раз подоспела наша первая делегация, – не знали, что с ней делать, что говорить. А потом решили:
– Чего глядеть, сажай в тюрьму, пущай сидит.
И посадили. Но потом одумались. Додумались, что и через наших делегатов кой-что можно выудить, пользу какую-то для крепости извлечь.
Совещались совершенно секретно.
И порешили в военсовет, в штаб дивизии послать свою делегацию – ту самую, которая изображала потом коллективное немое действо и лишь упорно, монотонно повторяла:
– Мы не уполномочены… Мы только успокоить…
Это была не делегация, а разведка.
Затем обмен визитами принял хроническую форму, движение в крепость и из крепости совершалось непрерывно.
В первый же момент тревоги, лишь только узнали мы, что крепость занимается восставшими, – спешно подсчитывали свои силы и цеплялись не то что за каждую организацию, а за всякую малую кучку, за одиночек: надо было поставить на ноги решительно всех, кто еще не выступил против нас, – не успеем мы поставить, успеют поставить против нас. И тут некогда было особо тщательно разбираться в степени надежности: раз хоть малая имеется надежда – веди, мобилизуй!
Городскую партийную организацию мы вовсе не считали серьезно сознательной и целиком надежной, но, разумеется, на известную помощь от нее надеялись. И потому на первых же порах от имени обкома дали распоряжение[19]19
Подписывал это распоряжение член обкома Верменичев.
[Закрыть]: парткомитету забить тревогу и немедленно созвать партийцев, под ружьем явиться всем к военсовету. Идти и говорить было некогда, каждое мгновенье было у нас поглощено иными заботами, каждое мгновенье ждали мы налета крепостников и обдумывали торопливо – как его отразить, этот удар?
Распоряжение обкома там получили, но явиться к нам и не подумали. Наоборот, скоро завязали отношения с восставшими, отправили туда своих представителей, а дальше – дали представителей и в самый боеревком. Рано утром 13-го вся партийная организация под знаменами «проследовала» в крепость и там держала приветственные речи. Эти молодцы позже все угодили на скамью подсудимых и понесли за предательство крепкую кару. Мы такого оборота все-таки не ждали, самое большое, что могли предполагать, – это пассивность «партийцев», их трусость, невмешательство в развертывавшиеся события.
А вышло все по-иному. Скоро четыре «представителя партии» сидели в мятежном боеревкоме и решали судьбу Советской власти в Семиречье. Как они ни ежились, как они ни прикрашивались и ни прикрывали себя разными «доводами», – было очевидно лишь одно: они с мятежниками, – и против нас.
Председатель угоркома даже отослал в центр совершенно ребяческую телеграмму: никакой помощи, дескать, присылать сюда не надо… все спокойно… восстания никакого нет, и т. д. и т. д. – что-то в этом роде.
И это после того как крепость была захвачена восставшими, оружие разграблено, в области провозглашена власть боеревкома «до созыва съезда», а тем самым низложены, следовательно, существовавшие органы Советской власти. Подложил было мину нам, да ладно, скоро все мы разузнали, дали знать центру, что за цена этим сообщениям предательской «парторганизации». Уже 12-го, через несколько часов после восстания, в крепости болталось немало «партийцев», а когда открылось там «совещание о требованиях к военсовету», – на этом совещании председательствовал некто Печонкин, тоже член партии и даже чуть ли не член угоркома. Крепость выработала двенадцать пунктов. Эти пункты и разбирали мы потом на заседании в штабе Киргизской бригады. И здесь, на заседании, кроме нас и крепостников, – посредниками, что ли, – присутствовали «представители партии», да еще как лихо присутствовали: требовали немедленного разоруженья особого отдела и буйно голосили против каждого нашего слова, каждого предложения.
Совещание в Кирбригаде открылось ровно в четыре часа. Обе стороны пришли вовремя – дорога была каждая минута. Помнится – этот маленький старенький домик с худыми, полусгнившими воротами, скучное крылечко, низкая душная комната с измазанными стеклами в окнах, голые стены, где болтались ободранные грязные обои, стол – длинный, пустой, словно под покойника. А вокруг стола – лавки, хромавшие и скрипевшие на немытом годами, дряхлеющем полу. Мы набились в комнату все разом, и разом стало там душно и тесно. Окна были приоткрыты, но вовсе открывать было нельзя: совещанье наше ведь «секретное», а по улице то и дело шмыгает народ. Поставили стражу у дверей, около домика. Но страсти могут разгореться – и никакой страже не ухранить тогда наши споры-крики. Словом, сидели в душной комнатке при закрытых окнах, в табачном дыму, словно в курной избе. Исподлобья оглядываем друг друга, хотим проникнуть взором туда – в мысли, в сердца, узнать: с чем кто пришел?
Будут слова, будут обещанья, а вот на самом-то деле – чего они ждут от этого совещанья? И кто тут у них главный? Может, вот этот же самый Печонкин? Или этот, как его – вон, что вертится и вьется ужимками, словно глиста… какое у него, однако, нехорошее лицо: подобострастно-рабское, корыстное, жестокое. Нервно прыгают зеленые хищные глаза, словно что-то высматривают. Губы сложены в ядовитую, нехорошую улыбку: такие мясистые, отвислые, сластолюбивые губы говорят о дрянности характера. Это кто? Вилецкий. Он шумит больше всех. Видно, из вожаков.
А вот – этот, небольшого роста, с застенчивым лицом – этот как будто другого склада… У него и манеры такие непосредственные и в словах ни вызывающего нахальства, ни заносчивой самоуверенности. Это Фоменко.
А тот, что сидит на окне со скрещенными руками, оглядывает бесстрастно всех немигающим, спокойным взором? И руки так у него положены крепко одна на другую, словно и не думает он их вовсе разнимать. По лицу – безмятежно пассивен. Опасность не здесь. Это Проценко.
Тот, что рядом стоит у окна и пристально нас рассматривает, – серьезен, уверен в себе, неглуп: он что-то заговорил, как вошел сюда, и речь была простая, верно построенная, свидетельствующая о том, что знает человек, что ему надо делать. Такой может быть и опасен. Даже – куда опасней гаденького Вилецкого. Это Невротов. За этим надо приглядывать и слова его взвешивать прочнее.
А другие? В общем, право, похожи друг на друга.
Мы помаленьку размещаемся, проталкиваемся кому куда любо сесть, чуточку разговариваем сторона со стороной, а больше всё – они меж собой, а мы тоже. Шелестение, говорок кругом, передвижка, подготовка к действию, которое все впереди. Надо открывать – чего еще медлить.
От нас выбрано было народу тоже немало: кроме меня – Позднышев, Белов, Бочаров, Береснев, Павлов и Сусанин (командиры), Аборин, Пацынко, Муратов. Впрочем, осталось нас потом всего несколько человек. Иные и вовсе не пришли, разными спешными поглощены были делами, а иные ушли с заседанья, увидев, как оно проходит, и сообразив, что в другом месте им быть полезней. Открывая заседанье, пришлось агитнуть в том смысле, что:
…интересы и цели у нас, собравшихся, само собой разумеется, одни и те же. Надо только кой о чем договориться в мелочах… Мы же борцы… революционеры… Мало ли какие могут быть и у нас разногласия в своей среде. Но мы всегда договоримся, так как лозунг у нас общий: «вся власть трудящимся» и т. д. и т. д.
В этом роде была построена короткая речь. Цель у нее единственная: ослабить их подозрительность; наиболее слабых – психологически, хоть в малой доле, привлечь на свою сторону; заявить сразу и определенно, что не смотрим на них, как на врагов, и пытаемся договориться…
Затем стали избирать президиум.
Избрали, впрочем, только двоих: меня председателем, Никитича (Позднышева) – секретарем. Это уже была некая победа.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.