Текст книги "Лавра"
Автор книги: Елена Чижова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
Как в замедленном кино, я видела обручальное кольцо, загоравшееся на его кулаке. Обожженные глаза пылали ненавистью: «Ка-аяться? – он пропел, выворачивая шею. – Я-то пока-аюсь… А вот ты – пропадешь пропадом!.. Про-па-дешь!» Удар ужасной силы, от которого искрами брызнули мозги, разорвал мой лоб. Я шатнулась назад и, оскользая по наледи, канула навзничь – затылком в чугунный край. Торжествующий голос, зовущий меня по имени, покатился и замер…
Открыв глаза, я повела рукой: лицо было мокрым и липким. Слыша тяжелый затылок, я поднялась, оглядываясь. Перед глазами плыло золото чужого обручального кольца. Вокруг никого не было. Если бы не кровь, заливавшая веки, я могла бы подумать – приснилось.
Подцепив горсть, я обтерлась снегом. Страшная злоба гнала меня вперед. Я шла и шла, не чуя ног. В шумевшую память вступал холодный окликающий голос. Мысль дрожала и пульсировала короткими искрами. Я возвращалась и возвращалась к началу, словно сцена в митрополичьих покоях, увиденная или разыгранная мною, могла дать ключ. Последнее, о чем думала тогда: я – единственный свидетель. Боль в затылке мешала рассуждать здраво.
Оглядевшись, я вдруг поняла, что выхожу к площади Льва Толстого – станция метро «Петроградская». Путь, который прошла, выпал из памяти. Мысль о метро напугала меня. С таким-то лицом… Я подумала, первый же милиционер… Нет, надо в маршрутку. Остановка за Дворцом Ленсовета. В полумраке маршрутки мое лицо никто не заметит.
Я протиснулась на заднее сиденье и вдруг подумала, что должна рассказать обо всем Мите, потому что с ними, моими домашними, не могу об этом говорить. Я представила себе их лица, лица тех, кто знает, как надо, и поняла, что разговаривать мне, в сущности, не с кем, потому что Мити в городе нет. Он уехал в Москву, и я сама, по своей воле, отреклась от него – не пришла проводить.
«Значит, – я обращалась к своим домашним, – говорите, просто так никогда и ничего не бывает? Сейчас, вот сейчас мы это и проверим…»
Маршрутное такси въезжало на Кронверкский мост. От моста оно всегда следовало прямо. Ничто на свете не могло изменить его маршрут. Приложив руку к рассеченному лбу, я забормотала глухо, с трудом подбирая слова: «Господи, Ты сам видел то, что было на набережной. Если это действительно важно, значит, я должна рассказать об этом, но рассказывать некому, кроме Мити. Если же это – морок, глупость, пустое, тогда пускай она едет прямо, а значит, никогда я больше не увижу Митю…»
Постовой милиционер, выросший за мостом, поднимал жезл. Короткими отмашками он направлял поток в сторону – в объезд. С той стороны моста – поперек обычного маршрута – чернела разрытая яма. Огромный котел стоял на треноге, под которой, бросая отсветы на лица рабочих, пылал огонь. Красноватые змейки вились над котлом. «Асфальт, варят асфальт», – зазвучали голоса.
У темного дома, нависшего над Невкой, я попросила остановить. Один сильный, один слабый: постучалась, прислушиваясь. Поднялись осторожные шаги. Прикрывая рассеченный лоб, я смотрела, как Митя, открывший двери, встает на пороге. Я отвела руку и услышала короткий стон: всплеснув руками, он сделал шаг и обхватил меня. «Ничего, ничего, уже ничего… Я – рассказать, странная история, послушай…» Я высвободилась и вошла. Свет потолочной лампочки заливал мастерскую. Под этим светом, прямо на топчане, белели разложенные листы. Митя выскочил в прихожую и мгновенно вернулся – с зеркалом в руках: «Посмотри, надо что-то, умыться… или врача, зашить…» Рассеченный лоб саднило. Лицо, глядевшее из зеркальной рамы, было страшным: рана, вспухавшая по краю, сочилась сукровицей. Круглые синеватые тени, похожие на пятаки, лежали на глазах. Продольные разводы грязи резали щеки морщинами: «Фу, старуха!» – изо всех сил я оттолкнула зеркало.
Митя выслушал, не перебивая. Рассказ начался сумбурно: с пятого на десятое, путаясь в деталях – свидетель, дающий противоречивые показания, – я строила цепочку, начиная с Праздника. Нарушая все правила, я говорила – я, они, он, и ни разу – мы. Я рассказала о митрополите Никодиме, приехавшем в Никольский нежданно, о проповеди, к которой я на первых порах оставалась безучастной. Нарочно опуская умиленную радость – это могло вызвать Митино раздражение, – я перескочила на уполномоченного, приплела гордый рассказ мужа и подробно описала увиденную своими глазами сцену в покоях; рассказала о двух инфарктах и подступающем третьем и, не обращая внимания на Митино недоверчивое, но внимательное удивление, перешла к сцене на набережной. Ее я описала кратко – передала диалог, завершенный ударом кулака. Увязав появление обожженноглазого с разговором в митрополичьих покоях, я замолчала. Теперь, рассказав и посмотрев на дело со стороны, я удивилась нелепости своих выводов. По-моему выходило так, словно человек с обожженными ресницами был подослан: явился расправиться со мной.
Митя молчал. Поднявшись с места, он заходил взад-вперед. Сейчас он повернется ко мне и, покрутив пальцем у виска, осмеет все эти несусветные глупости, однако, не поворачиваясь, он ходил и ходил, словно рассказ, который я сплела, включил скрытый, но готовый к действию механизм. «Так и сказала – ихний?» – Митя спросил восхищенно и недоверчиво. Я кивнула.
«Как бы то ни было, но в таких делах я в случайности не верю! – он сказал с железным напором. – Случайно только кошки плодятся! Ты не заметила, откуда он шел?» Я покачала головой растерянно и, встав с места, пошла к рукомойнику – смыть кровь. Рассказав, я должна была почувствовать облегчение, однако Митина серьезность поразила меня. В ней крылось что-то пугающее: никакой водой не отмыться.
Я думала, этого не может быть, владыка справится. Своими ушами я слышала ночной телефонный разговор – о какой-то взятке. Черпая воду горстью, я вдруг вспомнила: голос звал меня по имени, когда я лежала навзничь. «Ты правда думаешь?.. – я замолчала, опасаясь выговорить. – Это – за мной, приходили с того света?..»
Митя смотрел ошарашенно. Белая ярость закипала в глазах. Яростным пальцем он тыкал в листы бумаги, разложенные на топчане: «Какой тот свет! Здесь, на этом, почитай, почитай! – ухватив за шею, словно мы вдвоем оказались на пустой набережной, он силой клонил меня к листам. – Митрополит, уполномоченный… Ненавижу! Твои попики благолепные, рука об руку с ГеПеУ!» – неудержимая судорога комкала его рот. Вырываясь из пальцев, я цеплялась за белое, как будто вокруг, за краем бумажного листа, щерилась полынья. В нее он сталкивал меня: подлый помет, кошку, родившуюся случайно.
Наверное, я закричала, потому что пальцы, сведенные на шее, ослабли. Справившись с собою, Митя заговорил тихо. Он говорил о том, что ему страшно – в этой страшной стране, где ничего не бывает случайно, и в то же время – случайно все: рождение и смерть, подлость и праведность, слово и дело. Он говорил о том, что здесь не отвечают за себя, обстоятельства выше сил, человек – тряпичная кукла. Склоняясь в мои колени, словно я стала пропастью, над которой он нагибался, он бормотал о том, что надо бежать, если это началось, добром не кончится, от них не спастись, они умеют добиться и добить. Странная мысль шевельнулась на самом дне: то, о чем говорит Митя, эти, которых он ненавидит, – они приходят с того света, рано или поздно являются за нами. Повинуясь мысли, я подняла руку и, сложив пальцы, положила крест на Митину склоненную голову – так, как сделал владыка над уполномоченным.
Живая церковь
Мужу я сказала: поскользнулась на набережной. Искренне посочувствовав, он особо не расспрашивал – обижался на мое отступничество. По этой же причине ни он, ни отец Глеб не рассказывали о воскресной службе в Академии: ограничились просьбой о прощении. Я ответила ритуальным: Бог простит, простите и вы меня.
Рана зажила на удивление быстро, через несколько дней не осталось и следа: ни ссадины, ни шрама. Старушечье лицо, смотревшее на меня из зеркала, приходило во снах, склонялось над пропастью – опознать. На дне лежало мое тело, сброшенное с крутизны. Время от времени, задумавшись наяву, я видела золотой ободок, горевший на чужом безымянном пальце. Митина версия о посланце КГБ представлялась все более туманной. Теперь, вспоминая обожженноглазого, я бормотала: «Имя им легион». Однажды я спросила мужа: в каких обстоятельствах употребляют это выражение? Приведя евангельский источник, он посетовал, что в современном русском так говорят, когда хотят сказать – много. «Много кого?» – я поинтересовалась ехидно. Он пожал плечами.
Белые листы, за которые я, соскользая в полынью, цеплялась, лежали в надежном месте: Митя дал мне с собой, объяснив, что привез из Москвы, надо прочитать скорее, дали до следующей командировки. Командировка ожидалась недели через три – время было. Мне не хотелось начинать при муже. Распакуй я сверток, он бы непременно заинтересовался. Митина ярость, обличавшая попиков, говорила о том, что написанное в книге – не для церковных глаз.
На третьей неделе поста, когда муж в составе академической делегации отправился в поездку по монастырям, я развернула с опаской. Судя по Митиной яростной вспышке, на листах содержалось свидетельство, похожее на показания: обещал предоставить доказательства и теперь держит слово. Как заправский криминалист я осмотрела пачку: титульного листа не было, отсутствовали и последующие три. Нумерация начиналась с пятого.
То, что теперь лежало на моих руках, по внешнему виду разительно отличалось от бахромчатых книг. Те, убранные в толстые шероховатые обложки, выглядели благородно. И нарушенные моим ножом, их листы сохраняли особую изысканность шрифта, принятого в европейских типографиях. Вычитанные опытным корректором, их слова радовали глаз. Подслеповатая машинописная копия, разложенная передо мною, в сравнении с ними гляделась сомнительно. Края листов, захватанные многими руками, были измяты и неровны. Возня в мастерской перемешала страницы, так что, прежде чем начать, я долго перекладывала – по порядку. Первых так и не нашлось. Расстроившись, я подумала, что безымянный владелец, доверившийся Мите, обвинит его в нерадивости. Перебирая листы, я выяснила, что отсутствует не только начало. То там, то здесь обнаруживались лакуны: где десять, где пятнадцать страниц. Разложив, как сумела, я подумала, что отсутствующие страницы похожи на вырванные клочки, а значит, вряд ли такие доказательства будут полными.
Странная и соблазнительная картина развертывалась перед моими глазами по мере того, как, забывая о времени, я углублялась в истоки явления, которое на страницах этой живой и страстной книги называлось церковным расколом. Страница за страницей я открывала для себя неведомый, канувший мир: моя жизнь, по случайному стечению обстоятельств легшая рядом, становилась его мелководьем. Я видела море, высокие волны, ходившие от края до края, мертвую зыбь, подбивающую берег, и след моей ноги, в котором, как бывает на песчаной отмели после отлива, стояла не успевшая уйти морская вода. «Не пей из копытца, козленочком станешь», – детская пугающая приговорка звучала в моей голове, когда, глотая лист за листом, я узнавала имена, некогда обожаемые или хулимые. Авторы, очевидцы событий, – постепенно, по отдельным ссылкам и сноскам, я поняла, что авторство принадлежит двум людям, – старались сохранять строгую объективность, несколько раз они оговаривали это особо, однако решающая роль отводилась не им. Главные участники событий сходили со страниц, как с полотен, чтобы, вмешиваясь в рассказ, не дать ему превратиться в сухое историческое повествование.
Едва обращая внимание на пишущих, словно те, взявшие на себя труд, были обыкновенными секретарями-келейниками, участники событий отвечали друг другу через голову смерти, уже недостижимые для ее загребущих рук. Я подумала, так бывает в театре, когда автор, сделавший свое дело, остается за кулисами – умирает, чтобы возродиться в актерах. Вслушиваясь в голоса, звучавшие со сцены, я все больше увлекалась поворотами сюжета, но в то же время, не в силах принять чью бы то ни было сторону, проникалась странным, до поры преждевременным и недоказуемым убеждением, что эта история, описанная обыденными словами, решалась в ином мире, где главенствует Рок.
Ни раньше, ни позже – даже читая страшные свидетельства трагедии уничтоженных поколений, я не переживала испепеляющую близость Рока с такой силой, с какой мне довелось пережить ее тогда, когда, склоняясь над захватанными страницами, я чувствовала за плечом присутствие силы, которую греки, исполненные ужаса и почтения, называли неизбежностью – Ананке. Однако в отличие от греческой здесь главенствовала другая неизбежность. Она ложилась иным, невиданным контуром, линия которого, впрочем, нигде не вычерченная явственно, проступала красным поверх написанных строк. Эта неизбежность, которую я назвала нашей, не заслуживала почтения: чем дальше, тем яснее я узнавала ее низкие черты.
Шаг за шагом я проникалась стойким убеждением: несколько лет церковной смуты, границы которой определялись, с одной стороны, Поместным собором 1917–1918 годов, а с другой – смертью патриарха Тихона, не сводятся к логической последовательности событий, пусть противоречивых и трагических, но ограниченных временем. В отличие от болезни владыки, свидетельствующей о прошлом и настоящем церкви больше, чем о ее будущем, эти события действовали как раз наоборот. Они говорили о будущем, поскольку прошлое, в котором они разворачивались, не оправдало ничьих надежд. Я видела их не распутанным, но грубо разрубленным узлом, в который – накануне революции – сплелись все главные течения русской церковной и культурно-исторической мысли. Эти течения – в согласии со своей давней фантазией я называла их холодными стержнями – несли в себе биографические и внешние черты главных действующих лиц.
Словно узнавая прежде виденное, я вглядывалась в псевдоиудейский нервный лик А.И. Введенского (ни имени, ни отчества – перед фамилией стояли одни инициалы), вдохновителя и светильника обновленческого раскола, частого гостя салона Мережковских. Исследователь причин неверия русской интеллигенции (из книги я узнала, что в 1911 году им была написана и опубликована в журнале «Странник» обширная статья, основанная на анализе тысяч заполненных и присланных в редакцию анкет), он определил две главные тенденции преодоления безверия – этого невыносимого его сердцу общественного состояния – апологетику (примирение религии и науки) и реформаторство (обновление церкви).
Рядом вставал его друг, кряжистый и широкоплечий А.И. Боярский, народник, человек практической сметки и убежденный сторонник ориентации церкви на рабочий класс. В посрамление верующих интеллигентов, опасавшихся рабочих и называвших их богохульниками, он стал священником при Ижорском заводе, вел популярные среди молодых рабочих тематические беседы, больше похожие на занятия народного университета.
Богатырская фигура православного иеромонаха Антонина Грановского (на два вершка превосходил по росту Петра Первого), пророка и ученого, русского Лютера, вставала в один ряд с теми, против кого двести лет свирепело официальное православие и рубило руки, сложенные двоеперстием. Этот митрополит, шокировавший и веселивший современников простонародной грубостью выражений, был единственным из всех, церковных и нецерковных, кто задолго до революции, выступая в комиссии по выработке законов о печати, высказался за полную, ничем не ограниченную свободу слова с совершенным уничтожением всякой цензуры. Страстный правдоискатель и недостижимо образованный человек, он поразил меня тем, что в работе над магистерской диссертацией «Книга пророка Варуха» использовал для воспроизведения утерянного еврейского оригинала тексты на греческом, арабском, коптском, эфиопском, армянском, грузинском и некоторых других древних языках, самые названия которых я узнавала впервые.
Против этих троих, не желая мириться с их взглядами на церковное будущее, выступал митрополит Вениамин, бесспорный в страдании и величии, любимец рабочих, совсем не похожий на гордого «князя церкви», однако взявший на себя перед лицом безбожной власти всю полноту ответственности за невыполнение распоряжения пролетарского государства об изъятии церковных ценностей, за что и был расстрелян. За ним стояла загадочная фигура патриарха Тихона, самую загадочность которой придавали тридцать восемь дней, проведенные в застенках НКВД: по выходе владыка – искренне и в согласии со своей совестью — покаялся перед советской властью, признав себя виновным за ее неприятие и публичное поношение.
Углубляясь в перипетии церковного раскола, по одну сторону которого стояла «Живая церковь», поддержавшая советскую власть и ею поддержанная и, как выяснилось позже, презираемая представителями этой власти, по другую – «тихоновщина», движение, названное по имени возглавляющего ее иерарха, я приходила в тяжкое уныние: мысленно представляя себе разговор с Митей и предвосхищая его безапелляционные предпочтения – «Все кто угодно, кроме выкормышей Советов», – опускала глаза. Не было моих сил назвать их – худшими. Многие из них, стоявших и по ту и по другую сторону, казались мне именно той земной солью, чья духовная и интеллектуальная деятельность влияет на будущее страны. Они принадлежали тончайшему слою людей, которым знаком вкус свободы.
Именно это вставало за страницами, терзало мою душу, не позволяя занять определенную и непримиримую позицию: программа «Живой церкви», или живцов, – кличка, пущенная «тихоновцами», – тех церковных деятелей, которые в отличие от своих противников не по принуждению сотрудничали с безбожной властью, – эта программа вызывала мое сочувствие. Она явилась развитием дореволюционных реформаторских идей (до 1917 года их разделяли многие миряне и иереи), и, читая, я задавалась вопросом: сколько нынешних служителей церкви, положа руку на сердце, нашли бы в себе мужество под ней подписаться? Снова и снова перечитывая пункт за пунктом, я не могла прийти в себя от растерянности: церковные сторонники безбожной коммунистической власти стояли за возвращение церковной жизни к первохристианскому свободному духу и обычаю. Я вспомнила свою крестильную рубаху. Отец Петр говорил: такие у первых христиан…
Муж возвратился через неделю: нынешняя поездка оказалась сравнительно короткой. Обыкновенно поездки по монастырям длились недели две. Он снова навез подарков. Выкладывая, шутил над их вечным однообразием: часы «Салют» в разноцветных пластмассовых коробочках (в нашем доме их уже накопилось штук пять-шесть), изделия народных промыслов, соответствующие монастырской местности. «Отцы-экономы закупают, как по разнарядке», – он выкладывал берестяные коробочки, расписные яйца на подставках, украинские деревянные ложки.
«А помнишь, в Киевской лавре, митрополит Владимир… Когда большевики его расстреливали, никто из монахов не вступился…» – я начала враждебно. «Помню, да, расстреляли, он, кажется, из обновленцев», – муж ответил рассеянно. Белые лаврские стены, которых я никогда не видела, поднялись в моих глазах.
Он выходил в облачении, как если бы они взяли его в алтаре, оборачивался на царские врата. За разверстыми створками притаилось великое множество глаз. Может быть, он думал о том, что сейчас его куда-нибудь повезут, но они вывели его во двор. Красное брызнуло на облачение, каплями пало на красное: пасхальный цвет. Замытые винные пятна остались на белых монастырских стенах, как на скатерти, которую уже никогда не отстирать…
«Священникам, членам делегации, дарят другое: кому камилавку, кому поручи. Например, отцу Глебу преподнесли новый подрясник», – муж говорил о своих подарках, которые я, по давнему обыкновению, выставляла на кухонной полке. «Музей подарков любимому вождю», – он смотрел усмехаясь.
Вечером за чаем муж принялся рассказывать о монастырском житье-бытье, в особенности его умиляла протяженность великопостных служб: «Служат честно, ничего не упуская, по пять-шесть часов, ты бы не выстояла. Мне они разрешили попеть в хоре». Радостная гордость, пробившаяся в голосе, отозвалась во мне: я думала, если бы победили обновленцы, никто не посмел бы его унижать. Муж рассказывал о наместниках, давая пространные и точные характеристики. Я слушала вполуха, думая о том, что обновленцы выступали за священническое второбрачие: именно отношение к браку решительным и роковым образом развело враждующих по сторонам. Неужели здесь главная причина раскола?.. Нет, я подумала, быть не может. Горькая, унизительная фраза: «Мне они разрешили…» – никак не уходила. «А кому же еще, при твоем-то голосе? Должны почитать за честь», – сказала и пожалела о сказанном: в его глазах метнулась боль. «Если бы обновленцы победили, тебе не пришлось бы страдать», – я произнесла тихо, почти про себя. Он молчал.
«Странно, – я говорила, помня о выставленных подарках, – неужели это действительно так уж важно? – впервые за последние годы я заговорила в открытую. – Неужели второй брак – что-то до такой степени постыдное, непреодолимое? Почему они так легко жертвуют такими, как ты? Тебе не кажется, что жертва – чрезмерна? Тем более есть и другие, которых…» – мой голос сорвался. Сорванным, в котором дрожала обида, похожая на неподаренные поручи и камилавки, я заговорила о том, что сама по себе проблема не стоит и выеденного яйца, но они… Не удержавшись, я говорила о стремлении обновленцев ввести в канонические рамки женатый епископат; традиционная церковь противостояла со страстью. «Тоже мне, поле битвы!» – кулаком я стукнула по столу. Золотой обручальный ободок, горевший на моем безымянном, вспыхнул и погас. «Хорошо, – я сказала, – в конце концов обновленцы – не на пустом месте, они ссылались на первоапостольские времена, для большинства из них невозможность жить в браке – непомерная жертва мертвой традиции. Ну ладно, может быть, не для большинства, для большинства-то как раз наоборот, да и русская литература относилась к этому с опаской: то Прекрасная дама, в утешение, то Крейцерова соната, но поносить женатых епископов, как митрополит Антонин, с церковной кафедры браниться шлюхами и продажными девками…»
Муж слушал растерянно. То, что именно из-за этого Антонин навсегда разошелся с живоцерковниками, казалось мне оскорбительным и ничтожным. «Владыка Николай обещал, но это – серьезный вопрос», – он ответил и опустил глаза. «Нельзя же так – до конца жизни, в конце концов, если нужна жертва, я готова пожертвовать, церковные прецеденты были. Мы – разводимся, я подписываю бумагу, или как там у вас, документ, отречение, век вековать, не вступать в новый брак, на что он мне сдался, раз уж в твоем случае – безвыходно… Камилавки…» – голос отказал. Я поднялась. «Нет, этого не надо», – он ответил мне в спину.
Снова, как в прошлый, памятный раз, я уходила в свою комнату, к стеллажу, где ровным рядом стояли мои бахромчатые книги. Вслед поднялись шаги. «В этом вопросе церковь совершенно права, – войдя за мной, он говорил с покорным отчаянием, – это не простая традиция, тут – многовековой опыт. Брачные обеты…» Я не позволила закончить: «А ты? Брачные обеты… Или забыл, что мы-то с тобой – невенчаны. Вот именно таких, как ты, живущих гражданским браком, они и поносили шлюхами и продажными девками…» – «Это неправда. Наш – не гражданский». – «Может, повенчаемся? – я обратилась холодно. – Или тогда прости-прощай светлые мечты о священстве?» – «Я не понимаю…» – муж отвечал растерянно. «Что ж непонятного? Пока невенчаны, можно сделать вид, что никакого брака нет, так – тайный грешок. На это вы надеетесь с Николаем?» Я ждала ответа, но он молчал. Разве я могла знать тогда, почему он не может мне ответить?
«Господи, – так и не дождавшись, я вспомнила, – это же Ленин поносил своих политических противников продажными девками и шлюхами… Неужели и здесь, среди вас – одно политическое?» Я отвернулась к окну. «Среди нас – другое», – он ответил и вышел из комнаты. Нет, я говорила себе, больше ничего политического не будет, хватит с меня их истории КПСС. Мысль о Ленине застала врасплох. Что-то странное вилось вокруг. Я достала торопливо и принялась листать: вот теперь наконец нашла.
Ровно по пять суток – и в том и в другом случае – к двум гробам, выставленным в Колонном зале Дома союзов и Донском монастыре, шел народ. Растерзанная книга свидетельствовала: очередь к Колонному залу тянулась от Охотного Ряда к Страстной площади, очередь к Донскому – до Калужской заставы. Я не знала плана Москвы, но понимала – их собралось десятки тысяч: двумя золотыми кольцами они замыкали город. В обоих случаях каждый желающий проститься должен был выстоять пять-шесть часов. В январе 1924-го и в апреле 1925-го люди проводили в очереди бессонные ночи. Но главное, не веря глазам, я читала заново: социальный состав обоих потоков был почти одинаков. Одни и те же люди истово прощались с телами Ленина и патриарха Тихона… «Господи», – обессилев, я отложила книгу. Этого я не могла осмыслить.
Я думала о том, что аморфное множество живущих, которое я по недомыслию собиралась делить на гонимых и гонителей, на самом деле оказалось лавой, застывшей у подножия некогда извергнувшегося вулкана. С одинаковой страстью они прощались с гонимым и гонителем. То, что я принимала за сероватый песок – строила табличные замки, – оказалось раскрошенным пеплом давно отпылавших костров. Во мне подымалось отвращение к любому множеству, бессмысленному в поглощающей его страсти. Снова я думала о том, что бахромчатые книги – здоровые дети. Они рождались и росли в другом мире, знать не знающем о наших – горящих и застывающих – лавах. Они росли в тишине, похожей на монастырскую. «Дети монахов – самые здоровые», – вспомнив где-то прочитанное, я улыбнулась.
Улыбаясь, я сказала себе: «Господи, вот я – простая деревенская девка, и весь мой грех в том, что я живу у монастырских стен, а они, живущие за стенами, приходят ко мне. Это – мой брак и мое безбрачие. Мне нет никакого дела до их венчаний». Осторожно я стянула с пальца свое золотое кольцо. Лежащее на столе, оно выглядело жалко. Теперь я думала о том, что эмиграция, о которой мне известно ничтожно мало, действительно похожа на монастырь. Бахромчатые книги написаны монахами, одетыми в черные недареные подрясники, живут за каменными стенами границы СССР. Склоняясь над рукописными фолиантами, монахи подворачивают свои длинные рукава. Другие, все оставшиеся по эту сторону, – никакие не монахи: где бы и сколько они ни выстояли, независимо от их брачного состояния. Всё, на что они способны, – это дарить ненужные часы, которые никогда не пойдут, не сдвинутся с места. На эту кухонную полку мне больше не хотелось смотреть.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.