Электронная библиотека » Елена Черникова » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 23 мая 2014, 14:12


Автор книги: Елена Черникова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +
2. Счастье

…Когда Манюня открыла глаза, на потолке уже погасли круглые хирургические лампы, а два санитара перекладывали её, всю забинтованную и загипсованную, на холодную эмалированную каталку.

– С Новым годом! – сказал один из них, и Манюне показалось, что он усмехнулся. – С новым гипсом!

– Хоть без смещений обошлось, – заметил второй санитар, – и то подарок, считай. Но семь переломов. Правда, семь – счастливое число.

– Где я? – хотела спросить Манюня, но поняла, что в ответ узнает что-то настолько неприятное, что лучше пока помолчать.

Санитары по-своему истолковали её молчаливость:

– Наркоз отходит, – сказал первый. – В какую палату её?

– Да пока сказали – в реанимацию, а там посмотрят. Как её фамилия-то?

– Да смешная какая-то, – хмыкнул первый. – Кошмарова!

Манюня чуть не подскочила на каталке:

– Как это Кошмарова?

– Очень просто. Ты сама так сказала, когда тебя к операции готовили. Правда, ты бредила, но вполне, даже ничего себе бредила, эротично… – усмехнулся первый.

– Да будет тебе! – прикрикнул на коллегу второй. – У неё документов не было. По фамилии нашли твоего мужа, – пояснил он пациентке. – Он скоро приедет.

– Мужа? – прошептала Манюня, страстно желавшая этого весь минувший год, когда подруга познакомила её с Кошмаровым на своём дне рожденья. Тогда, год назад, Манюне показалось, что комната озарилась всеми лучами всех светил, и стало так хорошо, так хорошо.

– Мужа-то хочешь? Или пусть позвонят, чтобы пока не приезжал? Ну, знаешь, бывает, не все любят, когда на них смотрят… в гипсе.

– А у меня много… гипса?

– Центнер. Плюс штыря всякие в костях, но титановые, модные.

– Как же тебя угораздило! – проворчал второй санитар, громыхая каталкой в сторону лифта, доставляющего в реанимацию.

Манюню привезли, к чему-то подключили, оставив на металлической каталке. Санитары и прочий персонал отправились отмечать праздник, прерванный экстренным вызовом и срочной, очень сложной операцией на прекрасных Манюниных конечностях.

В ординаторской наконец захлопали пробки, заурчало в бокалах, медицинский народ уже потирал свежеперемытые сто раз руки. Стук в дверь.

Каково оно – слышать стук в дверь, когда уже разлили по бокалам, да особенно если с задержкой ввиду трудного случая! Персонал застонал.

Вошёл лощёный мужик с букетиком гвоздик. Огляделся:

– А где Мария?

– В реанимации! Где ж тебя носило? Почему позволил ей шастать ночью по магазинам, на каблуках, без денег? Она у тебя что – ненормальная?

– Да она… понимаете, не у меня. Я сегодня хотел с ней серьёзно поговорить. Женюсь я. Через неделю. Моя Лида – её подруга, но моложе. Она же нас и познакомила, а Мария всё неправильно поняла. Она мечтательница.

– Ах ты зараза! – подскочила к Кошмарову старшая медсестра, проработавшая в скоропомощной клинике тридцать лет. – Ты ей на Новый год заготовил сообщение про свадебку с молодой подругой? Вот козёл!

И тыркнула его в бок. Кошмаров понял, что его не понимают. Положил гвоздики на праздничный стол и вышел в коридор, с неприязнью думая о реанимации, которая неизвестно где, да и не пускают туда, видимо, да и ночь на дворе вообще-то новогодняя, а дома ждёт Лида, которой он обещал праздничный подарок – развязаться с этой глупенькой малявкой.

Навстречу шёл врач. Кошмаров двинул было к нему с вопросом про реанимацию, но вовремя вспомнил, как встретили его в ординаторской, сбавил скорость и постарался завыглядеть обеспокоенным.

– Она будет ходить с палочкой примерно полгода, а потом посмотрим, – сказал хирург, всё ещё считая Кошмарова мужем Манюни.

– Хорошо, я куплю, – рассеянно сказал тот. – Сколько стоит?

– Молодой человек, – вгляделся в Кошмарова тридцатилетний хирург, – вы какой-то странный. Ваша жена чудом осталась жива, а вы интересуетесь только ценой костыля. Что это значит?

– Она мне не жена. Она мне вообще никто. Я…

– Простите, но Кошмаров – это вы?

– Да. Я не думал встречать Новый год, я не… с ней.

– Вы что – однофамильцы? Очень уж редкая фамилия, – удивился врач.

– Нет. Она – Кузькина.

И тут в хирурге проснулся зверь, человек и мужчина одновременно. Он всё понял. И что набредила Манюня в бессознательности про какую-то икру с копейкой, про кассиршу и новогодние чудеса, – всё стало ясно как день.

– Идите-ка домой, – скрежетнул он зубами так, что в белой его руке Кошмарову почудился скальпель.

Врач побежал в реанимацию. Полетел не чуя ног.

Из-под гипсовых наслоений доносилось тихое и безнадёжное всхлипывание с поскуливанием. В громадной палате было холодно, как на улице. Вдруг врач заметил, что каталка раскачивается, и в следующую секунду половина белой мумии свесилась через край: Манюня старалась вывалиться на пол и оборвать все провода, временно присоединявшие её к жизни.

Он бросился вперёд, когда мумия летела вниз, и упал на пол, и в последнюю секунду Манюня приземлилась прямо на его спину. Выбравшись из-под простыней, гипса и путаясь в проводах, врач медленно повернул Манюню к себе лицом, нашёл мокрые от слёз губы, поцеловал и решительно сказал:

– Я сегодня лечил самую красивую берцовую кость в моей жизни. И лучшие на свете предплечья. Я мечтал всю жизнь, оказывается, о тебе. И ты просто обязана выйти за меня замуж, поняла? Это, считай, рецепт. А я врач. Ты всё поняла?

Из-под повязок донеслось что-то уж окончательно неразборчивое, но хирург расслышал. И ему понравился её ответ.

Теперь у них двойня. Манюня ходит без палочки. И без каблуков. И ей очень хорошо без Кошмарова.

Перекладина

Рассказ написан специально для чтения голосом под музыку на вечере, состоявшемся в январе 2010 года в Москве. Голос автора дрожал, поскольку автор хотел чтением понравиться мужчине, сидевшему в последнем ряду. Автор до сих пор хочет только этого мужчину и ежедневно пытается понравиться ему, для чего и вышла за него замуж.


О поэтах любви и смерти я скорблю обычно молча, но вот дёрнулся на днях рахитичный бесёнок словоохотливости, напомнил о моём долге перед почтальоном и ехидно пообещал вернуться, если не отдам.

…С почтальоном у меня началось в конце семидесятых двадцатого века, во вторник, в Литературном институте, когда писатель Битов прочитал новый рассказ, «Похороны доктора», своим ученикам.

Историю смерти женщины, «большого доктора», каких теперь – у него прописными буквами – «не бывает», Битов завершил кругом шокирующих вопросов на уникальную тему: «…какими способами обходится профессионал со своим опытом, знанием и мастерством в том случае, когда может их обратить к самому себе?» Затем автор оборвал, по лепестку, семь вопросительных нот. Баритональное, базовое до: как писатель пишет письмо любимой? Обухом по лбу – камертонное ля: как гинеколог ложится с женою? Наивное си: как прокурор берёт взятку? Маргинальная прагматика – милое ми: на какой замок запирается вор? как лакомится повар? как сладострастник обходится в одиночестве?

Невозможный в те времена пассаж о профессионале как источнике интимного человеческого поведения хлестанул слушателей по ушам, и по школярским душам зашебаршились потаённые, заждавшиеся чего-то неведомого лешенята.

Вор, повар и прокурор абсолютно не тронули тогда, тридцать лет назад, моего воображения, а воспоследовавший тряпично слабенький наигрыш на не пришей кобыле ре – «как строитель живёт в собственном доме?», снизивший пафос до газетного, обидел меня эстетически, но на следующей ступени я мигом простила: это нарочно, вкупе с праздным «одиноким сладострастником» он разбавил, понимаю, энергию каскада – ради взрывной чистоты последнего вопроса. А вопрос, к финишу минислалома с хлопушками на социальных флажках, был для Битова главным, и ради него, похоже, затевались и писание рассказа, и его чтение: «Как Господь видит венец своего Творения?» – месса, орган. Действительно, как? Это ведь настоящий вопрос. Истекающий музыкой сфер.

Сквозь рёбра текста вполне простукивалось, что и Господь, и строитель здесь эвфемизмы писателя. Юная лицеистка Литинститута, ещё бессмертная, восемнадцатилетняя, я уже знала: ничто более не интересно среднестатистическому писателю как он сам, со своими достоевскими почёсываниями, невоспроизводимой сложностью, тонкостью струн и дырявыми носками.

Занятно, усмехнулась я в юности, разглядывая взрослого, известного Битова: голос мага, мудрые глаза, личность, личность, личность – и сексапильные руки плейбоя с интеллектом. Плюс ярко выраженная интеллигентность. И семинаристы внимали своему мэтру, как – побоюсь этого слова – понимаете Кому. Комфорт. Но его невинное, как энциклопедия, словечко «любимая» (ну, к которой писатель неведомо как пишет письмо) покорёжило меня до судорог.

Тут есть особая статья.

Я училась в семинаре у другого мастера, профессора Сурганова, который, слава Богу, никогда не воспевал интеллигенцию. Совсем наоборот. Мы все вместе, когда положено, ходили с учителем на овощную базу, перебирали капусту и пили водку на морозе, а песни, что замечательно, орали под картошку и без применения гитары. Всеволод Алексеевич Сурганов был образцом исключительного такта и ума. Заведовал кафедрой советской литературы, но диплом у него я свободно – NB в 1982 году – защищала по поэзии Бунина.

Посещение семинара прозаиков под водительством Битова я, девица на тот момент озорная, рассматривала как сувенирную командировку на завод по разведению интеллигентов. Гимн интеллигентности был у них отрядной песнью. Значение латинского семинариум, то есть рассадник, здесь было явлено в цветущей полноте.

Так впечатлившись, я машинально расширила список Битова собственным логическим интересом: каковы чувства столяра, сколачивающего гроб?

Отчего пришел в голову мне тогда такой прямой столярный вопрос, сейчас не упомню. Определённо он рифмовался с заголовком и колоритом Битовского повествования. Но, скорее всего, оттого, что я выросла в обстановке кладбища и регулярных разговоров о социалистических обязательствах по захоронениям. Мой дедушка, комиссованный из-за сердца военный пенсионер, по направлению партии лет двадцать трудился в похоронном бюро, и в детстве я каждый вечер в тёплом домашнем кругу слушала свежие городские истории о страстях человеческих, следствием которых было выполнение плана дедушкиной конторой.

Заворожённо впитывая самолюбовательное авторствование Битова, я ещё не понимала, что эти его гинекологи, воры и сладострастники суть протестное голосование интеллигентного индивидуума, и что чеканная постановочка прилюдного вопросика развалит СССР уже неотвратимо, поскольку в соответствии с уставом нашей утопии личное, вы помните, конечно, не имело общественного значения. А тут вдруг прокурор с обыденной, как хлебопечение, взяткой и – целый гинеколог! Со своей бьющей наотмашь женой. У пресно-абстрактной советской жены с одного писательского щелчка вдруг обнаружились невообразимо голые ноги, причём более чем раздвинутые. Интеллигент вышел на вагинальный уровень прозорливости. Крестьянину такое невместимо!

Кстати, года через три мне удалось выяснить, каково это. Моя кузина, молоденькая, хорошенькая, зубной врач, вышла замуж аккурат за высококлассного гинеколога. Семья получилась на загляденье. Я спросила у сестры: и как оно? Сестра честно ответила: как у гинеколога. Вскоре их ребёнок умер, а разводились они судом, причем дважды. Оказывается, профессионализм следует употреблять только на работе. Дома надо держаться дилетантизма. Вышеупомянутый дедушка мой, истовый коммунист, подполковник и кладбищенский гуру, прекрасно, в любви к сладкому, прожил девяносто четыре года. Любую еду, включая котлеты и пельмени, он всегда посыпал сахаром.


…Подбросив беззвучный вопрос в воздух, я огляделась, пошарила под партами. Под рукой не нашлось ни одного столяра, сколачивающего гроб, однако в изобилии шуршали целлюлозой крепкие молодцы-писатели, сплошь пишущие письмо любимой. Женщине. Глаза мои открылись. Вот так штука!

С того дня я любую прозу разглядываю с обретённой на семинаре Битова колокольни: чем ты занят, брат-литератор, на самом деле? Здравствуй, дружок!

И увидела я, что любимая преображалась под писательскими перьями, как доверчивая дремотная розовая анаконда в чугунной мясорубке, и любимой имя было легион, но писатели не замечали подлога и простодушно переходили на личности, однако требуя славы за письмо к любимой. Но Эпистолярия Слава, ах, не вездесуща, ко всем на змеюшный люлякебаб не успевала, отчего у писателей выходила тоска, ныла поджелудочная, каменели почки. Соискатели славы ходили на процедуры в литфондовскую поликлинику, а в перерывах между физиотерапийными сеансами педантично вопрошали Бога. Они требовали прямого ответа: зачем я? Или: зачем не я? И почему нельзя сразу расставить точки? Если я даровитый, талант, а это факт, – выдайте грамоту. Они слали Ему категоричные открытые письма. Как подписанты – в «Правду» времён полного единства.

Второй рукой, не полагаясь на Бога вполне, они маниакально строчили очередное письмо любимой женщине, надеясь на лучшую комплектацию судьбы из наличного посюстороннего. Но первой рукой, толчковой, всегда выходило задиристее, чем второй, любовной. Совокупное письмо первой руки ко Всевышнему начиналось так.

«Выучив алфавит, я сразу написал Тебе письмо, положив на бумагу душу, но ничего не произошло, а душа расплылась, как чернила. Моё сообщение не доставлено? Знаешь, я начал в Тебе сомневаться. Скажи неотложно, только мне лично, Ты, Ты слышишь меня?»


Короче, теперь о наиважнейшем: с того вторника, как Битов обнародовал рассказ пред своими семинаристами в Литинституте, а я случайно слышала читку, в мою дверь по-свойски звонит странный почтальон. Пронося в никуда очередное письмо, дарит мне дубликат, а подлинник оставляет себе, он историк-юморист, он устал таскать, но мои пишущие братья шлют всё чаще, и всё лично Богу, вопрошают открыто, и почтальон по утрам заботливо тащит копию мне. Стопочка растёт. Из неё доносятся голоса.


«Э… Ты затаился. Ты славно поработал. Тебе-то стало хорошо, а мне? Шесть лакокрасочных дней Ты шлифовал зайчиков и тигров, потом наказал праотца на одно ребро и пошёл отдыхать. Ты вернулся с отдыха? Или как? Ещё – замышляешь?»


Это у них один из популярнейших вопросов.


«“Бог терпелив!”. “Любовь долготерпит!”. Чересчур. Мне утомительно гонять по страницам своим хлопотливых баб в мешковидных облачениях, с их младенчиками, святым маслицем и прочими уловками записного умиления. Шипят, сухими боярынемо-розовскими глазёнками сверкают: грешен, грешен! Церковную ЧК развели, в наши-то дни! Соглядатайство перетекло под платки. Психиатры тайком лечат синдром святости. Нередки панические атаки».

Ну-ну, Шмелёв ты наш новоявленный, жаловаться – грех.


Бывает, конвертики перешёптываются.


«…Но я-то с пелёнок чувствую, как выползают из меня буквы, режутся, как зубы, с кровью разрывая десны, лопатки, – так зачем? Раз – вылезли, два – зубы, три – постоянные, четыре – мудрости, но пять?! А что делать, если зубов неограниченно, а жизнь конечна? Это что ж – моё напишет мой сосед? Тебе всё равно, кто напишет? Я подозреваю страшное.

Никто не отвечает на важные вопросы, никто. Всё – попса, даже на приходах. Попсовая вера в три притопа. Никто не разговаривает. Сплошь болтовня. О Тебе треплются с голубых экранов! Полетели заявки на исповедь по Интернету! Чем же я хуже?!»


«А я задыхаюсь, чуя, что коснувшись моего сердца шёлковым крылом, вот-вот пролетит моя бессмертная поэма, б…ь такая, прямо к моему соседу, потому что мой столяр уже поплевал на ладони, а его столяр ещё даже не похмелился, а поэма уже летит, дразня нас обоих белыми крыльями, белыми глазами, и безразличен ей мой духовный рост. А у меня звуки заточены, словечки бриллиантовой огранки, всё точно, я всё зашлифовал идейно, как Ты – зайчиков и тигров Своих…»


Один постоянно плачет:

«Я создал прекрасный мир, он яростный, и пусть не возомнит чего известный дворник Платонов. Ярить – помните, люди русские? помните Ярилу? Ярить – это еть, это сила, искра вечности, ну, вы в курсе. Теперь многие в курсе. Почти все. Да уж, вставайте, люди русские, хм.

Одна печаль: Ярило с подъяриками – это домовые в кокошниках. Мне нужен Ты, а не Ярило. Его видно каждый день, а Тебя – никогда. Почему?!»


«…Да, сбылось: теперь она летает к соседу прямо, моя центральная, как проспект, поэма, и моё небо – потолок, я качаюсь на деревянной перекладине, пришпандоренной поперёк моего коридора. Нет, я не Марин Иванович. Я качаюсь в смысле каждое утро подтягиваюсь и отжимаюсь. Берегусь. И когда мягкая, с округлостями, моя муза из отдалённого района, прибежав пояриться, кладет свою руку на моё предплечье, тут я, бывает, взбугрю всю руку, и муза чувствует, как я могуч; у меня есть, чего нет у неё, – и мне сразу легче. Мы ложимся, раздевшись в темноте, и поспешно целуемся. Я не люблю целоваться: а им, этим музам траченным, только дай мои губы – по уши отхватят. Короче, я выполняю, за чем она заявилась, но о Тебе не забываю никогда, Ты слышишь? Ты не подумай чего. Ты, Господи, всегда со мной…

Поэма! – вздрагиваю я после целования проклятой музы ярой, готов убить её, и безнадежно колочусь о стену к учёному соседу, куда пронеслась, не замедляя надо мной, крылатая, моя шёлковая, моя поэма, о, как я ненавижу эту женщину, явившуюся яриться, – из-за неё улетела поэма.

Соблазнил меня Ярило, потом пришёл истинный Бог и отнял поэму. Я всё понимаю, но до чего неуклюже вы, боги разных народов, перепутали карты! Мы летаем порожние, как шарики пинг-понга, и постукиваемся о зелёную, как небо с обратной стороны, столешницу, лишь бы не расслышать поступи похмельного столяра, бредущего сколачивать… Сколько зубов успею стереть я?

Вчера муза моя мускулистая, мускусная дура кусачая, уфитилила к соседу моему вослед за поэмой, и Бог заходил, я слышал, к соседу, но почему? Зачем он – не я? Кто решил? А во диавола я не верю, диавол – не комильфо…»


Сделаем паузу; стопочка говорлива. Параллельно, вы помните, тянется, как бурлацкая верёвка, их бесконечное письмо любимой женщине, но цитировать его долго и неинтересно.

Вчера опять заходил почтальон. И снова читаю, перелистываю, сочувствую, и уже не смеюсь.

Читаю, беру ветошку, мел, натираю, шлифуя, деревянную перекладину, чтобы ты, дружок, отжимался-качался ежеутренне, в неискреннем твоём ожидании, что муза больше не придёт, а явится Бог и выдаст грамоту. И пока я тру перекладину, со дна времени поднимается, с упованием на наше милосердие, последняя фраза Битовского рассказа: «Господи! Сколько же в Тебе веры, если Ты и это предусмотрел?!»


О всех пишущих я скорблю обычно молча, но вчера бесёнок словоохотливости дёрнулся, отчего, раззудившись воспоминанием, я и ворчу сегодня: знаю, дружок-сочинитель: отбросив пёрышко неопалимое, ты ждёшь под кустом, присев на мускулистые корточки, корчишь из себя Моисея: то бороду прилепишь, то фанерный народ подгонишь и построишь, то на брата прикрикнешь, то скрижали отформатируешь – и ждёшь, когда придут за ответами к тебе, дружок. Ну, жди. Я бы на твоём месте обошлась музой. Она – предусмотрена.


Москва, 2010, январь

Момент кошки

«Эх, momento de la verdad!»[1]1
  Momento de la verdad – момент истины (исп.)


[Закрыть]
– подумала тонкая чёрная кошка, глядя в застеклённое высокое небо. Прямоугольная свобода, эх. По-над каменной мостовой пахнет вечными быками, полуденным севильским зноем и соловьиными балконами.

Чу! Кошка приопустила усы. Уставилась на крышу домика напротив: на недоступном красно-черепичном краю перечирикивались три воробья. В дверь домика вошёл прекрасный махо, сувенир Андалузии.

«Хорошие, – вздохнула кошка зачарованно, – крупные воробьи…»

Сухие серые пальцы пригладили кошке напружинившиеся ушки.

Она мурлыкнула, вывернулась, освобождая ушки, призывно лизнула холодную руку.

«Эх… «Домостроя» не читала…» – пробормотал отец Паисий, с трудом отводя взор от окна домика напротив, где под воробьями, в расплывчатой геенне незашторенного квадрата светилось тёплое молоко спины, вздрагивали мягкие смешки. Пролилась музыка. Взлетела жемчужная пятка.


«Любовное исступление или чрезвычайная любовь одного пола к другому может происходить из трёх причин: 1) из простой зрительной неосторожности; 2) из-за искушения одним лишь дьяволом; 3) из-за околдования некромантами и ведьмами с помощью нечистого»[2]2
  Монах Паисий цитирует по памяти книгу инквизиторов Якова Шпренгера и Генриха Инститориса «Молот ведьм» (XV в). Впервые книга вышла на русском языке в 1930 году в издательстве «Атеист» (перевод с латинского Н. Цветкова, предисловие С. Лозинского), затем в 1990 г. (М., Интербук). Глядя в окно андалузского дома, молодой монах огорчается: время идёт, а половая любовь между мужчиной и женщиной не изжита. Он мысленно обращается к московскому изданию 1990 года, с. 259, к разделу «Средства врачевания для обуреваемых чрезвычайной любовью или чрезвычайной ненавистью из-за околдования».


[Закрыть]
.


«Хорошо знать истину!» – высокая волна счастья подхватила сердце Паисия. Он сосредоточился на цели, пощекотал кошке голодное брюшко и пошёл на кухню. Достал из буфета бутылочку керосина, длинную пеньковую верёвочку и головастые костровые спички.

Обвязав подрагивающий хвостик прокеросиненной пенькой, отец Паисий распахнул своё окно. Полуденная жара перевалилась через подоконник и вытеснила из дома воздух.

Вольная, полная надежды кошка счастливо скользнула в сладкую междомовую долинку и ринулась по воробьи.

«Ambitio[3]3
  Ambitio – (лат. тщеславие) – амбиция: апломб, спесь, фанаберия, чванство и пр. Такие значения слова «амбиция» были в ходу раньше, до курьёзного прихода в русский язык «амбициозных проектов». Монах Паисий, совершая паломничество и проездом оказавшийся в католической Севилье летом 1992 года, ещё не знает, что будет с этим словом через двадцать лет, посему мыслит архаично и консервативно.


[Закрыть]
!.. Лечить, лечить!» – восхищённый решением, отец Паисий выдохнул и глубоко, со скрежетом прочиркнул по коробку спичкой. Пламя побежало по верёвочке. «Я те уши-хвост покажу-у-у!» – внезапно вспомнив recibiendo[4]4
  Recibiendo – самая древняя и опасная форма убийства быка. (Когда бык ещё силён, разъярён и невредим.) Что до хвоста и ушей, то поверженному быку их отрезали в доказательство победы человека над быком. Паисий, надеясь уничтожить маху и грех вообще, чувствует упоение борьбы, сопоставимое с азартом тореро, и мысленно облачается в парадный костюм «Traje de Luces» (буквально – «костюм огней»), наряд пешего тореро. Образ огня инквизии сливается в его воображении, раскалённом севильской жарой и любовью к истине, с образом нарядного костюма тореро. Паисий поджигает кошку и натравливает её на маху из любви к истине.


[Закрыть]
, зарычал монах.


«Эх…» – усмехнулась обнажённая маха, захлопывая ставни перед разгорающейся кошкой.


«Эх…» – огорчились хорошие, крупные воробьи, улетая прочь от запаха горелой шерсти.


Варна, 2008 – Москва, 2013


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации