Текст книги "Космическая тетушка"
Автор книги: Елена Хаецкая
Жанр: Научная фантастика, Фантастика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
И Хугебурка глядел, как к Бугго возвращается смертность, и чувствовал, как смертность входит и в него самого, и вместе с нею приходит тоска по утраченному бессмертию. Не тому, что достигается с помощью пилюль и операций по пересадке клонированных органов (в отдаленных секторах, говорят, такое делают), но тому истинному бессмертию, которое неотделимо от глубокой внутренней чистоты, в нашем мире невозможной.
И еще он понял: нет во всей вселенной другого человека, такого же грешного, испорченного миром, такого же сострадающего и полного понимания, такого же любящего и любимого, такого же абсолютно родного, как Бугго Анео. Она была единственной, потому что никто, кроме нее, не владел душой Хугебурки до конца, и никто не вручал ему самое себя с такой безоглядной простотой и смелостью.
* * *
Кое о чем тетя Бугго рассказала мне сама, а самое главное я тайком прочитал в ее дневнике, прежде чем она заклеила страницы. Должно быть, она догадывалась о том, что я лазил в ее тетради, однако ни словом об этом со мной не перемолвилась. Я тоже делал вид, что не знаю все эти подробности об Островах.
Только спросил ее:
– А как с тем грузом для Стенванэ? Ну, после того, как вы разнесли «Барриеру»… Вы успели доставить его в срок?
– Собственно говоря, это неважно, – рассеянно ответила тетя Бугго.
– А для чего ты начала писать эту историю? – не отставал я.
Мне хотелось, чтобы она проговорилась об Островах и рассказала о них дополнительные подробности. Ну, например, было у нее что-нибудь с Хугебуркой или не было. После того, как старший брат Гатта влюбился, я начал чрезвычайно чутко относиться к подобным вещам.
Но тетя Бугго решительно не желала об этом больше говорить. Так ничего и не сообщила.
Часть седьмая
Воздай за долгий труд, бескрайний Океан!
Какие демоны в своей игре бесцельной,
Одушевив стихий грохочущий орган,
Тебя возвышенной учили колыбельной?
Воздай за долгий труд, бескрайний Океан!
Для чистых радостей открытый детства рай –
Он дальше сказочных Голконды и Китая.
Его не возвратишь, хоть пой, хоть заклинай,
На тонкой дудочке пронзительной играя.
Для чистых радостей открытый детства рай…
Шарль Бодлер
В комнатах отца я почти никогда не бывал – как, впрочем, и любой обитатель дома. Кроме старинного камердинера и двух-трех собак, никто не осмеливался туда входить. Папа чрезвычайно ценил свое уединение. За пределами дома ему приходилось много времени проводить с людьми. Он руководил советом директоров, возглавлял семейное дело.
Члены семьи только пользовались напропалую благосостоянием, которое давал им концерн «Анео», но никому из нас и в голову не приходило всерьез помогать отцу. Бугго упорхнула в космос и отсутствовала почти двадцать лет по счету Земли Спасения; Гатта был слишком молод, а дед – стар и чересчур склонен к самодурству. После скандала, разразившегося в связи с дедушкиным участием в борьбе за права кентавров, старик вообще отошел от дел.
Словом, папа отдувался за всех Анео – при том, что по характеру он был очень замкнутым человеком и не слишком-то жаловал людей. Он предпочитал держаться от них подальше. Как будто тепло, вырабатываемое его душой, требовало какого-то особенного, страшно редкого топлива, и его едва хватало на обогрев одного папы. И всякий, кто посягал на это дефицитное вещество, выглядел в глазах отца жутким типом, ворюгой бессовестным и того похуже.
«К сожалению, я недостаточно стар, чтобы быть чудаком в той мере, в какой мне хочется», – сказал он как-то раз деду, когда тот предложил ему не ходить на какое-то скучное, но важное корпоративное мероприятие.
Насколько тетю Бугго завлекал открытый космос, настолько ее младший брат мечтал о жизни затворника. Отправляясь на ту встречу, папа проговорил без всяких эмоций, очень спокойно и с твердым упованием на милость Божию: «Надеюсь, лет через пять меня наконец разобьет паралич, и я смогу, никого не оскорбляя, ворочать делами по стереовизору прямо из этого кресла». И он показал на кресло, где я прятался вместе с одной собакой. Я испугался, что он каким-то образом говорит обо мне, но он меня не заметил.
И папа вышел вслед за дедом из комнаты, а я понял, что никогда не видел такой элегантной и такой печальной спины, какая была в тот момент у моего отца.
С того дня я начал уважать его одиночество по-настоящему и перестал пробираться к нему в комнаты вслед за собаками. Более того, я говорил слугам и приживалам, что у спокойного, всегда молчаливого и сдержанного папы бывают на самом деле приступы необузданной ярости. И во время одного из таких приступов папа убил лакея. Труп потом вывезли на орбиту вместе с производственным мусором.
Естественно, взрослые люди мне не верили, но все же начали обходить папины кабинет и спальню стороной с особой тщательностью.
Отец, по-моему, так ничего и не узнал о моей выходке, но я-то знал, какое благо сотворил ему, и втайне гордился своим поступком. Я никому об этом не рассказывал, потому что Гатта всегда сердился, если кто-нибудь начинал хвастаться, а Гатте я очень доверял.
Единственный человек, входивший к отцу безбоязненно, был его личный камердинер. Он был немолод, немногословен и двигался беззвучно. Грусть отражалась на его лице, как очертания деревьев в черной воде болотного озера. Она не исходила изнутри, из глубин его души, но как будто вечно присутствовала под тем солнцем, что нависало над его тягучими днями. Должно быть, грусть эта на самом деле принадлежала моему отцу. Ведь именно он запускал солнце во вселенной тех нескольких комнат, куда был вхож старый камердинер.
В раннем детстве я боялся его и очень не любил, считая папиного личного слугу злым колдуном, который пересыпает одежду своего господина особым порошком, – чтобы папа тонул в печали и при том даже не догадывался о ненормальности своего состояния. Я украдкой подбирался к камердинеру и из какого-нибудь укрытия подолгу всматривался в его лицо, выискивая признаки черной магии. Я не представлял себе, как должны выглядеть настоящие колдуны, но предполагал, что рано или поздно пойму это. Что это вдруг каким-то образом станет мне очевидно. У меня начинало плыть перед глазами, так долго я исследовал объект моих подозрений, но к определенному выводу я все не приходил. То и дело как будто облачко набегало мимолетом, и я различал искомое: складки вокруг рта шевелились зловеще, узкий рот странно кривился слева, глаза проваливались в глубь черепа, как будто отправлялись за новой порцией злодейства, уже созревшего в мозгу, – но затем все разом рассеивалось, и я, к своему облегчению, не видел ничего, кроме доброго, старого лица, уставшего держать в своих морщинах отражение не своей скорби.
Присутствие в моей жизни отца было, таким образом, пунктирным, но материальным. Присутствие матери – напротив, абсолютно бестелесным, зато постоянным.
У нас не было принято устраивать культ умерших родственников, с алтарями, походами на могилу и пышным празднованием годовщин, где возле портрета покойного возлагается традиционный кусок мякинного хлеба, поклеванного птицами, в то время как гости и хозяева с удовольствием кушают какого-нибудь гуся и обляпанными салом губами произносят сентенции о бренности бытия и неизбежности смерти. Своего рода фамильярничанье с покойным: мол, гордиться-то нечем, не один ты помер; вот и у меня третьего дня опять печень шалила…
Одило как-то раз пригласили на подобное мероприятие. Ничего не подозревая о том, что ее ожидает, она готовилась тщательно, два дня постилась, оделась строго, взяла маленький молитвенник в бисерном переплете. Спустя час она позвонила домой и пронзительным, ломким голосом потребовала немедленно прислать за ней слуг. Подозревая худшее, отец поехал сам, прихватив трех вооруженных дедовых товарищей: старцы-ветераны, возможно, утратили былую физическую мощь, зато наверняка сохранили ценное умение не раздумывая открывать, в случае надобности, огонь на поражение.
Одило, странно похожая на Бугго в том же возрасте, но, в отличие от тетушки-пиратки, чувствительная и нежная, металась перед дверью дома подруги, куда ее пригласили на день поминовения усопшей бабушки.
Отец высунулся из машины и схватил Одило на лету. Дочь была зеленой, вся залитая слезами и каким-то соусом. Некоторое время все в машине молчали. Потом Одило сказала, желая покончить с необходимостью давать объяснения:
– Они там все жрали. Меня стошнило.
«Вот что значит – аристократия, – рассказывал на кухне один из старичков-ветеранов, участвовавших в операции по вызволению Одило. – Ее стошнило. Полк, в ружье! Та-та-та-а… – Он пропел сигнал тревоги, очень похоже подражая трубе наших кентавров. – Я, грешным делом, подумал: сейчас господин Анео прикажет стрелять по окнам. А что? Мы готовы! Как прикажет!» – Он всхлипнул и мгновенно утешился рюмкой ледяного арака.
И я, слушая это, понимал, что все они совершили какой-то очень важный поступок. Одило, отец, старцы с лучевыми автоматами.
Разумеется, в нашем доме имелись портреты родственников: ныне здравствующие вперемешку с покойными. Маминых было два: большой – в гостиной и маленький – в папином кабинете. В моем представлении с мамой они никак не связывались. То, что я сознавал рассудком, почти не имело отношения к реальности. Настоящим было для меня только то, что я вмещал сердцем.
Например, я точно знал, что мама – в далеких, тихих садах, где все пропитано близостью Иезуса. Иезус там не такой, как на троне, и не такой, как в три часа своей смерти, а такой, как на образе «Идущего по космосу», облаченный в тишину и погруженный в Себя, одновременно Путник и Путь. Этот образ бесконечно идущей навстречу Истины был мой любимый. И мама находилась там же, рядом. Всякий раз в храме я как будто слышал подтверждение этому.
Мои отношения с мамой я называл «золотистыми», потому что мысли о ней сопровождались глубоким, спокойным сиянием. Я испытывал с ее стороны некую высшую заботу.
Одно время я совершенно искренне сожалел о том, что мама – не мужчина и поэтому не может быть моим Ангелом-Сохранителем. Конечно, из мамы получился бы не такой сильный Ангел, как тот, что был у Гатты на священной доске, – с суровым лицом и мечом из разноцветного пламени, – но зато мама всегда меня понимала и очень жалела. Я мог рассказать ей о себе что угодно. И для нее все это было так же важно, как и для меня. Иногда я просыпался от ее поцелуя и еще успевал уловить краем пробуждающегося глаза уходящий золотистый свет.
Первое настоящее горе постигло меня в мои семь лет, когда одна черненькая бородатая собачка, с которой я прежде не был даже толком знаком, забрела в мою комнату, чтобы околеть. Не знаю, чем был болен пес, но он всю ночь плакал от страха, тыкался воспаленным носом мне в лицо, а утром я нашел его у себя под кроватью. Я удрал из комнаты, потрясенный этой смертью не меньше, чем первый человек в раю после падения, когда Бог у него на глазах убил какое-то из райских животных. Я забился в угол под паноплией и там, в полумраке, все утро безутешно всхлипывал. И все это время мама терпеливо стояла рядом, а собачка, с крайне удивленным видом, сидела у нее на руках.
Потом меня обнаружила нянька и увела.
Я никому не рассказывал о том, что вижу маму. Я думал, что ее видят все. И только потом, когда я стал старше, она перестала приходить ко мне въяве. Но я все равно ощущал ее ласковую, осторожную близость.
Однажды я собрался с духом, проник к старшему брату Гатте и сказал:
– Если бы мама была мужчиной, она стала бы Ангелом.
Гатта отложил планшетку, где что-то писал, и холодно посмотрел на меня – так, что я обмер от любви к нему.
– Ты глуп, – сказал старший брат.
– Почему? – спросил я. Слова брата несли в себе надежду.
– Потому что Ангел – не мужчина и не женщина, – сказал он. – И вообще не человек, а совсем особенное. У него все особенное – и тело, и одежда.
– Значит, мама все-таки может быть Ангелом? – уточнил я, желая выяснить все до конца. У меня едва язык ворочался, так я переволновался.
Гатта вдруг ужасно побледнел – сделался зеленее салата – схватил меня и больно стиснул. Я испугался. Иногда я так злил старшего брата, что он, не стесняясь, давал мне затрещину. Но Гатта только сказал «да» и отпустил меня. Я был счастлив. Гатта очень много знал об Ангелах, только не все мне рассказывал.
Однажды произошло событие, которое взбудоражило все мои чувства, связанные с мамой и отцом. Впрочем, после этого я не стал считать эти чувства ложными. Напротив, встряска заставила их засиять еще ярче.
В дом приехала родственница. Постоянно она обитает на Вио, где у нас филиал фирмы. Там она, должно быть, и кормится. Двоюродная сестра деда или что-то в таком роде. Она была рослая, с широкими плечами, большим количеством мяса на костях и куда больше напоминала лошадь, чем наши кентавры. У нее были густо накрашенные синим брови и высветленное особой пудрой лицо. Повсюду ее сопровождали резкий запах и громкий голос. Я прятался от нее, и она мучила моих сестер, пытаясь подкупить их сладостями с Вио. Но в конце концов она обнаружила и меня, выковыряла из щели между шкафами, где я хоронился, и потащила к себе. Сестры мои, стирая с себя платками ее липкие поцелуи, хмуро жевали в гостиной. Дед, сильно смущенный, держался бодрячком. У лакея, прислуживающего за столом, был подчеркнуто сонный вид. Отец, по обыкновению, скрывался в глубине дома, а Гатта, едва мелькнув, сразу уехал в город.
Завладев мною, родственница взревела (я с ужасом смотрел на ее обнажившиеся зубы – такие же желтые, как и белки ее глаз):
– Бедняжка! Сиротка!
Жгучая вонь ее духов опалила мою носоглотку, слезы выступили у меня на глазах.
Она шумно всхлипнула и спросила, каково это – жить, зная, что убил собственную мать?
Я не понял вопроса – поскольку он не имел ничего общего с тем миром, где я доселе обитал, – и только попросил, чтобы она меня отпустила. В принципе, я мог ее укусить или отдавить ей пальцы ног, но не хотел быть невежливым и проделывать все это до того, как провалю мирные переговоры.
Она продолжала громогласно рассуждать о детях и их странных связях с родителями, о том, что эти связи следует обрывать прежде, чем они превратят человека в чудовище. Я уже приподнял ногу, чтобы исполнить задуманное, как вдруг родственница пискнула и поперхнулась, как будто я был пирожным и застрял у нее в горле. Меня легко отделили от этой женщины, и за ее плечом я заметил отца. Он был в своей любимой заношенной домашней куртке со шнурами. Шнуры лежали на отцовской груди как-то неправильно, образуя искаженный узор. Установив это, я начал искать причину опасному нарушению исконного порядка. И только после этого обнаружил, что папа держит в поднятой руке лучевик. Дуло упиралось родственнице в шею за ухом, как будто папа собирался произвести какую-то медицинскую процедуру, вроде инъекции. Двоюродная родственница сморщилась, пытаясь скосить глаза так, чтобы увидеть папино лицо, но ей это никак не удавалось. Сестры и дед сидели за столом рядком и безучастно наблюдали за происходящим.
– Я… – сдавленно произнесла гостья.
– Вон, – сказал папа и сильнее вдавил лучевик в ее упругий загривок.
– Я, – повторила она чуть увереннее, но папа не позволил ей продолжить. Он оттеснил ее к лестнице и сильным толчком отправил вниз по ступеням. Она скатилась, издавая ужасающий грохот, как будто была сделана из деревянных деталей, плохо скрепленных между собой. Я подумал, что она, должно быть, убилась. Отец перегнулся через перила и сказал двум лакеям и одному приживале, что с величавым недоумением взирали на неподвижную женскую тушу:
– Подберите и отправьте на Вио!
Затем он вернулся в гостиную.
Дед мельком глянул на сына, взял из вазочки маринованную ягоду, деловито сунул в рот и осведомился:
– А кстати – кто ее пригласил?
Папа пожал плечами и, не сказав ни слова, ушел к себе. По пути он задел меня и легонько щелкнул по носу, даже не посмотрев в мою сторону. От обожания я впал в своего рода каталепсию, и нянька, набежав с негромким медвежьим мычанием, унесла меня, точно вырезанную из пластика фигуру.
После своего возвращения тетя Бугго начала играть главенствующую роль в моей жизни, но преклонение мое перед отцом от этого не уменьшилось. Оно так и сохранялось в неприкосновенности в глубине моего сердца.
Каково же было мое удивление, когда однажды рано утром папин грустный камердинер разбудил меня и передал повеление немедленно явиться к господину Анео. Я не поверил собственным ушам и, больше для того, чтобы проверить истинность услышанного, спросил:
– А можно взять с собой няньку?
Я совсем не хотел тащить с собой няньку, но камердинер сказал:
– Можно, только побыстрее.
Тогда я выбрался из постели, а камердинер помог мне одеться. Раньше я всегда одевался без посторонней помощи и был уверен, что все эти личные слуги только мешают нормальным людям, но оказалось, что я ошибался: опытный камердинер затолкал меня в одежду раза в три быстрее, чем это обычно делал я сам. Я даже поразился тому, как ловко у него это получилось.
Нянька, вырванная из когтей какого-то из ее многочисленных ночных кошмаров, зевнула с огромным облегчением и полезла в шкаф за одеждой, ужасая камердинера своим необъятным пеньюаром.
– Рекомендую деловое платье, – сказал камердинер и вышел.
Нянька явилась вскорости. Она облепила себя тесным платьем, украшенным многочисленными буклями в самых разнообразных местах пышной нянькиной фигуры. Если не присматриваться к фасону, то казалось, будто нянька моя вся поросла крупными бородавками.
Отец ждал нас, полностью готовый выйти за пределы дома. Машина тихо ворчала – островок суверенного государства Анео во внешнем море, что беспорядочно плескалось сразу за садовой оградой.
– Садись, – сказал мне отец вместо приветствия.
Мы с нянькой полезли вдвоем на заднее сиденье, а отец изящным движением занял место водителя и сразу погнал вперед. Я ни о чем не спрашивал. И даже не пытался угадать, куда мы мчимся – да еще так рано, что не все ночные призраки успели попрятаться по шкафам и гробам.
Затем отец затормозил возле большого желто-серого здания. Оно было из тех громоздких сооружений с раскормленными колоннами и ступенями, которые словно мыши объели. Такие дома только проигрывают от любых попыток украшательства – будь то лепнина, бетонное воспроизведение эскиза известного мастера, или просто обычная покраска.
При виде этого дома я ощутил, что случилась неприятность.
– Идемте, – сказал отец. И добавил, морщась: – Я избавил бы тебя от этого, но твой брат – на Вио, а дед слишком стар и может разволноваться. Необходимо присутствие двух членов семьи приемлемого возраста.
– А я приемлемый? – забеспокоился я. – Может быть, стоило лучше взять Одило?
– Ни одна из моих дочерей, – отрезал отец, – не должна здесь появляться. Это совершенно не место для особы женского пола.
И тогда я наконец понял: речь идет о тете Бугго. Но судя по тому, что папа был очень зол, с ней ничего серьезного не случилось.
Нянька, двигаясь задом вперед, выкарабкалась из машины. А когда она выпрямилась, то увидела, что на ступенях стоит человек в форме и смотрит на букольки ее платья – так, словно примеривается каждую повертеть между подушечками пальцев. Нянька смерила его презрительным взором.
Тут из машины одновременно появились мы с отцом, и всякий обмен взглядами между моей нянькой и стражем в форме прекратился сам собою. Отец легкими, точными шагами взбежал по ступенькам.
Мы поднялись следом – и почти тотчас оказались в небольшом помещении, выкрашенном отвратительной блеклой краской. Половина комнаты была отгорожена стальной решеткой, за которой угадывались смутные тени. На второй половине находились стол, кресло и служебный стереовизор. В кресле помещался худенький человечек неопределенного возраста, суетливый и вместе с тем начальственно малодоступный.
Стереовизор был включен, и пространство перед креслом начальственного человечка заполнялось танцующими девушками в причудливых одеждах из программы «Движение красоты» (на самом деле она рекламировала здоровое питание от одной из фирм шестого сектора).
Время от времени в помещении мигало, девицы исчезали, и их место занимали угрюмые оперативники и свидетели с исключительно невнятной дикцией. Звук, к тому же, перекрывался металлическим голосом диспетчера: «Драка в районе Мясного рынка. Три ножевых, один пострадавший скончался… Изнасилование в Сырятах… Малолетняя проститутка из Хедео взята на краже, пятый квартал…»
Дежурный безрадостно щурился на эти возникающие перед ним дергающиеся образы и делал короткие записи у себя в планшетке. Затем, ко всеобщему облегчению, возвращались легкомысленные особы, пляшущие босиком на синтетической траве. После очередной сводки с места происшествия хотелось позвать дюжину слуг и приказать им проветрить комнату и вымыть пол.
– Э? – сказал наконец человечек, нехотя поворачиваясь в нашу сторону. Он сунул в рот пару хрустящих энергетических орешков и захрумкал ими, одновременно с тем, не глядя, что-то опять отметил в своей планшетке. – Вы по поводу?..
Он сунул руку под стол и пошарил там. На отгороженной половине комнаты вспыхнул ослепляющий белый свет, как бы отрезая от пространства лакомый ломоть.
Тени, угадываемые за решеткой, сделались плоскими и чересчур яркими. Словно их там нарисовали. Двое лежали на узкой скамье; один, с неподвижным, искаженным лицом, обвисал у стены, прикованный к ней наручниками. На полу благодушествовал толстяк с подбитым глазом и вырванным из одежды клоком. Две блеклые женщины вертелись в углу, почему-то злобно поглядывая на моего отца.
– Шлюхи, – весело сказал мне дежурный и подмигнул. – При ярком свете – просто жуть, верно, малец?
Мой отец слегка потемнел лицом, а я так и ахнул. По рассказам тети Бугго, проститутки – наглы и ярки, как птицы на богатом пляже. А эти выглядели так, словно их перед тем долго варили.
Женщины за решеткой зашипели. Дежурный хмыкнул и выключил стереовизор. В комнате сразу установилась тишина, и голос моего отца прозвучал изумительно твердо:
– Анео.
– А, была такая, – непонятно обрадовался дежурный.
– Где она?
– А здесь.
Он встал и подошел к решетке. Поводил глазами.
Мы трое тоже приблизились. Мне казалось, что если тетя Бугго и здесь, то я ее попросту не узнаю. Ни один из Анео – так мне думалось тогда – не способен на полноценное существование вне дома, сада, корабля или завода, принадлежащих семье. Без надлежащего обрамления, без достойного вместилища.
Однако затем, увидев наконец Бугго, я сразу ее узнал. Оказавшись в этом месте, она ничуть не изменилась. Она сидела в углу, подальше от шлюх, и играла в кругляши с каким-то громилой. Громила и загораживал ее от нас. У него была перевязана голова тряпкой, жесткой от засохшей крови.
– Бугго, – негромко окликнул тетку ее брат.
Она тотчас подняла голову и встретилась с ним глазами.
– Я сейчас, – молвила она как ни в чем не бывало. Затем бросила кругляши и подошла к решетке. С ее плеч свисал длинный, просторный черный плащ, небрежно волочившийся за ней по заплеванному полу. – Спасибо, что пришли.
Громила медленно повернулся и проводил ее тоскливым взглядом.
– Вы подтверждаете, что это Анео? – спросил отца дежурный, опять жуя.
– Да, – сказал отец, не сводя глаз со своей сестры. Не то пристыдить ее хотел, не то – убедиться, что с ней все в порядке.
– А вы? – повернулся дежурный к моей няньке, и тотчас его глазки запрыгали по «бородавкам» на ее платье.
Нянька негромко, с некоторым достоинством промычала, а я подошел ближе к тете и произнес:
– Второй член семьи – я. Да, я подтверждаю, что это – Бугго Анео.
– А, – сказал дежурный, – а я-то думаю, зачем господин паренька с собой привел.
Тут внутреннее радио неожиданно захрипело на стене и, невнятно ругаясь, крикнуло:
– Заснул, что ли? Два скафандра в «Отрыжке»! Подтверди, как слышишь! Два скафандра, сильно мятые!
Дежурный подбежал к столу, надавил там невидимую кнопку и, низко наклонившись к столешнице, заорал что есть мочи:
– Я оформляю!!!
Затем отпустил кнопку и расслабленно приблизился к нам.
– Учитывая пол и обстоятельства – штраф шестьсот экю. Вот бумажная квитанция и подлинник протокола. Протокол – мне, остальное – вам.
Он сунул отцу листки. Отец взял не глядя и спросил:
– Не много ли – шестьсот? Разве вы не сообщили мне, что оформили самооборону?
– А также имело место сопротивление при задержании. Да и вообще. – Дежурный надавил на пульт, который все это время мусолил в руке, и в дальнем конце комнаты появилась вторая Бугго Анео. На ней было платье с очень пышной юбкой, скрывавшей тяжелые прочные башмаки. Это платье было густо измазано грязью и висело на Бугго клочьями. Действие развивалось в полном безмолвии. Один человек рядом с Бугго хватался за кусок стены, попавшей в поле зрения оперативной съемки. Другой лежал на земле – видна была только верхняя половина его туловища с оскаленной челюстью.
Внезапно Бугго сделала резкий, птичий скачок в сторону, взмахнула рукой и располосовала лицо стоящему у стены. Тот беззвучно взвыл – на самом деле, должно быть, орал он очень громко, потому что бесплотная Бугго сильно сморщилась, – упал и исчез.
Бугго вздернула платье и, выставив башмак, метко попала по носу лежащему. В следующий миг на нее набросились оперативники. Они смяли Бугго и погребли ее под собой. На мгновение она вынырнула вновь – изгибаясь всем телом, она висела на крепко держащих ее руках, – а затем изображение пошло крупной рябью и исчезло.
Дежурный с очевидной неохотой повернулся к нам.
– Во дает, – сказал громила за решеткой.
– Сука! – сказали шлюхи оскорбленно.
Человек, прикованный к стене, плюнул и с презрением отвернулся, а толстяк счастливо засмеялся.
Один из лежавших на скамье заметил другому:
– Так это Бугго Анео.
Бугго сказала моему отцу:
– Меня оклеветали!
А отец вынул планшетку, вбил в нее номера протокола и бумажной квитанции на штраф, затем расписался на документах и вручил их дежурному со словами:
– Убедили.
Бугго опять отошла от решетки и стала снимать свой бесформенный плащ полувоенного образца. Громила пытался ее остановить, но она силком набросила плащ ему на плечи и закутала:
– Это ведь твое.
– Ты выиграла! – возразил он. – Я честный!
– Конечно, ты честный. Но я ведь возвращаюсь домой, а ты – нет.
– Все равно, это твое, – ворчал он.
– Если бы за мной не пришли, я бы нипочем тебе не отдала, – заверила Бугго.
– У, – сказал громила. – Слушай, пусть твой малец моей позвонит.
– Теода, иди сюда, – позвала меня Бугго.
Я приблизился к клетке вплотную. Там пахло пылью, мочой и немытой плотью. Но пыль перешибала все. Громила начал рассказывать, то и дело касаясь повязки у себя на голове:
– Видишь, как вышло. Мамаша послала меня за араком…
– Вы мне лучше скажите имя и номер, по которому послать сообщение, – попросил я, вынимая свою планшетку.
– Да погоди ты, сперва выслушай, – он сердито махнул рукой. – Меня мамаша послала за араком…
– Готово! – празднично выкрикнул дежурный. – Забирайте!
Он опять прибег к кнопке на столешнице. Решетка загудела, как будто по ней прошел ток высокого напряжения, и сама собой, рывком, распахнулась маленькая дверца. Тетя Бугго, придерживая на себе распадающееся платье, нырнула туда.
– Вот ведь геккон, – вздохнул толстяк. – А меня сюда двое запихивали.
Я быстро сунул громиле планшетку.
– Вбейте номер и имя. Я все передам.
Он взял и принялся, с трудом попадая по кнопочкам, что-то писать.
Бугго вылупилась на свободу, встряхнулась всеми своими лохмотьями, точно перьями, и смешливо сощурилась на няньку:
– Ну и разжирела ты, оказывается, Тагле! – сказала она.
Нянька надвинулась на Бугго, обхватила ее за острые плечи и прижала к себе – точно намереваясь погрузить угловатое тело Бугго в свои могучие телеса.
Громила ткнул меня через решетку планшеткой в бок и поплелся на свое прежнее место, где валялись ненужные кругляши. Отец расписался на прощание в гигантском гроссбухе, я черкнул подпись вслед за ним, и мы вчетвером покинули помещение.
Теперь я сидел в машине рядом с отцом, а Бугго и нянька устроились сзади. Отец стремительно гнал прочь от следственной тюрьмы, а я тем временем вынул из кармана планшетку, чтобы выключить ее, – иначе можно случайно испортить последние данные. В окошечке тускло светилось: «Мамаша послала за араком». Никаких других сведений там не содержалось.
– Втемяшилась ему эта мамаша с араком! – сказал я.
Бугго хихикнула с заднего сиденья.
– Хороший парень, кстати. Даже не заметил, что я передергиваю в кругляши. Я его завтра сама выкуплю.
– Нет, – не оборачиваясь, сказал отец.
Бугго фальшиво просвистела какой-то куплетик.
– Ты больше шагу из дома не ступишь без надлежащей охраны, – продолжал папа.
– Шестьсот экю жалко? – осведомилась Бугго.
– Нет, – сказал отец.
– Может быть, тебе этих гадов жалко, которых я порезала? – Бугго подалась вперед, напряглась, нацелила плечо папе в спину. – Знаешь, что они сделали?
– Бугго, – сказал отец, – все будет по-моему. Закончим на этом, хорошо?
Бугго сжала губы и замолчала.
* * *
Проснувшись, я прислушался к своей комнате и понял, что оттуда исчез звук, без которого я не представлял моей жизни: нянькино сонное сопение. Было еще очень рано – судя по бледности неуверенного света в окне. Рассвет только-только надрезал горизонт за нашим садом, и солнце колебалось под лезвием, словно опасаясь поранить круглые края.
Но нянька куда-то уже ушла.
Я выбрался из постели, завернулся в одеяло и потерянно побрел по коридору. Сам не знаю, почему я ощутил в тот миг такое невероятное одиночество. Нянькино отсутствие предательски явило мою отдельность от всего, что представлялось доселе частью Великого Меня: дом и сад, приживалы и родственники, кентавры и собаки, предки и книги… Теоретически я знал, конечно, что любой из них обладает самостоятельным бытием, но на практике никто из них в полной мере не осуществлял этой свободы. Они послушно оставались составляющими моей жизни.
Я тащился, туго кутаясь в одеяло, как будто боялся окончательно развалиться на куски и только таким способом мог еще хоть как-то уберечь остатки былой цельности. Все, конечно, в доме спали.
Кроме тетки. Я увидел полоску света в щель под ее дверью и побежал скорее туда. После вчерашнего происшествия мне почему-то представлялась Бугго в арестантской рубахе. Оскалив зубы, она яростно перепиливает тюремную решетку.
Я подбежал и подергал дверь. После некоторого колебания она открылась. Бугго, вполне мирная, в пушистом ночном одеянии, которое заканчивалось беленькой опушкой над ее коленками, босая, стояла передо мной и весело щурилась.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.