Текст книги "Кащенко. Записки не сумасшедшего"
Автор книги: Елена Котова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Елена Котова
Кащенко! Записки не сумасшедшего
От автора
В марте 2013 года я очутилась в печально известной всем больнице Кащенко. Не по своей воле и не по воле врачей, а по решению Тверского районного суда, отправившего меня на принудительную психиатрическую экспертизу.
К тому времени я была уже третий год под следствием. Как считал следователь Николаев, я «готовилась вымогать коммерческий подкуп» у российского мини-олигарха с канадским паспортом Сергея Черникова, которого я видела один раз в жизни. Я служила тогда членом Совета директоров в Европейском банке реконструкции и развития (ЕБРР), а мини-олигарх хотел получить от банка кредит. Помочь ему, как и любому иному клиенту из России, я могла лишь подсказкой, что ему стоит и чего точно не стоит делать. Точно не стоит пытаться получить кредит и одновременно продавать компанию, так не бывает. Этот совет мини-олигарху не понравился до крайности, и разговор, мягко говоря, не сложился. Вернувшись в Лондон, я попросила управление, где готовился кредит, все еще раз перепроверить. Вместо этого руководство банка тут же доложило Черникову о моих словах, а тот в лучших традициях настрочил донос, что это мне денег от него хотелось. Пришлось уйти в отставку – раз так подставилась, – и я безмятежно отправилась на Рождество кататься на лыжах с семьей. В горах же и узнала, что ЕБРР передал собранный на меня компромат в лондонскую полицию, та открыла уголовное дело против русского коррупционера, это вызвало в Москве переполох в самых верхах, и, чтобы ясно показать англичанам, что данный вопрос их совершенно не касается, в Москве тоже решили открыть против меня уголовное дело!
Так что к третьему году следствия мне временами казалось, что все должно кончиться хорошо, потому что следствие не в силах раскачаться и объяснить, как можно «готовиться к вымогательству» и в чем это «приготовление» могло заключаться, если я видела человека один раз и один раз ответила на его звонок спустя полтора месяца. Не говорю уже о том, что следователь отмахивался от вопроса – как член Совета директоров банка может вообще пытаться что-либо вымогать у клиента, ведь члены Совета не сидят в кредитных комитетах. У них совсем иные, политические, задачи.
А временами казалось, что ничем хорошим это кончиться не может: ведомственная машина, работающая по формуле, что каждое обвинение должно закончиться обвинительным приговором, едет на меня неотвратимо, как каток, под которым я и погибну. Убеждала себя, что испытания выпадают всем, причем не за что-то, а для какой-то высшей цели, и мне казалось, что я ее поняла – я стала писателем.
Помню, как вызвал меня следователь, чтобы уведомить, что решил отправить меня в психушку. Повторял, что он-то уверен в моей нормальности, но вот начальство так решило. Видимо, майор Николаев хотел производить приятное впечатление даже на обвиняемых.
Тем же вечером дома я складывала футболки и трусики в сумку, а моя уверенность, что выстою, померкла, как кнопочка «пуск» на компьютере, когда его отправляешь в сон. Она и так уже подмигивала тускло и уныло. Ведь меня обвиняют не в развращении малолетних, не в том, что я пырнула мужа ножом или размозжила голову ребенку, а каком-то приготовлении к получению денег. При чем тут психиатрия? А когда что-то невозможно понять, оно особенно страшит.
Весть разнеслась по городу, и в мой первый день в Кащенко к зданию шли корреспонденты с камерами и без. Мы все не свободны от собственной истории, наше поколение, по крайней мере, уже не забудет Бродского, Шемякина, студентов, приковавших себя на Лобном месте, протестуя против оккупации Чехословакии. «Психушка», «карательная российская медицина» – таков был подтекст многих публикаций. Но все было более прозаично. Меня отправили в психбольницу не с целью доломать и вынудить признание, а просто так!
Дело скучное, звезду на погон за него не получить, закрыть его начальство не позволяет, что делать – непонятно. А за месяц психушки либо что-то придумается, либо Котова и впрямь спятит – там же трудно не спятить, – тогда дело можно с чистой совестью списать в архив. Другого объяснения у меня и сегодня нет.
Но я не спятила. Месяц в Кащенко помог увидеть многие грани жизни, ранее от меня сокрытые, понять, что главные ее тайны – внутри, а не вовне человека, что их познание бесконечно. Увидеть другие, совершенно банальные истины, которые перестают быть банальными, когда понимаешь, что это истина и что жизнь, в сущности, тривиальная штука. Прекрасная и на удивление абсурдная одновременно.
Сегодня многое из того абсурда, который привел меня в Кащенко, – позади, правда, еще надо дочитать – или дописать – и закрыть, наконец, главу этой мучительной эпопеи, которая относится к следствию в Англии. Меня давно перестало удивлять и законченное уголовное дело, и обвинительный приговор, который мне вынесли-таки, однако без наказания за якобы содеянное. Абсурд присущ, увы, далеко не только моей жизни. Он мешает жить всем, мы стараемся его не замечать. Мы просто хотим быть счастливыми, чувствовать свободу, любить людей, радоваться жизни, которая нам дана. Плоды моих открытий в Кащенко уже отдалились от меня, они превратились в литературу, которая зажила своей жизнью. В повесть об этом неповторимом месте и в рассказы о дурной бесконечности жизни героев, которых я люблю, не задумываясь, заслуживают они этого или нет.
Окно наизнанку,
или записки не сумасшедшего
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря…
Иосиф Бродский
Голубые и розовые…
…Под утро будит ползущий по щеке таракан. Стряхиваю его щелчком и снова засыпаю. Не знала, что могу спать в обществе десяти человек, в комнате с заклеенными окнами и раскаленными батареями, а главное – при свете лампы, горящей всю ночь. Прошлой ночью узнала, что, оказывается, могу.
За плохо вымытым двустворчатым окном мартовский день. Вроде солнечный, но отсюда кажется тоскливо-серым, по-весеннему сопливым, что ли. Между окном и днем – решетка, когда-то крашенная белой масляной краской, теперь местами облупившейся, местами проржавевшей. На откосах – обнаженная сгнившая штукатурка. Окно привыкло, что на нем решетка. Привыкло оно и к покрытому лохмотьями серо-черной пыли кондиционеру, который урчит, мешая, вероятно, окну думать. А окно выглядит задумчивым. Это вчера было или сегодня?
– Оставь покурить…
Я смотрю в окно, не видя за ним ничего, даже тоскливо-серого утра, а голоса за спиной множатся.
– Оставь покурить… Одолжи сигарету, я верну завтра.
Сую окурок в пепельницу – оловянную миску, покрытую слоями несмываемого налета пепла, кое-где ржавую до дыр.
– Дай сигаретку, а? Ну дай! Жалко тебе, да?
Оборачиваюсь, отлепившись от окна. Вижу лица, все одинаковые. Под лицами – одинаковые байковые халаты: голубые с розовыми цветами, желтые с коричневыми, зеленые с синими. На мне тоже был такой, поверх ситцевой рубашки и чужих черных рейтуз. Еще на мне были черные боты и синяя куртка. Сейчас на мне белая футболка, спортивные штаны и шерстяной кардиган на молнии. Мне жарко… Когда же я переоделась?
Вижу лицо с потрескавшимися губами, в углах рта язвочки с корками.
– До завтра дай одну, я отдам…
Сую лицу с потрескавшимися губами сигарету «Мальборо», отхожу от окна, выхожу за дверь. Иду по коридору, сажусь на лавку, сижу долго… Стараюсь не горбиться, не смотреть вокруг тоскливым взором. Не хочу производить жалкое впечатление, хотя вид мой, скорее всего, жалок. Рядом на полу – пластиковый пакет с моими вещами, я понятия не имею, что в нем, нет сил посмотреть. Что оставили. Мне жарко…
– Сейчас, сейчас, девочка уже уходит.
Смотрю через стеклянную дверь внутрь комнаты с десятью кроватями. На одной копошится толстая девушка в очках. Это она уходит? Куда?
– Освободили тебе койку, белье возьми, – мне суют в руки серо-сизые простыни.
Поднимаю пакет, беру простыни. Понимаю, что надо застелить кровать, но не понимаю, как это сделать. А куда пакет ставить? Вплотную к моей кровати стоит вторая, на ней девушка в халате стального цвета до пят, лежит на спине, глядит, не моргая, в потолок. С другой стороны – тумбочка и изножье следующей кровати, стоящей в углу вдоль окна, вплотную. Пакет поставить некуда. Или… я пока еще слишком отторгаю эту реальность, чтобы думать, как в ней устроиться.
Постелила постель, легла на одеяло, пакет стоит в ногах. Теперь мне холодно. В пакете обнаруживаю родной домашний халат цвета овсянки, накидываю его на плечи. Все равно холодно, озноб.
Не лежится. Иду по коридору, вокруг одинаковые лица, под ними – одинаковые халаты: голубые с розовыми цветами, синие с зелеными… Подхожу к окну, закуриваю, мы с окном привыкаем друг к другу. Курить не хочется, а курю.
– Оставь покурить… Не гаси, оставь.
Сую чинарик в протянутую руку, иду назад, снова ложусь на кровать.
– …Ужинать… Девочки: Фигозина, Моргачева, Шамырина… диетстол… И первая смена садится… Девочки, быстрее.
Поднимаюсь, иду по коридору. Восемь столов, над столами лица, уткнувшиеся в тарелки. Почему они одинаковые? Стену подпирает шеренга все тех же халатов: голубых с розовыми цветами, зеленых с синими, желтых с коричневыми.
– А мне когда есть?
– Ты кто? Новенькая? На тебя еды еще нет.
– Мне не есть до завтра?
– Ладно, садись вон за тот стол… Когда вторая смена поест. Если что-то останется.
– Елена Викторовна, – ко мне впервые обращаются по имени. Из-за дальнего стола машет рукой женщина. – Садитесь с нами. Садитесь, садитесь, они вам сейчас принесут, никуда не денутся.
Это соседка. Кажется, Татьяна Владимировна. Интеллигентная дама под шестьдесят в белых брюках-капри и свежевыглаженной мужской рубашке навыпуск. Сажусь за стол рядом с ней.
– Татьяна Владимировна, а у меня рыба есть, еще из дома.
– Несите ее сюда и ешьте спокойно. Если не съедите, они выбросят.
Встаю из-за стола, иду к своей кровати. Пакет все еще стоит. В нем пластиковый контейнер с лососем на пару… Вчера ночью дома готовила. Это было давно, в другой жизни.
– Татьяна Владимировна, можно вам предложить? Мне одной не съесть, а вы сами сказали, завтра выбросят.
– Правда? С удовольствием.
Татьяна Владимировна деликатно отламывает алюминиевой ложкой кусочек рыбы.
– Берите больше, прошу вас. Давайте пополам.
– Нет, мне много… Вы сами ешьте.
– Девочки! Телефоны…
– Девочки! Быстро на гормоны… И уколы… Талызина, Марголина, Батырская… Где Батырская? Сколько ее звать! Девочки, приведите Батырскую из второй. А Гаврилова где? Гаври-и-лова Оэм! Гаврилова Оэ-эм! Нет, не Ои, а Оэм. Где Гаврилова Оэм?
Что такое «оэм»? Инициалы? Какая разница. Уже вечер, я поговорила по телефону с мужем, сыном, адвокатом. Надо укладываться. Снимаю кардиган и брюки. Куда их положить? И пакет все стоит не разобранный. Роюсь в нем: косметичка похудела, исчезли кремы… Трусы четыре пары, уйма носков… Нет толстовки, куда-то делись две футболки…
– Кремы отобрали, потому что они у вас, наверное, были в стеклянных баночках. А белье только одну смену разрешают, – слышу голос Татьяны Владимировны. – В шкафу есть полка незанятая, вы туда пакет поставите. Печенья хотите?
Печенья я не хочу. Натягиваю ночную рубашку, в которой меня привели. Крепкое, почти новое полотно, фиолетовые цветочки разбросаны по белой ткани.
– Татьяна Владимировна, а свет?
– Не выключают. Это, пожалуй, самое трудное. Я две недели не могла привыкнуть. Но зато вы в шестой с самого начала. Это вам крупно повезло, я пять дней в коридоре, возле туалета лежала. Вы привыкнете, Елена Викторовна…
– Татьяна Владимировна, а вы-то что тут делаете?
– Я? Потом как-нибудь расскажу… Здоровье, знаете ли…
– Ага, – понимаю, что не стоило спрашивать.
Лежу в кровати, смотрю на лампу над стеклянной дверью. Она светит прямо мне в лицо. Неужели я тоже привыкну спать при свете?
Что такое «истеблишмент»?
Приятно ощущать себя частью элиты. Палата номер шесть в девятом отделении острых психических заболеваний и судебно-медицинской экспертизы больницы Кащенко[1]1
Ныне 1-я клиническая психиатрическая больница г. Москвы им. Н.А. Алексеева. (Примеч. авт.)
[Закрыть]– лучшая. Пять наркоманок, уже якобы вылеченные, три девушки с клинической депрессией, уже якобы затухающей, и еще две дамы, как и я, попавшие в эту юдоль скорби на стационарную судебную экспертизу. Люди адекватные.
В пятой и четвертой палатах – депрессняк и наркота разной степени тяжести. Приступы депрессии и ломок выражаются в локальных перебранках и слезах в палате или – когда надо выплеснуть агрессию – на публике, в помывочно-туалетном салоне. Первая палата – что-то типа отстойника. Там тихие и безнадежные старухи, выжившие из ума. То ли они обитают тут временно до отправки в какое-нибудь страшное заведение уже с концами, то ли за них родственники платят мизерные деньги, считая, что «в больнице все же лучше». Самые страшные палаты – вторая и третья, надзорные. Тут полубуйные – потому что откровенную буйность глушат до тех пор, пока ее внешние проявления не исчезнут и бывший буйный, уже окончательно заглушенный лекарствами, не превратится, как принято говорить, в овощ. Такие ходят с безумным взором по коридору, мычат, невнятно матерятся. Они часто ходят под себя, отчего в «надзорках» стоит стойкий запах хлорки и еще какая-то невыразимая смесь запахов… Женщина неопределенного возраста с волосатым подбородком постоянно плачет, бродя по коридору и глядя себе под ноги, то и дело плюет на пол. За ней хвостом ходит беззубая девчонка-даун лет восемнадцати… Плюющая женщина часто приходит в помывочно-туалетный «салон» и долго сидит на унитазе, пока не сгонят. Она забывает, зачем пришла. Беззубая девчонка нередко отлепляется от своей товарки и ввязывается в разговор в «салоне». Понять ее трудно, речь невнятна. Отчетлив только мат. У девчонки лицо старухи. Когда она не матерится, то пытается приласкаться к кому-то из наркош. Она выуживает из проржавевших мисок-пепельниц бычки и пытается их снова раскурить. Вид у нее отталкивающий, но почему-то ее никто особо не гонит, не травит. Даже у наркош, не говоря уже о депрессняках, обострено чувство сострадания. Девчонке иногда суют целую сигарету, а иногда просто ласковыми пинками теснят из «салона». Чтоб не портила кайфа от чифиря с куревом.
Худая, как жердь, молодая женщина с иссиня-серым исступленным лицом днями и ночами напролет стоит в туалете, глядя в окно с решеткой, и курит, докуривая каждую сигарету до фильтра, точнее – ровно до той части фильтра, где сигарета тухнет сама собой. Это потом я узнала, что у нее последняя стадия анорексии. Ее кормят, она уже ест без принуждения, она ест много, часто. Раз пять или шесть в день. Ест мясо, белый хлеб ломтями, огромные тарелки супа, складывает в свой организм тарелки каш, пюре, макарон, и снова хлеб с маслом, сахар, конфеты… Говорят, она так ест уже больше двух месяцев, но организм ничего не усваивает. Он прошел точку невозврата, женщина выглядит как скелет, колени и локти – будто вывернуты в разные стороны. Исступленный взор, тонкие пальцы, покрытые коричневым никотиновым налетом и ожогами, потому что она не чувствует, как жжет горящий фильтр сигареты. Не чувствует настолько, что ожоги – до волдырей. Их она тоже не чувствует.
Всего этого я не видела вчера. Или это было позавчера? Но сегодня я уже много вижу, вижу эту женщину-жердь, хотя странно, ведь она бродит в коридоре, а я смотрю в зарешеченное окно. Еще вчера окно мне ничего не показывало, а сегодня я вижу рыхлый, сморщенный снег, усеянный окурками, асфальт проезжей дороги, по которой меня вчера привезли сюда. Я стою у окна, и оно показывает мне мир, странным образом – не только внешний. В окне я вижу женщину-жердь – тоже часть мира, только непонятно какого. Я стою у окна, оно мой друг. Я смотрю в окно и вижу даже то, что внутри, по эту сторону стекла. Изнанку мира. Рядом стоит женщина-жердь с обожженными пальцами, когда она подошла? Она совсем не похожа на остальных. Чем не похожа? Не знаю…
В палате десять человек. В отделении, рассчитанном на шестьдесят, обитают семьдесят четыре женщины. Шестеро спят на составленных банкетках в коридоре. Я прохожу мимо банкеток, чувствуя плотный запах мочи и хлорки. Надо же, а вчера не чувствовала!
Вчерашний, первый день – или все же позавчерашний? – прошел в какой-то суете, сегодня от нее остался серый мохнатый туман ночного кошмара. Помнила только черные глаза молодого санитара с испитым лицом, глаза висели на этом тумане, как два таракана на паутине, и ощупывали меня с интересом. Глаза ощупывали, а не сам санитар, хотя ему тоже явно хотелось. Смутно помнила процедуру обыска в приемном покое: раздели догола, смотрели во все отверстия… Потом пыталась понять новые правила. Сразу усвоила только, что в ванную, она же туалет, она же курилка, нельзя ходить с пачкой, надо брать с собой сугубо одну сигарету. Иначе тебя атакуют попрошайки. Как на улицах Калькутты. Остальные премудрости – как попросить, чтобы подпустили к запертому холодильнику, когда лежать и когда не лежать на кровати, можно или нельзя попросить добавку чая – эту мудреную смесь науки и шаманства освоить за сутки никому не дано.
Нет, отчетливо запомнился и полдник. Давали запеканку, одинаковые разноцветные халаты подходили к раздаточному окну с протянутой рукой, а буфетчица шлепала крохотный шматок запеканки каждому на ладонь. «Сколько ее, запеканки-то! – кричала она. – Мне что, из-за нее опять тарелки мыть?»
Ночью я все же заснула, несмотря на свет. Конечно, при свете осуществлять «динамическое наблюдение за клинической картиной» – так записано в постановлении следствия о направлении меня на стационарную судебно-психиатрическую экспертизу – несравненно удобнее. Но и таракана на щеке тоже легче обнаружить и на пол стряхнуть. В темноте можно, наверное, ненароком и проглотить. Лежу на кровати, вспоминаю сегодняшнее утро, свое первое прикосновение к окну, которое успело показать мне так много. Это было всего пару часов назад, а кажется, что уже очень давно. Да, давно… С утра я, кажется, пошла в ванный туалет, заставила себя почистить зубы у общей раковины. Лицо умыть не решилась, почему – не знаю, но привкус немецкой зубной пасты во рту сделал жизнь терпимой…
По коридору тенями бродят женщины в сорочках и больничных халатах – кто исступленно глядя прямо перед собой, кто уткнув голову в грудь, пуская слюни и бормоча. Это когда – давно, с утра было или сейчас? Нет, сейчас я лежу на кровати, мне кажется, что я схожу с ума, у меня точно раздвоение личности. Одна часть далеко, она дистанцировалась от меня, она – то, чем я была еще вчера. Вторая старается сжаться, стать неприметной, быть как они все, те, которые вокруг… Не дергаться, когда на тебя кричат: «Котова, сюда, сколько тебя ждать! Где Котова, девочки-и… Котова где», – хотя я рядом. Выходить из палаты, когда орут: «Шестая палата, всем в коридор, потом узнаете зачем». Это потому, что две девчонки, несмотря на окрик «подъем», залежались и не заправили койки. За это нас всех «наказали»: держали в коридоре до завтрака, не давая сесть… Не спрашивать, почему нельзя лежать на покрывале, когда кричат, что нельзя. Не требовать разрешения подойти к холодильнику, чтобы достать свою еду: «Ты что, Котова, не видишь, медперсонал занят». Быть как все… Не нарываться.
Борюсь с ощущением, что стены коридора отплывают, а серо-голубое водянистое предвесеннее небо, отблески солнца на соседнем бело-желтом доме, голые ветки деревьев, роняющие капель, – не реальность, а картина на холсте. Ее поставили где-то далеко-далеко, отделив от моего мира зарешеченным окном. На самом деле этого ничего нет. Реальность – она вот: коридор длиной метров семьдесят, и семьдесят четыре женщины по нему бродят, толстая буфетчица выливает помои в бак, приговаривая: «Таскаешь эти судки, мля… сил нет, а эти стоят и курят…»
Вернулась в палату, сделала йогу, постояла на голове – вроде прошло. Бодренько заправила кровать по команде – иначе точно нарвешься. Пошла снова к своему окну – курить и отвечать на сообщения.
Окно и не заметило моего отсутствия, оно живет своей жизнью в ванной комнате, которая не только курилка и умывальня, но еще и душевая и туалет. На отделение – два унитаза, ничем не отгороженных от остального пространства туалетно-помывочного отсека. Пользоваться ими надо на виду у всех. Два душевых поддона в соседнем отсеке – тоже на виду у всех. Унитазом пользоваться придется, какой у меня выход? А мыться я тут не буду. Дотерплю до дома. Я не буду мыться месяц?! Такая странная мысль могла прийти в голову только в шесть утра. Сейчас почти десять? Трудно сказать, часы у меня отобрали. Знаю точно, что мыться все еще не хочется.
Вспоминаю, как утром, еще в предрассветном полумраке выползла в это универсальное и многофункциональное помещение. Утром ли? Или это было уже вчера? Какая разница… Было это какого-то мартобря, как известно, и этим все сказано. Гораздо интереснее, что на рассвете помывочно-ванный туалет заполнен наркотой. Вообще-то наркоши никуда не пропадают и при дневном свете, но они в нем растворяются. При дневном свете им тоже хочется быть как все. А в предрассветном полумраке они – особая общность, у них осмысленный ритуал в курительно-помывочной. Девчонки открывают оба крана горячей воды, над раковинами поднимается пар и запах хлорки. Этой водой они заваривают в кружках чифир. Этот напиток называется «чай по-кащенски»… В духоте, пропахшей пóтом и унитазами, с пластиковыми кружками, где дымится черная жидкость, они садятся на корточки по-тюремному, приваливаются спинами к кафельным стенам и курят. Курят одну за другой, пока есть сигареты. Докуривают соседский бычок, когда своих не остается… Страдают от ломки, матерятся друг на друга, клянут Кащенко, врачей, курят и пьют сырую, пахнущую хлоркой, обжигающую черную воду…
В шесть утра они уже чифирили, когда в помывочно-ванный «салон» вошла я. Выглядела я, должно быть, дико в кашемировом до пят халате цвета овсянки… А может, и нет, кто же скажет! Девчонки отгоняют попрошаек, те обступают меня, просят оставить чинарик, я оставляю свой беззубой старухе. В палате мне говорят, что так нельзя, – «теперь они, как бездомные собаки, не отстанут». Норма выдачи сигарет, присланных из дома, – десять штук в день. Попрошайки выкуривают свою пайку где-то к обеду, а потом побираются.
«Надо сказать, чтобы передали сигарет попроще, для попрошаек. Раздавать “Мальборо” – глупо, вообще не давать – не получится». Лежу на кровати, думаю о девках, сидящих с чифирем на корточках вдоль стен курилки. Одна из них маленькая, с огромными черными глазищами, хрупкая, как двенадцатилетний ребенок. Тощая, руки покрыты татуировками, уши исколоты пирсингом. Для большего «прикола», видимо, некоторые сережки вырваны, в этих местах мочки ушей превратились в бахрому. Одета в тельняшку со спущенными плечами, разговаривает исключительно на матерном. Сколько лет – непонятно. Может, восемнадцать, а может – двадцать восемь. Лицо цвета печеного яблока. Дальше думать ни о ней, ни о других участницах чифирного чаепития не получается. Не думать же, в самом деле, как они дошли до жизни такой. А о чем думать? Или о ком? Не о судье же Криворучко из Тверского суда…
Судья был гладкий, лысый, с короткой шеей, утонувшей в мантии. Когда выступали мои адвокаты, он казался мне интеллигентным. Господи! Это было только позавчера! Тогда я не знала, что Криворучко – из «списка Магнитского», а теперь знаю. Татьяна Владимировна рассказала.
Читаю постановление судьи: «…доводы защиты о том, что помещение в судебно-психиатрический стационар является ограничением свободы и фактическим заключением под стражу, являются надуманными и несостоятельными, поскольку следствие не ходатайствует об изменении меры пресечения». Думать об этой циничной, лишенной смысла средневековой ереси тоже не имеет смысла. Это российский суд в самом его банальном, типичном проявлении.
Я в Кащенко насильно, вопреки всем разумным доводам. Однако это нельзя считать лишением меня свободы: следствие же не изменило мне меру пресечения. Не в тюрьме же, а только в психушке. Бред… Только два дня назад я была дома, гуляла по улицам, могла покататься на троллейбусе, например. Конечно, это не лишение свободы, судья же ясно написал. И думать об этом нет никакого смысла. Надо осмысливать иное: вокруг столько ошеломляющих впечатлений. Их надо вбирать, когда удается – записывать, проживать… Даже сопереживать.
– Лена, это правда, что вы писатель?
– Правда, – отвечаю, не интересуясь, откуда это известно.
Аля сидит на своей койке. Она воистину ангел, ее так и зовут в палате – «наш ангел», – молода, лет двадцать пять… Красавица. Безупречно ровная кожа, про такую говорят «прозрачная», огромные черные глаза, длинные ноги. Аля в глубочайшей клинической депрессии, сегодня первый день, что она не плачет. Травма родительского развода преследовала с детства и накрыла, как она рассказывает, года два назад. До этого Аля работала стюардессой в первом классе в «Аэрофлоте».
– Лена, а у вас нет ваших книжек?
– Нет, но я попрошу, чтобы принесли, если хотите.
– А сколько у вас книг?
– Три.
– Про что?
Скупо рассказываю…
– Аля, вам я советую прочитать первую. Роман «Легко!».
– Там есть любовь?
– Там практически одна любовь и есть.
– Как здорово! Так люблю про любовь.
Книжку принесут после обеда. Не представляю себе, чтобы Аля читала роман. Вчера и сегодня все утро она читала то ли молитвенник, то ли Евангелие. Крестилась и била поклоны, не выпуская книжки из рук, шевелила губами. Вчера? Странно, еще два часа назад казалось, что, кроме мохнатого тумана, черных липких глаз санитара и обыска, я ничего не помнила о «вчера», а оказывается, это тоже неправда. Помню Алю, бьющую поклоны.
– Лен, мы тут поспорили, – на следующий вечер я слышу голос Али и только тут понимаю, как незаметно прошел и этот день, и предыдущий. Уже вечер, горит свет. А что было днем? Днем ко мне приходил адвокат, принес пластиковый пакет, в который моя помощница Татьяна собрала самое необходимое: снова кремы, уже в пластиковых баночках, контрабандную флэшку, чистую футболку… Положила она и пару книжек по моей просьбе. Аля тут же принялась читать «Легко!». Теперь она, видя, как я вхожу в палату после очередного перекура, вопросительно поднимает на меня глаза:
– Лена, что такое «истеблишмент»?
Вся палата тут же вскидывает головы. Видно, всем интересен этот вопрос, а я боюсь сказать что-то непонятное. А что такое понятное? Наверное, любое клише?
– Это… – в моем голосе заминка. Что сказать? Сливки сливок? Элита? Отвечаю, просто чтоб отстали. – Высшие финансово-политические круги.
– А-а… понятно.
– Понятно?
– Конечно.
– Лен, а можно я спрошу, – Наташа с койки, что стоит в углу у двери, вскидывает на меня взгляд. Она читает мою книжку «Третье яблоко Ньютона», шпионско-криминальную мелодраму про то, как главную героиню преследуют спецслужбы четырех стран.
– Да, Наташ…
– Вот тут они в ресторане сидят. А что такое «скампи»?
– Скампи… – вопрос простой и незатейливый, не то что про истеблишмент. Отвечаю, не думая. – То же самое, что и лангустины, просто они в итальянском ресторане сидят.
– А-а…
Через полминуты вопрос:
– Лен, а что такое лангустины? Это не то же, что лангусты? Или это все же раки?
– Точно не раки. Скорее лангусты, только большие…
– Ага-а-а…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?