Текст книги "Лавра"
Автор книги: Елена Чижова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)
Старые мехи
Я заметила сразу: Митя насторожился. Разворачивая сверток, я обратила внимание – его взгляд цепляет пустой безымянный палец, на котором остался беловатый след. След выглядел припухшим. Мне хотелось подуть на него, как на ожог. «Мылила, стирала, сорвалось с пальца?» – отводя глаза, он нанизывал слова. «Вроде того», – я ответила, подбивая страницы рукописи. «Значит – случайность?» Я молчала. «Если случайности кончатся, мы могли бы уехать», – Митя усмехнулся. «А если нет?» – «В таком случае я уеду один». – «Если для тебя это просто случай, стоит ли вообще на него полагаться?» – «А я и не полагаюсь», – на моих глазах он веселел.
Я думала о том, что сегодня он впервые заговорил о будущем, как будто сделал попытку освободиться от давнего заклятья, заставляющего смотреть исключительно в прошлое.
«Ну как отцы-богоносцы?» – конечно, он спрашивал о книге, хотел узнать мое мнение, но голос звучал напряженно, как будто мнение, которое я должна была высказать, имело отношение к нашей собственной жизни. Глядя на аккуратно сложенные страницы, я понимала ясно и отчетливо: если сейчас признаюсь в том, что нет у меня сил осудить живоцерковников, этого он мне никогда не простит.
«Каков Красницкий? – не дождавшись, Митя заговорил сам. В голосе пело злое восхищение. – Диктатор! Священник-доносчик, благонадежнейший из благонадежных, да что там, отец русского политического доноса», – Митя выругался. «Они же разошлись», – я возразила робко, имея в виду, что в конце концов обновленцы раскусили и обличили Красницкого. «Расходятся с друзьями или… – он покосился на припухший след. – Да разве дело в том, чтобы разойтись? Как можно было сходиться, когда он, задолго до всей истории, выступая печатно, говорил, что евреи используют христианскую кровь? А потом, когда разошлись? Ведь не до, а после процесса!» – скорыми нервными шагами он заходил взад и вперед. То, о чем говорил Митя, я помнила и сама. Страшные свидетельства священника-обновленца Красницкого на процессе митрополита Вениамина, устроенном большевиками. Каждое его показание – удавка на шеи обреченных. Я слушала подавленно.
Митя обличал церковников в том, что они, не умея встать выше текущего внутрицерковного раскола, свидетельствовали друг на друга – под хищные оскалы большевиков. Он говорил правду, ничего, кроме правды, но что-то мешало мне откликнуться. «Антонин отложился от Красницкого», – я сказала тихо, как мне тогда казалось, ради более важной правды. «Неужели? – Митя вскинулся. – Ах да, как же, помню, говорит, нет Христа между нами, так? Вот именно это и есть обрядоверие. Над овечкой поп кадил, умерла овечка», – он запел, кривляясь.
«Это теперь, когда тебе все ясно. Ясно, к чему пришло… Да и то… Но тогда… Разойтись не так уж и просто. Так же, как и соединиться», – я сказала, глядя мимо вспухшего ободка. «Соединение, – он поймал мой криво брошенный взгляд, как ловят стрелу, пущенную мимо, – это, вообще, вопрос целесообразности. В политике (а в России все, как известно, политика) надо уметь выбирать попутчиков. В конце концов, именно это умение и приводит, читай Владимира Ульянова (Ленина), к полной и окончательной победе. Что касается меня, если б захотел, я бы сделал это. Но я хочу одного: уехать. Все, что здесь, я ненавижу!» – пойманная стрела дрожала в его руке. «И меня?» – я спросила, слушая ноющее оперение. «Если защищаешь их, значит, и тебя. И тебя», – он повторил больным эхом.
Теперь он заговорил мрачно, сбивчиво и смутно, но это смутное обличало меня. По-Митиному выходило, что именно я воплощаю черты, которые он, прирожденный западник, ненавидит в русском народе: во мне нет стойкого героизма, но есть идея жертвы, меня не мучают чувства социальной неправды, но влекут странные мистические иллюзии, за которыми я не вижу леса, у меня нет навыков систематического мышления, но есть мышление катастрофическое, он сказал, свойственное любой тоталитарной системе. «Ты вбила себе в голову, что можно обрести внутреннюю свободу – в этой полицейской стране. И когда я думаю об этом, я понимаю: мы – чужие. Если бы не это…» – взяв мою пустую руку, он приблизил к глазам. Рука вывернулась и раскрылась. Он вчитывался в ладонь цыганским глазом. Как сладостно отчизну ненавидеть и жадно ждать ее уничтоженья, – прочитал и выпустил, так и не разобрав линий.
Беловатый оставленный след наливался красным, словно Митя, играя острыми словами, изрезал. Пустой ободок был уязвим, как улитка, с которой сорвали раковину. С отвращением я думала о собственной трусости: если б знать заранее, я призналась бы, что стою за «Живую церковь». Митины обличающие слова саднили.
Я не могла припомнить источник, но была уверена: слова, направленные против меня, взяты из бахромчатых книг. Эти книги я сама вкладывала ему в руки. С тоской я подумала о временах, когда он, забывая обо мне, листал разрезанные страницы. В те времена я убеждала себя в том, что отчим – неподходящее слово. Теперь он настраивал детей против меня.
«Это странно, но чем дальше, тем сильнее я чувствую себя не то чтобы лишним – другим. Лишние, – он усмехнулся, – это раньше, в прошлом веке: Онегин, Печорин… Темы сочинений, вечные детские глупости – на советский аттестат зрелости. Слава богу, созрел». Я молчала. «В конце концов, мой отъезд – благо, и в первую очередь даже не для меня. Если этот народ желает вылечиться, от таких, как я, ему до́лжно избавляться». – «Если все мы, – я думала о том, что Онегин и Печорин остались в моей прежней, неопороченной жизни, – уедем, что же останется здесь?..» – «Именно то, к чему они все, – широко и размашисто он обвел рукой, – собственно, и стремятся: единение и единообразие. Ради этой благостыни принесены такие неимоверные жертвы, что, откажись я уехать, это само по себе грех». – «Пусть лучше уедут… они», – я боялась заплакать. «Как ты себе представляешь? – Митя поднял бровь. – Массовый исход, наподобие саранчи? Когда-нибудь, возможно, и случится. Обглодают здесь – поворотят туда: рыдать на реках вавилонских. Надеюсь не дожить. Кстати, на твоем месте я не стал бы особенно обольщаться. Сама не заметишь, как превратишься в прожорливое насекомое: крепкие челюсти, выпученные глаза, ты и сейчас любишь выпучивать».
Мягкими шагами подходила тоска. Я обернулась к окну, за створками которого притаилось великое множество глядящих, но не заступившихся. «И за меня – некому», – я сказала тихо, самым тихим голосом. Время подходило к концу.
Они уже стучали. Не тихо – костяшками пальцев, а сильно и грубо – пудовым кулаком. Забыв обо мне, Митя двинулся к двери, ступая осторожно. Взявшись за косяк, он прильнул ухом. Из-за двери неслись голоса. Женский, визгливый, главенствовал: давно уж примечаю… Дверь-то вроде и заколочена, а по вечерам кто-то шастает, да и в окне свет… Заглянуть, да окно больно высокое, и на цыпочках не глянешь, наделают пожара, все взлетим в воздух, потом ищи-свищи, а кто отвечать?.. Другой, мужской, бубнил гулко: ну чего ты?.. чего ты?.. нет никого, – но визгливый, переходя на свистящий шепот, возражал: чую – кто-то есть.
За дверью стихло. Митя обернулся: «Дворничиха. Черт! Выследила, когда входили…» – «Плохо, но не смертельно», – я вспомнила его любимого Оруэлла. «Конечно, нет, – мне показалось, он стыдится своего явного испуга. – Неудобно перед Серегой, дал ключ, просил соблюдать, а тут, видишь… – Митя замер. – А представь, если бы у них ключи – заходят, а здесь… – глазами он указал на сложенную рукопись. – И ничего не докажешь – отпечатки пальцев». – «Ага, а у них с собой передвижная лаборатория, здесь бы и сняли». – «У них везде передвижная, – он отозвался высокомерно. – Им и двигаться не надо, все движутся сами, но всегда в их сторону…» – распахнув сумку, он заталкивал объемистый пакет. «Не советую, – я сказала медленно, словно обдумывая. – Выносить лучше мне. Во-первых, я – женщина, на меня вряд ли подумают, а во-вторых, уж если… тема церковная, скажу – жена священника, книжка – по специальности», – я вспомнила таможенные ухищрения. Митя обернулся тревожно: «А тебе… не страшно?» Усмехаясь, я протянула пустую руку: «Мне все равно».
«Судя по всему, здесь нам больше не видеться, – он сказал тихо и отрешенно, словно принимал как должное чужое решение. «Здесь, это где: на свободе, в этой стране, на этом свете?» – я не могла остановиться. Он вслушивался, не понимая: «Господи, да здесь, в мастерской», – свободной рукой он обвел стены. Солнце, уходящее за Неву, залило их последним светом. Темная картина, висевшая в дальнем углу, вспыхнула. В первый раз я обратила на нее внимание: на самом деле это была не картина. На жестком листе картона топорщился выеденный остов омара – красноватый и огромный. «Ты замечал раньше?» – «Конечно, – Митя ответил недоуменно, – сразу, а…»
«Если за ней телекран, – я повторила слово его любимого Оруэлла – и за нами наблюдают… – В этот миг я готова была пожертвовать всем, чтобы выдуманная история, которую он из года в год разыгрывал на своих подмостках и которой приносил меня в жертву, наконец воплотилась, – сейчас она должна упасть». Мне действительно этого хотелось: сделать так, чтобы за нами пришли.
Я смотрела пристально, не моргая, и под застывшим и собранным взглядом красный панцирь, дрожавший в воздухе, издал короткий щелчок. Он был похож на отзвук дальней петарды, и сразу же – медленно и беззвучно, как в немом кино, – жесткий картонный лист соскользнул со стены и повалился вниз. Пустой остов, похожий на рыцарские латы, изъеденные красноватой ржавчиной, ударился об пол и разлетелся на мелкие осколки. Митин взгляд уперся в пустой квадрат. Он смотрел пристально и доверчиво, словно грязная гладь стены действительно должна была вспыхнуть – телекраном.
«Мы – покойники», – я шла по тексту, наслаждаясь. Митя обернулся недоуменно: то, что произошло, не охватывалось его сознанием. Присев, я шарила по полу. Остов клешни попался сразу. Я подняла и восставила вверх, как перпендикуляр. «Обрядоверие? Вот – наглядное пособие. Двоеперстие, причина первого церковного раскола, так считают большевики, атеисты и ты – атеист и большевик. Ты – плоть от их плоти. Для тебя все ясно заранее: кто не с нами, тот против нас. Врешь ты все про объединение! Тебе ненавистно любое единство. Все живущие на свете для тебя – враги».
Страдая от его жестоких и несправедливых слов, я говорила о том, что это он не знает ни жертвы, ни милости, не разделяет ничьих страданий, потому что у него нет воображения, и все его систематическое мышление направлено только на то, чтобы в тысячный раз перемалывать одни и те же вопросы, которые не имеют окончательного решения, но самому-то ему представляются решенными – потому что такие, как он, отвергают любые другие взгляды.
«Как ты это сделала?» – не слушая моих слов, он всматривался в пустой квадрат. «Подпилила заранее, – я сказала, стиснув зубы. – Не бойся, чуда здесь нет. Да и откуда взяться среди нас – покойников? Нас самих впору воскрешать. Представь, воскресение нового Лазаря, выход из пещеры. Все ждут, немая сцена, и тут являемся мы – все в белом, только не в пеленах, как тот, а в этих захватанных страницах, испещренных черными буквами. Ты думаешь, рукописи спасают от смерти?.. Не-ет, – я не могла остановиться, – чудо – это то, что свершили большевики: создали нас по своему образу и подобию». Я замолчала. Больше мне было не о чем.
Я стояла у входа в пещеру, откуда уже не слышалось звуков. Темные валуны, завалившие вход, весили больше, чем было по силам. Из этой пещеры я могла вынести одни пустые пелены. «Давай книгу», – я протянула руку. Митя распахнул сумку и вынул пакет. «Может быть, все-таки лучше – я?» – он предложил неуверенно. «Там никого. Все разошлись, смотрят телевизор», – я смотрела в пустую стену.
«Пожалуйста, позвони мне», – он попросил словами записки, поданной в мою руку. Слова, когда-то причинявшие боль, отскочили от души, как от панциря. Я стояла, не шевелясь, словно сама была выеденным омаром, прибитым к картонному листу. Пальцы, втиснутые в клешни, сводило болью. За картонной доской, к которой меня прибили, не было никакого телекрана. Там зияла пустота.
«Пожалуйста, позвони мне», – он повторил тише и глуше, словно из глубины пещеры, в которой, объятые любовью, все еще лежали наши тела.
«Надо прибрать», – я вспомнила о тщательно убирающей смерти. «Да, вроде… – Митя огляделся неуверенно, – разве что с пола, – присев, он сметал в ладонь мелкие красноватые осколки. Я смотрела, как он ползает по полу, подбирая неловко. – Может, Серега склеит, – он ссыпал из горсти на подоконник и взялся за сумку. На дне что-то звякнуло. – Я же забыл… – он шарил нетерпеливой рукой. – Принес. Может быть… Хочешь вина?..»
«Даже если все по-твоему, – он оглядывался, ища штопор, – мы не покойники, а просто старые мехи. В нас нельзя влить ничего нового, то есть влить-то можно, только ничего не удержится… Жизнь… – он морщился, вырывая пробку с усилием. – А вообще, в твоих словах не то чтобы правда, но что-то… половинка», – сдвинув стаканы, он налил. «Снова придется убирать», – я протянула руку. «Нет. Выпьем и оставим. Как будто мы – здесь, – подняв стакан, он коснулся моего. Звон получился мелким, похожим на дрожь. – Когда-нибудь мы об этом вспомним, там», – он махнул рукой. «Там – это где?» – «Там – это там, куда мы с тобой в конце концов уедем, – Митя выпил залпом, до дна. – Там, куда мы с тобой уедем, – он говорил сбивчиво, как-то мгновенно запьянев, – я куплю тебе много платьев, целый длинный шкаф… знаешь, у них бывают такие, со створками, створки могут двигаться… целая стена… Твои платья будут висеть на отдельных вешалках, двадцать, тридцать, сорок, всякий год по роскошному платью, пока не накопится сто, а потом ты умрешь…» – «Я никуда не поеду, потому что не хочу умирать», – я сказала машинально, не боясь смерти. «В смерти есть светлость любви, затемненной обыденной жизнью, – он произнес с трудом. – Это из… помнишь, ты давала мне книгу?..» – «Не помню», – я отреклась.
Митя шел первым. По договоренности, я должна была переждать минут пять. Выскользнув из мастерской, я заперла дверь на ключ, но прежде, чем выйти на улицу, выглянула из подворотни. Митина фигура маячила невдалеке. Он стоял через три дома, дожидаясь. Улица была пуста. Если следят, значит, только откуда-нибудь из окон… Стараясь держаться поближе к стенам, я двинулась вперед. Рукопись, уложенная в пластиковый пакет, оттягивала руку.
Я шла быстрым шагом, не оглядываясь, стараясь не привлекать внимания. Голос, назвавший меня по имени, раздался за плечом. Машинально я обернулась. Взгляд нырнул под арку: какой-то оборванец копался в помойном бачке. Кроме него, никого не было. Оторвавшись от своего дела, он бросил на меня недовольный взгляд. «Раньше хоть пальто гороховые выдавали, а теперь – обноски какие-то», – поравнявшись с Митей, я выдохнула с облегчением.
Митин автобус подошел раньше. Стоя на задней площадке, он махал мне рукой. В изрядно поредевшей толпе пассажиров я осталась одна. Дожидаясь своего автобуса, я стояла, не глядя по сторонам. Они вышли откуда-то сбоку. Двое, одетые просто и скромно – как все.
«Зря ты, милая, с ним связалась», – тот, что постарше, заговорил со мной дружелюбно. «С кем?» – я спросила, теряясь. «С этим, – он махнул рукой вслед уходящему автобусу, как будто прощался с Митей – за меня. – Красивая русская девушка. Что у тебя может быть общего – с этим… еврейчиком?» – «Это – брат…» – липкий страх коснулся моего лба. Вот сейчас он занесет кулак и ударит с размаху. Замирая, я чувствовала едва заживший шрам. Как будто он, под их наметанными взглядами, уже сочился, открываясь… «Вот только врать нам не надо», – тот, что помладше, перебил сурово.
Мой автобус подходил к остановке. Краем глаза я видела черный номер, маячивший за лобовым стеклом. Я сделала шаг, но они заступили дорогу. Пассажиры беспокойно оглядывались. Никто из них не смел заступиться.
«Пустите, это – мой», – я заметалась между ними, спасаясь. «Твой он будет, когда ты от него родишь, но тогда… – Последний пассажир брался за поручень. – …будет поздно. От нас пощады не жди!»
«Стой!» – тот, что постарше, махнул водителю. Похохатывая и подталкивая друг друга локтями, они успели вскочить на подножку.
Схватив пригоршню снега, я приложила ко лбу. Шрам истекал сукровицей. Тихонько плача, я ощупывала лицо. Мокрое текло между пальцами, падало на воротник. Подтянув полу пальто, я утерлась. Новые пассажиры собирались на остановке – сходились под фонарем. Никто из них не застал моего позора, не видел моего сердца, на котором лежал тяжкий стыд. Они стояли, дожидаясь автобуса, и разговаривали о самых обыденных делах. Может быть, я думала, мне просто не повезло: те, кто сели в автобус, не решились за меня заступиться, но среди этих, которые пришли, мог бы найтись хотя бы один…
Стесняясь, словно лицо мое снова разбили, я зашла за фонарь – в тень.
Владыка и его иподьяконы
Вечер начался разговором о предстоящей поездке в Америку: муж уезжал через три дня. О близком отъезде он говорил, по обыкновению, раздраженно. «Самолет из Москвы. Владыка Николай уезжает раньше – какое-то совещание черт знает где».
Часов в десять раздался телефонный звонок. Оторвавшись от документов, которые спешно готовил, муж засобирался. «Надо подвезти к поезду, владыка уезжает сегодня, ночным». Я вызвалась ехать вместе.
На вокзал мы приехали рано. Поезд только что подали. Сверяясь с запиской, муж искал вагон. Мы уже поравнялись с проводником, когда вдали на еще пустой платформе показалась живописная группа. Тот, кто шел впереди, был неузнаваем. Короткая коричневая дубленка, я бы сказала, элегантная, шапка дорогого меха, высокие полуспортивные сапоги. Он шел, легко взмахивая руками – в такт шагам, а за ним, поотстав на полкорпуса, двигались иподьяконы, несущие багаж: портфель и дорожную сумку, похожую на спортивную. Скуластое лицо, заросшее окладистой бородой, выглядело молодым и румяным. Морозец, тронувший ресницы и брови, подбелил бороду, но эта белизна, вплетенная прядями, никак не походила на проседь. «Похож на олимпийца, как на сборы собрался», – я шепнула, удивляясь. «Он и есть: спортсмен, горнолыжник», – муж отозвался с гордостью.
Процедура встречи выглядела театрально. Выполняя формальности, муж подошел к руке. Иподьяконы замерли почтительно. Внешне они не отличались от молодых людей, приходящих в храмы. Я вспомнила: когда-то давно я назвала их разночинцами. Они и выглядели соответственно: тощие, простоватые и нескладные. Владыка благословил. Его брови, тронутые белым, дрогнули, а вместе с ними коротко и почти неуловимо дрогнули губы. Двойное движение выдавало легкое неудовольствие. Кажется, оно относилось к процедуре.
Теперь они разговаривали вполголоса. Фразы, долетавшие до меня, касались сроков поездки. Я стояла в тени, не решаясь себя выдать. Восхищение, полнившее мое сердце, размывалось новым обликом владыки. Кивнув мужу на прощание, он повернулся к проводнику. Иподьякон подносил билет. Он заметил меня краем глаза, уже ступая на площадку: я видела, его глаза собрались. «Здравствуйте, владыко», – я обратилась первой, поверх формальностей. «Это – моя жена», – муж вступил, заглаживая бестактность. Николай усмехнулся. «Как же, как же, узнаю, здравствуйте», – он назвал меня по имени-отчеству. Теперь он и вправду был тридцатилетним. «Желаю вам счастливого пути», – я говорила легко, не отводя глаз. Здесь, на этой платформе, никто не смел бить меня ногами, не смел мне мешать. Глаза владыки разгорались удовольствием. Он сам оделся по другим правилам, затеял игру в спортсмена, и эта игра удавалась. Коротко притопнув дорожными сапогами, Николай взглянул на часы: «До отхода еще далеко, здесь стоять холодно, не хотите ли зайти в купе, у меня есть коньяк, мы могли бы выпить понемногу», – теперь он обращался к нам обоим. В глазах мужа мелькнул ужас: что-то смещалось в его мире, теряло привычный облик, заставало врасплох. «Охотно», – я отозвалась раньше, чем он успел отказаться.
«Располагайтесь, больше никого не будет, я еду один», – владыка вошел в купе первым. Дождавшись, пока он сядет, я присела напротив. Муж остановился в дверях, которые умели двигаться, как в Митином американском шкафу. Он стоял, упираясь руками в косяки. Широкая фигура, занимавшая раздвинутое пространство, висела безвольно, словно пустое облачение – на вешалке. «Вот оно, мое платье», – я вспомнила и сжалась. Боль была такой сильной, словно ударили ногой.
«С каким удовольствием я поехала бы с вами в Америку, – я сказала не думая, одними губами, слыша только боль. Платье, висевшее в шкафу, дернулось и замерло. Николай слушал доброжелательно. Боль утекала вниз, под лавку. – Если вам понадобится уборщица, мало ли, в поездке, прибрать, принести, вспомните обо мне. Я убираю тщательно». Теперь он должен был ответить: у нас убирают монахини, и тогда я сказала бы: я – готова. Тогда он мог ответить: у нас убирает смерть, и я сказала бы…
«Я понимаю вас, посмотреть мир, – владыка отвечал, улыбаясь, – но, поверьте, эти поездки скоро надоедают, ваш супруг подтвердит. Там работа не из легких, – мысль о работе прорезала лоб вертикальной морщиной, – но если когда-нибудь, в штатном расписании, я вспомню о вас», – он кивал, сохраняя серьезность. В замкнутом сумраке пространства его взгляд светлел. Иподьяконов не было. Никто не догадался зажечь верхний. Распахнув дубленку, владыка устроился удобно. Он сидел, широко раздвинув колени, и ждал, когда я снова заговорю. Я молчала. То, о чем я хотела, требовало решимости. Я взглянула на мужа коротко. Он стоял, сумрачно глядя в пол.
Их лица всплывали и уходили, я примеривала одно за другим, словно владыка, легко поменявший облик, мог с той же легкостью поменять его еще раз, в согласии с давней историей. С хитростью фокусника, перенятой у Мити, я прикидывала маски, снимая их с крюка. Псевдоиудейский лик сменялся вырубленным лицом народного батюшки, на которое уже наплывала грубоватая усмешка ненавистника цензуры и знатока древнейших языков. Ни одна из масок не прирастала. Я думала о том, что это – странно. Вне сомнения, он был одним из тех, кого я, вслед за Митей, могла бы назвать солью, однако это была другая соль. Лицо владыки отличалось от тех, прошлых, какой-то непостижимой противоречивостью: открытость соединялась в нем c чем-то, похожим на хитрость. Большевики, создавшие нас по своему образу и подобию, поработали и над ним. Позже, обдумывая то купейное впечатление, я вспоминала светлые глаза, утопленные в широковатых скулах, ловкую и широкопалую руку, привыкшую к поцелуям, и говорила себе: есть и отличие, и сходство, все-таки он – другого помета.
«Может быть, мы все-таки понемногу…» – владыка достал плоскую флягу не то военного, не то спортивного образца. Нет, все-таки спортивного, я подумала, такие берут альпинисты – на восхождение. Муж отказался сдержанно. Я видела, отказ стоил ему усилий. Владыка взглянул, удивляясь.
«Мне работать ночью», – муж объяснил непочтительность. Владыка Николай смотрел озабоченно: «Нет стаканов, у меня нет стаканов… – он вертел в руке полную флягу. Я подумала, без иподьяконов – беспомощный. Привык кем-нибудь повелевать: – А давайте так, – веселые глаза нашли выход, – вы будете из пробки, а я – прямо из… мехов», – он предлагал залихватски. Я засмеялась и махнула рукой. Мы выпили по полному глотку. Темноватая мягкая ткань обволакивала голову. Жидкость показалась густой и острой – согревающей. Он обошелся без помощи иподьяконов, и это показалось мне важным.
«Нет, если уж выбирать, мне кажется, – лежащее на уме лезло на язык, – вы больше похожи на Александра Ивановича Введенского». – «Чем же?» В его вопросе я не услышала удивления. Точнее, тень проскользнувшего удивления была короткой: не длиннее полуденной. Казалось, наш разговор начался давно, и я, сидевшая напротив, успела выложить все, что примеривала. «Вы тоже ставите на университетских», – темная жидкость, гулявшая в крови, мешала выразить яснее. Муж вышел из дверей и сел рядом. Я чувствовала, как напряглась его икра – пихнуть. Владыка поднял бровь: я видела, тень его удивления становилась длинной – вечерней. В нем сверкнуло удовольствие, вязавшееся с новым спортивным обликом. Теперь он понял.
«А почему вы считаете, что я – из них?» Я видела, мы говорим об одном и том же, и оба – без отвращения. «Нет, – я ответила, – нет, так я совсем не считаю, я думаю, что вы все-таки – из нас. Если – из них, получились бы старые мехи, в которые нельзя…» Плоское лицо проводницы сунулось в дверь: «Так, что тут у нас? Попрошу, попрошу провожающих…» Темная шинелька разночинца, отороченная потертым мехом, выросла за ее спиной. Мы с мужем поднялись. Владыка оглядел весело. Муж вышел первым. Я ступила за ним, но оглянулась. Николай стоял в дверях, вежливо провожая. Дубленка, распахнутая дорогим мехом, придала мне смелости. Будь он в облачении, я бы не посмела.
Стараясь не шевелить губами, я заговорила торопливо и тихо: «Конечно, я не знаю наверное, но что-то плохое… Уполномоченный, против владыки Никодима, они замышляют…» Он слушал недоуменно. Меня полоснуло холодом, словно в его глазах – я прочла ясно – отразился вопрос: неужели и эта – из них?
«Нет, – я качнула головой, – нет», – для верности я повторила вслух. Холодные глаза отходили. Бросив взгляд на мужа, свернувшего в тамбур, владыка кивнул. Если бы не новая, распахнутая мехом дубленка, я склонилась бы под благословение.
Провожающие расходились. Переминаясь с ноги на ногу, иподьяконы грели пальцы в рукавах. Замерзшие пальто поводили ватными плечами. Проводница заглядывала вперед, в голову состава, ожидая команды. Невнятный женский голос плыл под козырьком перрона. Свысока, сменяя его, вступили первые такты «Гимна великому городу». Окно купе оставалось задернутым. Мужчина, обживавшийся в соседнем, объяснялся знаками. Приложив ладонь к уху, он накручивал невидимый телефонный диск.
«Позвоню, позвоню», – девушка, стоявшая рядом со мной, кивала согласно. Она отвечала тихо и глухо, словно из глубины пещеры, в которой, объятые любовью, лежали их тела. Состав дрогнул и замер, как мое сердце. Желтый жезл проводницы восстал к небесам. Темное плыло в моих глазах, видевших другое прощание, похожее на смерть, убирающую навсегда. «Нет, – я думала, – для нас больше нет надежды, хорошо, что успела предупредить».
Завеса окна раздернулась: лицо владыки медленно проплывало мимо. Поравнявшись, он взмахнул рукой. Повинуясь мгновенному порыву, я сложила ладони: правую на левую. Поднятая рука, не отошедшая от прощания, сложила благословляющие персты. Вслед уходящему поезду я склонилась в поклоне.
Мы пошли назад по платформе. Ватные пальто, опередившие нас, маячили у выхода в вокзал. Они думали, никто не обращает внимания, никто не смотрит. Остановившись, я смотрела, как иподьяконы-разночинцы, забывшие благообразие, тузят друг друга, похохатывают, пихаются локтями. Наверное, им было просто холодно и весело, но я, смотревшая пристально, видела: эти, тузящие друг друга, похожи на помощников землемера, которого вызвали в Замок, скрытый в темноте и тумане.
* * *
Муж молчал: мой поклон смешал его планы. Безобразное купейное поведение перекрывалось благословением владыки. Сняв пальто, он вышел на кухню и сел за пустой стол. «Где это ты про Введенского начиталась? – он поинтересовался ворчливо. Отвернувшись к раковине, я наливала чайник. – Ты бы еще карловчан приплела, показать эрудицию, – он не скрывал раздражения. – Пойми, владыка – мой начальник, надо соблюдать такт…» – «При чем здесь эрудиция?» – я возражала уныло.
Постукивая о стол пустым подстаканником, муж говорил: «И Карловацкая, и живцы – одного поля ягоды, и те и другие отложились от церкви, нет между ними разницы». – «Разница есть и – огромная. Карловчане ненавидели большевиков, обновленцы сотрудничали… – я говорила машинально, лишь бы возразить. В памяти стоял разговор с владыкой, теперь я терзалась вопросом: поверил? – …сотрудничали и признавали контроль безбожного государства, обер-прокурора из ГПУ, как его?» – «Тучков, – муж подсказал тихо. – Это все равно, – он говорил угрюмо, зажимая в кулак серебряную ручку, – и те и другие занялись политикой. – Он смотрел непреклонно, в сторону, мимо меня. – Величайшая, роковая ошибка. Нельзя подменять церковную свободу свободой социальной, это – разное, разные вещества, ну не знаю, химические», – отставив подстаканник, он поднялся и встал в дверях.
Я видела: разговор поглощает его. Взявшись руками за косяк, словно искал опоры, он говорил о том, что церковная свобода определяется не внешними условиями существования, а самим строем священных канонов. Свободная церковная жизнедеятельность не подлежит человеческому усмотрению, ее нельзя сочинить заново, как нельзя изменить предание, восходящее к апостольским временам. «Так было и будет, – голос уходил вверх, как если бы он пел “Разбойника”. – Без этого нет великой вселенской церкви, единой в веках!» – «Единой? А ее и нет, – я обернулась от стола и отставила чайник, обваренный кипятком. – Старообрядцы, карловчане, обновленцы, ловко это у вас получается: что ни раскол – заблудшие, – струей крутого кипятка я заливала заварку. Веточки листового чая набухали, всплывая. Покачивая горячим чайником, я говорила о том, что церковь замалчивает разделения, делает вид, что расколы – случайность. – Так проще: вообще не упоминать. Молчать и думать, что враги – это те, кто не с нами… Большевизм, ты не находишь?» – «Каждый раскол питается нездоровыми силами внутри церкви. Это – политика, к ней церковь не имеет отношения», – он повторил тихо и упрямо, опуская взгляд. «А Афганистан? Когда вы там, с владыкой, отвечаете на сложные вопросы, разве это – не политика?» – «Это – тяжкая необходимость», – он ответил спокойно, и я замолчала.
Отвернувшись к плите, я снова шла по платформе и видела молодых иподьяконов, тузящих друг друга локтями. Я думала о том, что сами по себе они не стоят особых размышлений, но тем не менее что-то возвращало меня к последней вокзальной сцене. Молодые, одетые в старомодные ватные пальто, были каждодневным окружением владыки, что никак не вязалось с его способностью принимать современный, изысканно-спортивный вид. Их глупая потасовка, затеянная на вокзальном перроне, представлялась мне запоздалой и неуместной детскостью, для которой подходит более жесткое слово. В ватном облике хранилось что-то жестокосердное, перешедшее из прошлого века, я вдруг подумала: от социалистов. Но самое главное – и эта странная мысль удручала меня – жестокосердые не бывают солью, на них не может стоять земля.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.