Электронная библиотека » Елена Луценко » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 30 августа 2018, 13:40


Автор книги: Елена Луценко


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Пушкин тяготел к математической точности, к архитектурной стройности композиции и приемов, к изящной и неожиданной симметрии. Недаром он считал гениальным один лишь план Дантова «Ада». Покойный друг мой Саня Фейнберг, талантливый исследователь Пушкина, указал мне однажды на то, что сон Татьяны содержит в себе не отрывочные предсказания, а все развитие событий, связанных с судьбой героини, только развернутое в обратном порядке, в порядке зеркальной симметрии. Все начинается с замужества, с медведя-генерала, и кончается трагической гибелью Ленского, которая в действительности происходит первой. Пир же чудищ – это поминки по Ленскому, устроенные, согласно плану сна, перед его гибелью2525
  Иванов С. Утро вечера мудренее. М.: Детгиз, 1983. С. 155.


[Закрыть]
.

Это полностью соответствует тому, что слышал я. Добавлю лишь, что особенно А. Фейнберг подчеркивал двойной смысл медведя – и генерал, и жених, сравнивал с некрасовским «Генералом Топтыгиным», которому хотел посвятить отдельную работу.

Существующие вслед пушкинскому указанию попытки рассчитать время «Онегина» по календарю А. Фейнберг считал неудовлетворительными. Говорил, что они целиком состоят из натяжек и неточностей или исходят из какой-либо ложной посылки. Отвергал мнение, что пушкинское указание нельзя понимать буквально, будто он далеко не абсолютно точен.

Мысль о пушкинской неточности была для него совершенно неприемлемой. Если праздничные дни не совпадают с датами, значит, мы берем не тот год, который в данном случае подразумевается действием. В отличие, скажем, от позднее появившегося комментария Ю. Лотмана, где как раз пятая глава дает повод усомниться в точности календаря, А. Фейнберг полагал, что именно эта глава – ключевая для всей хронологии. Был и свой план разработки и истолкования маршрута онегинского путешествия, включающего и военные поселения, и заграницу. Это было путешествие, которое сам Пушкин мог совершить лишь мысленно, он его передал герою. Вообще в романе, по мысли А. Фейнберга, необычайно важен и далеко не во всей его структурной новизне понят параллелизм героя и автора, их зеркальность и зазеркальность, возможность их существования внутри романа и вне его.

В записях Фейнберга-старшего по этому поводу есть одна строчка: «Онегин о себе читает в “Евг. Онегине”». Это конспект мысли о том, что Онегин, возвращающийся в Петербург, может прочесть первые главы романа о себе, в то время как последующие еще пишутся.

Такое переглядывание автора и героя предполагается структурой магического кристалла. А. Фейнберг не раз говорил о «сюрреалистичности» «Онегина», подразумевая способность проникать в иную реальность, творить ее и сквозь нее прозревать документальную основу исторического или биографического материала. Для сравнения возникало имя Джойса, который начинал мифологизировать всегда в очень узком и локализованном пространстве и времени сюжетного события.

На вопрос, не преувеличивает ли он, А. Фейнберг убежденно говорил, что Пушкин очень далеко забежал в наш век. Многие его вещи написаны по закону закрытой смысловой структуры и не допускают далее своей поверхности. К середине 1830-х годов Пушкин понял, что переоценил способность читателя к дешифровке и, как бы в опровержение самого себя, написал плоскостную, открытую вещь – «Капитанскую дочку».

Понимаю, что хочется слышать более развернутую аргументацию к этим интригующим наблюдениям, но что делать, если единственный жанр, в котором многое может быть представлено, – воспоминание о ненаписанном, о слышанном более десяти лет назад. Ведь тогда была убежденность, что вот-вот мы будем обсуждать текст… Саня говорил, что он готов написать, хотя еще чаще повторял, что не знает – зачем. Печатать его здесь он не намерен и не позволит, ибо кто ему поручится, что в этом же номере журнала не окажется коллективное письмо писателей в поддержку чего-нибудь или с осуждением кого-нибудь. В этом случае он тоже окажется соучастником. На эти темы, к сожалению, мы говорили куда чаще, чем о Пушкине, и все чаще не понимали друг друга. Я считал, что единственный логический вывод из его принципиального неучастия – уехать или, оставаясь, оградить себя своим делом. Уезжать он категорически не хотел, хотя, разумеется, с его знанием языков внешних препятствий быть не могло.

…В Саниной библиотеке с детства были «Три толстяка», подаренные автором: «Дорогому Саше Фейнбергу с пожеланием хорошо расти, хорошо учиться и добиться в жизни выдающихся успехов – от автора – Юрий Олеша. 1956 г. 27 сентября. Переделкино, близ Москвы». Есть нечто небанальное в этой надписи, сделанной для девятилетнего мальчика, в котором, видимо, было что-то, заставившее предположить закономерность выдающихся успехов. Для тех, кто знал Александра Фейнберга позже, эта закономерность была непреложной.

1993

Свобода быть собой
Нина Павловна Михальская

Если начать воспоминания как полагается, – с первой встречи, то она случилась где-то весной 1970-го. Я писал диплом в МГУ по современной английской драматургии, понимая, что пойти в аспирантуру ни к Р. М. Самарину, ни к В. В. Ивашевой и не могу, и не хочу, – это другая история. Стоило ли завязать контакт с кем-то еще?

Думая о МГПИ им. Ленина, как тогда назывался главный педагогический институт, я надеялся, что можно будет обратиться к Борису Ивановичу Пуришеву с Шекспиром. Кафедрой заведовала Нина Павловна Михальская, и, с тем чтобы показать, что делаю, и познакомиться, я договорился с ней – принести диплом, когда он будет готов. Диплом ей понравился, она предложила эту тему продолжить. Материал был собран большой, и работал я увлеченно, но защита отбила у меня всякую дальнейшую охоту: профессор Ивашева (отношения с которой к этому времени у меня совсем скисли – я не приходил, не советовался, не выказывал интереса к обостренной классовой борьбе и поступательному движению английской литературы в сторону соцреализма, не разоблачал тех, кто с этого пути сошел или на него не встал) устроила мне идеологическую выволочку, так что председатель комиссии, приглашенный со стороны и мне лично не знакомый М. В. Урнов, изумленно встал на мою сторону, не будучи в курсе университетской закулисы.

Тогда-то – уже в июне – в широком вестибюле педагогического института, под его вознесенным стеклянным куполом, у меня и произошел разговор с Ниной Павловной о возможной теме диссертации – на будущее, так как в МГУ необходимой рекомендации в аспирантуру я не получил и, следовательно, не мог туда поступать, кажется, три года. Отказавшись продолжать начатое, я предложил – современный детектив. Для 1970 года это было явно недиссертабельное предложение, а вдруг? Меня увлек этот формализованный англосаксонский жанр сам по себе, но еще более в своей проекции внутри большой литературы в качестве повествовательного приема. Это и раздражало руководителя моих студенческих работ о романах Уилки Коллинза, о политических детективах Грэма Грина – Ивашеву.

Нина Павловна умела быть и часто бывала категоричной, но (это я узнал потом, а впервые увидел тогда) предпочитала услышать нужный аргумент прозвучавшим со стороны – голос научной общественности, чтобы поддержать его. К тому же в тот момент к нам подходил лучший из представителей этой общественности – Борис Иванович Пуришев, признанный учитель и авторитет среди литературоведов-западников Москвы, духовный воспитатель аспирантов на кафедре МГПИ, где он нашел для себя спасительную нишу (видный германист, он побывал в Германии лишь во время войны – попав в плен).

– Борис Иванович, вот молодой человек прикрепляется к нашей кафедре и хочет писать о детективе. Скажите, Борис Иванович…

– Это как-то сомнительно, стоит ли? Сама тема вызовет затруднения.

Не скажу, что я понял тогда значение такого сомнения, но в нем обозначалась позиция кафедры в том виде, как ее выражали Пуришев и Михальская: не делать резких движений, не нарушая безусловных запретов, доходить до предела допустимого, постепенно расширяя эти пределы. В 1970-е годы это уже не таило смертельной опасности, но для обоих такая опасность была слишком памятной.

В общем, получив ожидаемый отказ, я тогда извлек запасное предложение, которое надумал как компромисс между современностью и Шекспиром, – исторические драмы Бернарда Шоу. На том и порешили. Эту диссертацию я и защитил спустя 5 лет.

Первые мои шаги на новой кафедре и первые на ней выступления были не без серьезных шероховатостей – здесь знание того, что Энгельс сказал о Бальзаке, и всего в этом духе предполагалось более твердым и пространным, чем в МГУ. Еще была жива старая советская профессура во главе с М. Е. Елизаровой, от которой Михальская приняла кафедру. Так что пришлось научиться избегать канонических тем и несокрушимых идеологем.

Защита диссертации прошла успешно с некоторым нарушением дозволенного, благодаря не мне, а второму оппоненту – Урнову-сыну (он будет оппонировать и на моей докторской, так что все три защиты, начиная с диплома, у меня состоялись при участии этой литературоведческой династии). Дмитрий Михайлович в своем отзыве в качестве критики счел, что я недостаточно остановился на мнении Георга Лукача об историческом жанре. Недостаточно?! Спасибо, что вообще это тогда запретное имя было дозволено упоминать и сказать о его знаменитой (вульгарно)социологической теории. Урнов же взял и обострил тему в отзыве. Мне заранее было сказано: про Лукача не отвечать. Но Урнов – в тогда очень идеологически ортодоксальном совете МГПИ, – взойдя на трибуну, заявил, что отзыв прилагается, он безусловно положительный, а говорить он будет о Лукаче. И что же делать? Получаю записку от Нины Павловны: «Отвечайте о Лукаче». Я и отвечал, так что совет настороженно проснулся в ожидании – как бы чего не вышло. Но ничего не случилось, все-таки на дворе были – семидесятые. Все поздравили с нетривиальной защитой.

Я вспоминаю те старые обстоятельства академической жизни, чтобы сказать, как эта жизнь была устроена Ниной Павловной на подвластной ей территории. Существовали общие правила и запреты, время для которых проходило, но кто-то должен был почувствовать это первым и взять на себя определенную смелость – раздвинуть границы. На кафедре зарубежной литературы МГПИ это делалось при общей, повторю, крайне ортодоксальной атмосфере данного педагогического заведения. И атмосфера на кафедре была другой, чем в МГУ: там во главе стояли за-претители (хотя общий состав кафедры был куда более затронут вольномыслием), а здесь у руля были две личности, каждая по-своему пользовавшаяся и уважением, и – без преувеличения – любовью.

Здесь проходили удивительные заседания кафедры, на которых все аспиранты должны были высказаться. И это не казалось в тягость. Это был, как сейчас бы сказали, «диалогизм», живая разговорная атмосфера. И создавала ее прежде всего Нина Павловна, которая при неизменной твердости своей линии, прежде чем принимала решение, хотела, чтобы решение разнообразно обсуждалось и было понято всеми. Ей как-то удавалось обособить разговор на кафедре от общей идеологической атмосферы, во всяком случае от тех структур и авторитетов, которые этот интерес должны были подсушивать, сужать или вводить в какое-либо русло. Все было человечнее, а в силу этого свободнее. Свобода эта шла не от того, что проговаривались какие-то диссидентские или дерзкие идеи, этого никогда по сути дела не было. Я помню, как кто-то из заезжих аспирантов упомянул имя неупоминаемого Оруэлла, повисла пауза, а Борис Иванович спросил: «А кто это такой?» Защитная реакция: давайте не будем этого касаться, потому что и в пределах тех тем, которые допустимы и возможны, есть много увлекательного, интересного и того, что мы можем обсудить и где мы имеем полное право, не выходя на какую-то опасную грань, многое сказать и сделать.

Занимался я разными вещами и не был сосредоточен на одном академическом интересе, работал как критик современной литературы. Кафедра к этой широте располагала, она была действительно культурным центром, где Нина Павловна многим подсказала какие-то новые возможности работы. Так, она предложила, чтобы я читал какой-то совершенно необязательный по программе курс по истории филологической мысли, а позже – уже в ранние времена перестройки – настояла, чтобы каждый преподаватель организовал вокруг себя студенческое объединение, «проблемную группу». Там у меня началось общение с немалым количеством тех, чьи имена сегодня достаточно известны в филологии или в критике.

Вспоминая Нину Павловну, я могу сказать, что в несвободные времена она создала нишу, где можно было заниматься своим делом. Она всегда была сама собой и ценила это в других. А для меня – это уже за пределами общей работы – на долгие годы ее дом на набережной Москвы-реки возле Смоленской площади (в этих местах прошла вся ее жизнь коренной москвички) стал местом очень памятных и дорогих дружеских встреч.

2009

Поверх запретов
О Галине Андреевне Белой

В конце 1970-х – начале 1980-х годов ко мне (а я тогда преподавал в Московском государственном педагогическом институте) время от времени подходил кто-нибудь из студентов и отпрашивался с семинара по Шекспиру или с лекции по мировой литературе. Причина более чем уважительная: Галина Андреевна Белая в те же часы читала на журфаке МГУ о Бабеле или Мандельштаме… Тогда само упоминание этих имен было в новинку, а подробный разговор об их судьбе – смелостью. Люди постарше и поосторожнее спрашивали друг друга: «Кто ей позволил?» – а если никто не позволял, то: «Почему она не боится?» Всем нельзя, а ей можно, все боятся, а она… Кто-то строил догадки или даже пускался в подозрения.

Тогда я знал Г. Белую достаточно отдаленно – встречал у общих знакомых. Познакомились ближе летом 1991-го в Переделкине, когда произошел такой разговор. Я ждал у телефонной кабинки Дома творчества писателей. Из нее вышла Белая и сказала: «Мне только что предложили сделать филологический факультет в новом университете – в Российском гуманитарном, у Афанасьева. Приходите работать». Не сразу, но я пришел на факультет и тогда понял, что не бесстрашие – самая отличительная черта Галины Андреевны. Скорее – вера в то, что многое возможно поверх существующих запретов и препон. Она сомневалась, колебалась, но лишь до того момента, как решение бывало ею принято. Перед ее убежденностью и обаянием открывались кабинетные двери, подписывались документы, на которых она настаивала.

РГГУ был задуман как образец демократического порядка в сфере образования. В этом смысле трудно вообразить более показательное место, чем кабинет Белой. Дверь из него на протяжении многих лет открывалась прямо в коридор. Он всегда был полон людей и идей.

Студенты здесь были столь же желанны, как слависты со всего мира, как ученые и писатели. Факультет отвечал взаимной любовью. День рождения декана (совпадающий с лицейской годовщиной – 19 октября) праздновался как день факультета.

Факультет рос на глазах, прирастая все новыми отделениями, пока не сделался автономным внутри РГГУ Институтом истории и филологии во главе с Галиной Белой. Она – первый декан и первый директор. Десятки новых специальностей, проектов, конференций, на которые съезжались – и теперь по уже установившейся традиции съезжаются – филологи со всего мира, были обязаны ее созидательной силе. К ней тянулись, за ней шли.

Было непонятно лишь, когда писались многочисленные статьи и книги, составлялись антологии по культуре XX века и по 1920-м годам, которые были сферой узкой специализации Г. Белой. Она продолжала писать в последние месяцы тяжелейшей болезни, между больницей и приездами в университет буквально из-под капельницы.

Все, чем она занималась, в особенности в последние годы, было обращено к пониманию того, что с нами происходит сегодня, каким образом и какие родовые пороки нашей истории мы изживаем. Причину сегодняшнего противостояния Белая видела в том, что едва ли не при начале русской культуры ее расколола все углубляющаяся пропасть между культурой дворянства и крестьянства. Плоды просвещения оказались оторванными от национальной почвы (и недоступными ей). Так или иначе трансформированным, этот конфликт сопутствует истории России.

Более всего Белую интересовала личность, потому что ее увлекали люди. Разные люди, которым она не спешила выносить приговор, так как была убеждена, что приговор в конечном итоге каждый выносит себе сам, определяя свою судьбу.

2004

«Моя домашняя библиотека всегда была рабочей»
Беседу с Игорем Шайтановым вел Леонид Клейн

– Игорь Олегович, чем отличается функция домашней библиотеки сегодня и, скажем, двадцать лет назад?

– В советские времена домашняя библиотека была своего рода алтарем, чем-то священным, неприкасаемым. Впрочем, для меня так никогда не было, моя библиотека была всегда рабочей. Отличие святого от рабочего очень простое: оно определяется тем, готовы ли вы продавать свои книги. Я постоянно, раз в год, приглашал к себе знакомого букиниста, который чистил мою библиотеку.

– Как создавалась ваша библиотека?

– Мне повезло. У меня изначально соединились две библиотеки, кроме той, которую я создавал сам. Две профессорские библиотеки. Собрание книг моего отца, литературоведа-западника, и моего тестя – Владислава Николаевича Афанасьева, у которого была фантастическая библиотека. Он был знаменитый специалист по началу XX века, автор первых в Советском Союзе книг о Куприне и Бунине. То есть когда я получил книги – первые издания Серебряного века, то с этим, естественно, было больно расставаться. Тем не менее я постоянно продавал самые разные книги, так как прекрасно понимал: моя небольшая квартира не вмещает в себя библиотеку больше 10 тысяч экземпляров. Кроме того, мои интересы постоянно менялись. Скажем, Пушкиным и Шекспиром я занимаюсь постоянно, но вот когда-то я написал книгу об Асееве. Понятно, что после того, как работа завершена, мне уже не нужны были, скажем, 200 книг об этой эпохе, прежде всего потому, что они в большинстве своем очень плохие.

– Но, наверное, покупать книги все-таки приятней, чем продавать?

– Конечно. Самая большая роскошь – это попасть на распродажу личной библиотеки. Я, например, был одним из первых покупателей собрания книг Катаняна. Библиотека Катаняна – в нее вошли библиотеки Брика и фольклористов Соколовых. Чего там только не было! И распродавалось, с точки зрения сына Катаняна, то, что было самым неценным и ненужным. Весь основной блок русского авангарда он оставил. Но, например, книги о Тютчеве он продавал. Книги начала XX века, малотиражные сборники, мурановские издания. Первое издание Аксакова о Тютчеве.

– Значит, все-таки у вас отношение к книге не чисто функциональное?

– Я бы сформулировал это так: функционально-рабочее с небольшим элементом коллекционерства. Я собирал книги издательства «Academia», но только в очень хорошем состоянии. У меня несколько десятков книг «Академии», в основном мемуары.

– Таким образом, есть некий пласт книг, которые вы не будете продавать?

– Да. Есть элемент коллекционирования. Скажем, серию «Литературные памятники» я перестал покупать сплошняком. Это перестало быть интересным после советских времен. Ну, если только что-то редкое или в сказочном состоянии, в суперобложке, в нетронутом виде. Это оборачивается в кальку, это не дается на вынос. Или у меня остались в хорошем виде все сборники Зинаиды Гиппиус до 1918 года. Редкие книги. Я не большой поклонник Зинаиды Гиппиус, но с поэтическими сборниками в хорошем виде у меня не подымается рука расстаться.

– Если мы говорим о продаже и покупке, давайте коснемся денежной стороны этого процесса. Мы можем вспомнить финансовую ситуацию советского времени? Сколько стоили книги?

– У меня был все время оборот книг, поэтому небольшая часть денег шла на покупку. Библиотека – и это один из принципов настоящего, даже полупрофессионального собирателя книг – библиотека должна себя кормить.

– Давайте назовем конкретные цифры, цены.

– Дорогой «Литпамятник» начинался с 20–25 рублей. «Академию» в безупречном состоянии в букинистическом магазине купить было невозможно. Я приобрел это все в частных библиотеках. Это стоило приблизительно 25–30 рублей. То есть цены были странные. Потому что, например, за «Литпамятником», скажем, за томом Эдгара По, гонялись все – он стоил 25 рублей…

– Его в принципе можно было купить в магазине?

– Нет. В магазине можно было купить книгу только за те деньги, которые были на ней написаны, например, за 1 рубль 70 копеек. Поэтому их туда не сдавали. Книги приобретались в букинистических, по знакомству или у «холодных букинистов».

– «Холодный букинист» – это термин?

– Да, конечно. Это термин того времени: человек, который продает книги около магазина. Но я знал асов букинистического дела. Это были не просто продавцы, это были книжники, настоящие знатоки книги.

– Если говорить о ценах, то в последние советские годы возникли «обменники» и коммерческая торговля, когда вы, сдавая книгу, ставили свою цену. Но это уже середина – конец 80-х…

– С ценами вообще была очень странная ситуация. Модные книги, которые все хотели иметь, чтобы поставить на полку, – Пастернак и Цветаева (в серии «Библиотека поэта», синее издание) – стоили по 100 рублей. Булгаков стоил 50 рублей. А «Академия», где тираж был от 3 до 5 тысяч, причем они были зачитаны до дыр и хороших экземпляров сохранились единицы, так вот, они стоили дешевле примерно в два раза. И можно было прижизненные сборники Пастернака покупать в «Доме Книги» на Арбате. И это стоило дешевле, чем «Библиотека поэта».

– А какая была ситуация с иностранными книгами?

– Иностранные книги продавались только на Качалова (специальный магазин зарубежной книги), там был очень маленький выбор. Были какие-то хиты, какой-нибудь современный модный роман. Его все хотели. Но когда распродавалась личная библиотека, то часто продавец говорил, указывая на иностранные книги: «Господи, сколько непродажных книг». Продать их было практически нельзя просто потому, что не было покупателей. Я помню, что викторианские книги стоили копейки – 3–4 рубля. Я помню, один раз 10 рублей стоила английская книга конца XVII века! Причем ее никто не брал – просто не было покупателя.

– Сегодня вы покупаете меньше книг?

– Да. Я не приобретаю больше коллекционных русских книг. Если только случайно у меня не было какого-нибудь первого издания. Например, «Архаисты и новаторы» Тынянова – я ее недавно купил. Книга стоила 300–400 рублей, то есть сопоставимо с ценами на современные издания. Тексты у меня есть, но мне приятно, что книга стоит у меня на полке, хотя бы во втором ряду.

– В советское время если человек покупал книгу – он знал, что в ближайшие 5–10 лет она переиздана не будет, и поэтому в том числе ее необходимо иметь дома?

– И да, и нет. Я помню, что когда впервые вышел Тынянов («Пушкин и его современники») в 1968 году, то не менее 5 лет он продавался во всех магазинах. Конечно, Бахтина уже расхватывали, потому что это стало очень модным. Эйдельмана вообще купить было невозможно. Но в целом вы правы – книги раскупали, потому что понятно, что потом их купить будет негде – только у букиниста. Если человек на свои деньги должен покупать книги у букиниста, то это оказывалось очень дорого. Зарплата доцента, кстати, была очень приличная по тем временам – 320 рублей. Купить за 1 рубль 70 копеек – это одно, а за десять рублей – это уже дорого. Дорогая книга начиналась с 20 рублей.

– Библиотека ведь была еще и способом вложения денег, то есть ее в случае необходимости можно было продать.

– Такая идея, конечно, витала, и люди продавали свои библиотеки. Но все прекрасно понимали, что если ты начинаешь продавать в тот момент, когда тебе нужны деньги, то ты продаешь за одну пятую реальной цены. Продавать нужно тогда, когда возникает покупатель.

– В любой интеллигентской библиотеке того времени был еще всегда политический подтекст.

– Разумеется. Вообще, читать запрещенные книги – это была такая приманка. К каждому интеллигентному человеку в тот или иной момент подходили люди из КГБ и делали какое-нибудь предложение. Помню, это был год 1979-й или 1980-й. Очень вежливый человек меня пригласил в гостиницу «Россия». И со мной очень корректно беседовали и говорили, что иногда нужно написать письмо от литератора к литератору и что «мы тоже можем вам быть полезны – например, у нас есть много книг, которые нельзя читать, но вам будет можно». На что я тогда ответил:

«Вы знаете, я положил себе за правило читать только книги, выпущенные издательствами “Художественная литература” и “Советский писатель”».

– Они отстали?

– Да. Мне пару раз делались подобные предложения, но у меня никаких претензий к ним нет. Со мной были вежливы и ненастойчивы: не за что было зацепиться, я не был замечен ни в какой подозрительной деятельности.

– А у вас были запрещенные книги?

– Дома всегда были тексты, которые ты берешь читать у кого-то. Солженицын, Пильняк, Зиновьев. Но я их специально не держал.

– Появление Интернета не обрушило идею домашней библиотеки, не девальвировало ее?

– Интернет изменил отношение к книге. Но он изменил, не уничтожив ее. Когда я впервые, в 1994 году, стал работать постоянно с компьютером, то пару лет я книжек не читал, а потом все вернулось на свои места. На днях мне рассказали историю, что дети 8–9 лет не умеют переворачивать страницы книг, то есть, возможно, на наших глазах вырастает компьютерное поколение. Конечно, что-то изменилось. Хорошо, что больше не надо на машинке набирать студентам шекспировские тексты. Но сам я художественные тексты с экрана не читаю никогда. Для меня это дико. Я пользуюсь компьютером, но читаю – книгу.

– Назовите, пожалуйста, самые дорогие, самые ценные книги вашей библиотеки.

– Например, первый сборник стихотворений Бальмонта, изданный в Ярославле в 1890 году, это и страшно редкая, и довольно дорогая книга. Или вот, например. Однажды я зашел в книжный магазин на Калининском проспекте. Было это в 1983 году. Я увидел сборник Николая Асеева «Бомба», изданный в 1921 году во Владивостоке и полностью уничтоженный в типографии. Известно 7 или 8 книг с автографами Асеева, все остальное было уничтожено по политическим причинам. Книга стоила 17 рублей 50 копеек. Между прочим, когда я покупал этот сборник, рядом со мной человек покупал «Стихотворения» Анны Ахматовой 1946 года. Весь тираж, как известно, ушел под нож после ждановского постановления. Цена была 25 рублей. Эта книга у меня тоже есть дома. Можно назвать еще «Опыты» Батюшкова 1817 года, кое-что еще…

– И последний вопрос. Существуют ли сейчас люди, которые занимаются собиранием книг?

– Те, кого я знал, либо состарились, либо обеднели. И многие вынуждены не собирать, а продавать книги. Мне говорили, что есть новые коллекционеры, но, возможно, к ним можно отнести следующее выражение: «Покупать профессорскую библиотеку на погонные метры». Это уже совсем другой подход к книге.

2005


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации