Автор книги: Елена Луценко
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Вечер третий. Советская литература и современная критика
«Какая же это критика? Это Хемингуэй!»
Беседу с Игорем Шайтановым вели Елена Луценко и Сергей Чередниченко
– Игорь Олегович, вы часто вспоминаете про семинары молодых критиков в Комарове, Малеевке и Дубултах, с которых начинался ваш путь. Теперь уже мало кто помнит о тех событиях.
– Да, людей, с которыми я больше всего общался там, нет уже в живых. Не только руководителей, но и тогдашних семинаристов: Саня Лурье, Саня Панков, Гога Анджапаридзе… Очень разные люди. Список только стоит начать.
– Мы немного опоздали…
– Лурье два года назад умер. Гога – лет десять, Панков в 95-м…
– Игорь Олегович, а вы помните первые семинары?
– Для меня началось так. Все съехались в ноябре 1971 года в Комарове, кажется, на неделю. Мы прибыли ранним поездом с критиком Василием Оботуровым (его тоже нет в живых) из Вологды. Он писал только о вологодской школе и очень ревниво оберегал свою территорию, на которую я совершенно не посягал. Вышли к завтраку, часам к девяти, в холл. И там вижу такую сцену. Сидит человек в шубе, даже не из XIX, а из XVIII века. Пожилой господин с тростью, на которую опирается обеими руками. Картинный боярин, хоть прямо на картину Сурикова. А перед ним стоит молодой человек, гибкий, подвижный, как будто всем телом следует за каждым своим словом (передаю, конечно, только смысл той беседы): «Но вы понимаете, Рубенс – это ведь цветущая плоть, а в то же время – барокко. Как совместить цветение плоти и барокко с его пристрастием к смерти?» Господин в шубе парирует: «А вы всмотритесь в полотна Рубенса, в этой плоти уже проступает зелень» (смеется). Через несколько часов знакомлюсь с молодым человеком – Самуил Лурье.
Спрашиваю его, с кем он беседовал утром, оказывается – Александр Антонович Морозов – специалист по барокко и по пародии. В 30-м, по-моему, году вышла его книга – с Бегаком и Кравцовым – о русской литературной пародии, она у меня есть. А потом он был знаменит тем, что написал книжку о Симплициссимусе, она целиком вошла в том серии «Литературные памятники».
Лурье, хотя и был в быту Саня, всегда представлялся своим паспортным именем и часто с отчеством – Самуил Аронович. Позже мне объяснил: чтобы антисемитов не сбивать с толку. А вообще-то на тех по-молодому вольных семинарах мы трое – Лурье, я и Валентин Курбатов, – хотя и составляли тесную дружескую компанию, обращались друг к другу подчеркнуто на «вы» и часто по имени-отчеству. С Лурье мы перешли на «ты» много лет спустя. Он сказал: «Слушайте, мы столько лет дружим…» А с Курбатовым и до сих пор всегда «вы» и преимущественно – Валентин Яковлевич.
– А по какому принципу вас поделили в разные семинары?
– Жесткого принципа не было. Летом вышло постановление ЦК КПСС о критике. Союз писателей РСФСР решил откликнуться сразу. Кинули клич прислать молодых критиков. Поэтому мы и приехали… Среди «молодых» из Вологды прибыли Оботуров, которому тогда было за тридцать (казался старше), и я в свои 24 года. Такой был разброс по летам и по опыту. У кого-то, как у меня, – первые газетные рецензии, у кого-то – книги и если еще не докторские степени, то кандидатские. По стечению обстоятельств по крайней мере двое оказались специалистами по Асееву (по кому я тогда и в мыслях не имел писать книгу – возьмусь за нее спустя десять лет): Анатолий Карпов уже написал об Асееве свою книгу, а Леонид Таганов – кандидатскую диссертацию. Леонид Николаевич – из Иванова и в начале перестройки издавал стихи Анны Барковой, многолетней узницы ГУЛАГа.
Кто-то по возрасту довольно быстро выпал из обоймы «молодых критиков», кто-то просто исчез или уехал, как Владимир Соловьев. Это персонаж любопытный, диссидент с сомнительной репутацией (то есть с подозрением на его связи с КГБ). Писал тогда бесконечно много. Говорили, что, когда ему заказывают статью, она у него скорее всего уже написана. Сейчас если его и помнят, то по пасквильным книгам типа «Три еврея» – о себе любимом, о менее любимом Бродском и совсем нелюбимом Кушнере.
– А кто был с вами вместе в семинаре?
– В общем, очень разные люди собрались… Я помню, что на обсуждениях, в которых я участвовал, были Иосиф Львович Гринберг, старейшина цеха, Инна Ростовцева, Дмитрий Стариков, тогда фигура тоже известная, завотделом критики в «Знамени» (он через несколько лет умер, но тогда был как-то косо воспринимаем новомировским либеральным крылом – как интеллигент-ренегат), и ранее заведовавший критикой в «Октябре», противостоявшем «Новому миру», ну, разумеется, и руководитель всего семинара в качестве секретаря Союза писателей РСФСР по критике – Валерий Васильевич Дементьев.
– Игорь Олегович, а как вы попали на семинары и в принципе в литературно-критическую среду?
– Все началось с Валерия Дементьева. Он в свое время учился или проходил практику в школе у моей бабушки в Вологде. Когда Дементьев был студентом в Вологодском пединституте, мой отец был деканом филфака. По Вологде у нас еще какие-то семейные связи водились. И он приезжал в Вологду все время, еще была жива его мать. Приезжая, читал газету «Красный Север». Там обнаружил несколько моих театральных рецензий и по ним меня пригласил на семинар. Кроме этих рецензий я тогда ничего еще не написал, разве что свою первую статью, которую послал тогда наобум в журнал «Русская речь».
– Это была статья о вологодских писателях?
– В какой-то мере, поскольку – о батюшковском стихотворении «Вакханка». «Все на праздник Эригоны / Жрицы Вакховы текли…» Я очень люблю это стихотворение, действительно блистательное. У Батюшкова много гениального, но почти ни одного стихотворения без помарок. Пушкинские пометы на страницах сборника Батюшкова «Опыты» именно об этом свидетельствуют. Кстати, эта статья появилась в 1973 году в «Русской речи» одновременно с моей первой статьей о современной поэзии в журнале «Север», написанной вслед моему приобщению к цеху критиков в Комарове. Я ее назвал «Поэтическая традиция и традиционная поэзия». Всегда важная тема. Но в журнале эпитеты редуцировали и осталось довольно бессмысленное – «Поэзия и традиция». А в «Русской речи» статья еще более пострадала: из почти печатного листа они взяли маленький кусочек. Всю лотмановскую теорию, которую я вдохновенно излагал, они выкинули и оставили лишь анализ текста, демонстрирующий эту теорию, а тексту предпослали свою иллюстрацию – дебелую девку, видимо, такой им представлялась вакханка. Сейчас я вам продемонстрирую. (Достает журнал из шкафа.) Насколько помню, к рецензиям я приложил что-то еще ненапечатанное – как раз эту батюшковскую статью (до напечатания), смутив на обсуждении жанровым контрастом – академическая статья и беглые рецензюшки, как всегда в газете, сильно порезанные.
– А отбор на семинары проходил по публикациям? И по членству в Союзе писателей?
– Членом Союза писателей никто из нас не был. Как раз по результатам семинаров и совещаний принимали в Союз писателей, после съездов молодых писателей принимали целым гуртом. Меня не приняли и не принимали еще несколько лет, так как – мне передавал кто-то из членов приемной комиссии – каждый раз поднимался великий горьковед и идеологический надсмотрщик Овчаренко с вопросом: «Да, он много печатается, но где статьи о Фадееве, Федине, Шолохове?» Поэтому мое дело несколько раз откладывали, вплоть до выхода в свет книги об Асееве.
– Ваша книга об Асееве вышла в середине 80-х, да? Долго вас мучили…
– Особого мучения не было, но ходить в «Лавку писателей» и иногда пользоваться Домом творчества хотелось.
– А что можно было купить особенного в «Лавке писателей»?
– Книги стоили очень дешево, но их невозможно было достать. А в «Лавку писателей» приходишь, и они есть. Самое удивительное воспоминание про «Лавку писателей» – это когда вышла первым изданием энциклопедия «Мифы народов мира» – 1988 год. Роскошное издание. В переиздании эта книга много скромнее. Сказали, надо приехать к открытию, а лучше – за час до открытия. Я приехал к восьми утра и был, наверное, 150-м, то есть я стоял уже на Кузнецком мосту. Но все, кто приехали, купили, хотя очень волновались, а вдруг не хватит.
– Этот магазин существовал только в советские времена?
– Нет, «Лавка писателей» как книжный магазин и сейчас сохранилась – на Кузнецком мосту, на втором этаже. Рядом с Домом моделей на той же стороне улицы.
– Говорят, там была дама, которой все носили подарки…
– Да, помню, чтобы поощрить благодарностью, так как были книги особенно дефицитные, которых и там на всех не хватало. Мой старший друг Юрий Максимилианович Овсянников привозил из-за границы пластинки, кто-то из деятелей «Лавки» был меломаном. Овсянников – это отдельная история и круг моего общения, особенно близкий в 80-е, люди старше и много старше меня. Юрий Максимилианович – сын Максимилиана Шика, младшего друга Брюсова, из московского круга символистов. Искусствовед, автор книг об итальянских строителях Петербурга, и издатель, родоначальник нескольких серий: «Жизнь в искусстве», «Панорама искусств»… За высшую награду и официальную благодарность считал выговоры от начальства за идеологические ошибки. Он был не пуглив – в 16 лет, приписав себе годы, ушел на фронт, попал в разведку и прошел всю войну, задержавшись еще и на японском фронте. В нашу последнюю встречу летом 2000 года (через несколько месяцев Юрий Максимилианович умер), помню, он был как-то особенно откровенен. Рассказывал о семье. Отец – австрийский еврей, сын если не банкира, то богатого человека. В советские времена преуспевал, переводил всех советских классиков на немецкий язык. В 30-е годы купил двухкомнатную кооперативную квартиру – по тому времени неслыханная роскошь. Так вот, когда единственный сын вернулся с войны – радость, семейный обед. После обеда отец приглашает его в кабинет и говорит: «Юра, мы счастливы тебя видеть, ты всегда – желанный гость, но ты уже взрослый человек. Тебе нужно завести свое жилье, устроиться на работу». Юрий Максимиллианович сказал, что тогда ужасно обиделся, но квартиру снял, работу нашел, в университет поступил и его окончил. Потом был очень благодарен отцу за этот жизненный урок.
– Да, необычный подход для советского времени. Вероятно, авторитет отца все-таки имел для него значение. А кто для вас был авторитетом в те годы, особенно на семинарах?
– Это было очень важное общение и личное, и как вхождение в среду, но не скажу, что кого-то могу назвать своим учителем. Первым руководителем семинара был милейший, по-человечески щедрый Иосиф Львович Гринберг. Он проходил мимо любой литературной распри, печатался и у патриотов, и у либералов. Он ко всем был доброжелателен, любил литературу, читал, по-моему, все, что печаталось.
Маленького роста, очень полный, он вечно топорщился свернутыми в трубочку журналами, которые торчали из всех карманов. Он нес литературу в себе. Когда вышла его итоговая книга «Три грани лирики», я был просто обязан как критик поэзии и младший друг написать о ней рецензию. В названии – замечательная формула трех основных лирических жанров: ода, баллада, элегия, но название, увы, – лучшее в этой книге. Он попытался разложить поэзию 60–70-х годов по этим граням – интересная идея. Но филологом Иосиф Львович не был. Получилось достаточно поверхностное описание «чистых» и «нечистых» – без их различения – с точки зрения пафоса и тематики. Рецензию я все-таки написал. Гринберг, надо сказать, научил меня каким-то практическим вещам в критике, которые мне после моего академического опыта были полезны.
– Каким, например?
– Вот я прекрасно помню, это уже был не первый даже семинар… Малеев-ка, где-то 1978 год… Он, прочтя мою статью, которую я там писал, – о повестях Анатолия Алексина, сказал: «Вы понимаете, у вас все очень выстроенно, логично, но для журнальной работы надо сломать правильность, надо начать неожиданно и надо как-то неожиданно завершить». Это важно для того, чтобы сделать критическую статью, чтобы ею можно было и хотелось увлечься (я по сей день не уверен, что в достаточной мере думаю о читателе, мне всегда было важнее понять и сказать – увы, явный недостаток для критика). Однако в тогдашней критике было слишком много банального по мысли, общих слов, которыми никакая сделанность не спасалась. И все же «сделать» статью нужно уметь. Это важно – вплоть до технических вещей: как начать и как закончить. Что такое жанр? Способ завершения.
– А если мы посмотрим на семинары с другой стороны. В 1970-е годы все еще чувствовались идеологические запреты? У семинаров была идеологическая подоплека?
– На самом семинаре могло говориться то, что не могло быть напечатано, назывались практически любые имена. Но когда люди входили в эту среду, им довольно быстро давали понять, где красные флажки, через которые прыгать не стоит. Вплоть до мелочей. Вот пример одной из них. В начале 80-х у меня идет статья в «Литературном обозрении» (разумеется, «старом», а не НЛО, которого не существовало). Мне звонит редактор, по-моему Татьяна Михайловская, и говорит: «Вас просит приехать главный, поговорить о вашей статье».
– Лавлинский был главным редактором?
– Да, Леонард Илларионович… Немногословный, медленная речь, даже как будто затрудненная… Он был инструктором ЦК партии, невысокий чин, но в высшем заведении. Чтобы получить пост главного редактора, как правило, человек должен был пройти через эти структуры или быть литературным классиком. Лавлинский получил новый журнал, который был создан после постановления о критике. Бывший цэковский работник, сам – поэт, во всяком случае, писал стихи.
Независимо от собственной одаренности, эти люди любили поэзию, литературу так, как теперь это, по-моему, не водится. Литература была святым делом, «наше всё». Лавлинский искренне этим жил. У нас были добрые с ним отношения. Я приезжаю, мы вдвоем в кабинете. Лавлинский говорит очень похвально, но вижу, что-то предстоит, отчего-то он чувствует неудобство: «Игорь Олегович, смотрите, вы здесь цитируете Мандельштама… На этой странице опять цитируете Мандельштама. Ведь два раза не будем цитировать Мандельштама». Времена вегетаринские, и Мандельштама, которого издали в «Библиотеке поэта», процитировать не возбраняется, но… не нужно и преувеличивать. Вот такой флажок, как бы и не вовсе красный, а напомнить о нем – не лишнее.
Сопротивлялся ли я в таких случаях? Если это не меняло сути того, что я хотел сказать, но противоречило их правилам игры, то нет. Во мне никогда не было интеллигентского протестного драйва, и я всегда пытался различать (важное различие, как много лет спустя мне объяснял Исайя Берлин) компромисс и конформизм. Второго избегал, к первому был склонен.
– А как появилась «Платформа Дубулты», ваш совместный с Лурье и Курбатовым полушутливый манифест?
– Мы ее сочинили. Ну, ходили, гуляли по побережью полузамерзшего Балтийского моря, разговаривали о том о сем. Кто-то, я уже не помню, как это было, пошутил, кто-то сказал, что у нас складывается манифест. «А почему бы не назвать его “Платформа Дубулты”?» Слово за слово, кто и что сказал, уже не важно. Общая шутка, а почему бы и нет? Мысль вырастает из речевого потока, а не из злокозненного намерения. Мы напечатали именно столько экземпляров, сколько берет «Эрика», четыре-пять, раздали, кто-то кому-то передавал, читали…
– А как была воспринята «Платформа Дубулты»?
– Дементьев отреагировал так: «Вы этого не писали, я этого не читал. Чтобы больше этого не было: “Платформа Дубулты”… Да упаси Бог». «Платформа» – пугающее слово из старых партийных дискуссий, которые известно чем кончились.
– В Дубултах помимо семинаров проходили и творческие вечера?
– Да, Валерий Васильевич старался, чтоб была культурно-литературная программа. Однажды приехал Иван Драч, знаменитый украинский поэт. В 90-е он был одним из лидеров украинского национализма. И вот творческий вечер, Драч читает стихи, ему задают вопросы. После окончания мы с Саней Лурье выходим из зала, за нами – Виктор Васильевич Гура, который говорит: «Вот это стихи! Как он пишет! Какое стихотворение про лук!» Было у Драча такое лихое для чтения на публику стихотворение: лук, луковый суп – народная еда, революция. Такая ловкая мифологема: с одной стороны – мифотворчество, а с другой – правильная идеологическая программа.
– А как связаны луковый суп и революция?
– Французский народ наелся лукового супа и пошел громить Бастилию. (Смеется.) Не помню точно, там были какие-то сочные детали в описании самого лука.
– Это было на украинском?
– Нет, по-русски. Он писал, видимо, на двух языках. Я уверен, что этот лук можно и в Интернете найти. В общем, мы с Саней отвечаем Гуре: «Да что тут такого, мы вам к утру не хуже изготовим». «Ну это вы зарвались, зарвались…» – говорит он. Мы ему в ответ: «Бутылка водки, и будет по стихотворению от каждого». Нас двое, и Валентин Курбатов третий. Гура говорит: «Хорошо». Ну вот мы и изготовили стихи про воблу.
– А как родился образ воблы?
– Не могу вам сказать, кто из нас это придумал. Смеялись, веселились, выпили по рюмке, кто-то сказал: «Давайте про пиво напишем. А лучше про воблу, это же красиво». Ну вот как-то так. Вы понимаете, по идеологическим программам этого не делали… Это все из разговоров, из болтовни. А наутро Гура принял работу, подивился качеству и честно выставил гонорар.
– Игорь Олегович, можно ли сказать, что Дубулты вас сделали литературным критиком? Почему вам захотелось писать критику?
– Мне хотелось писать критику, потому что меня интересовала современная поэзия и современная критика, я с большим трудом читал современную прозу. Затем у меня было сомнение насчет академической науки. Она многое знает, но понимает ли то, что знает? Я недавно перечитал «На рубеже двух столетий» Андрея Белого, первую часть его мемуарной трилогии. Это жуткий погром московской профессорской среды. История литературы… Для чего она пишется, кто ее пишет? Очень резко сказано о родоначальниках литературоведения (бывших друзьями профессорского дома Бугаевых): о Стороженко, об Алексее Веселовском. Александр Веселовский, старший брат, преподававший в Петербурге, только упоминается тоном сожаления: «Мы знали Алексея, в Москве он был фигурой, а про Потебню и Александра Веселовского мы даже не слышали». Белый их прочел позже и с большой пользой для себя. У меня было, как я понимаю, сходное опасение. Я читал историю литературы, но не очень видел, как это относится к литературе. Про теорию, ту, что преподавали, я не говорю. Все это как будто не про литературу, а про имена, про названия, про факты или про придуманные, неизвестно зачем, термины и, известно зачем, – идеологические формулы…
Наверное, так определенно я тогда бы не сказал, но именно такое сопротивление к профессии испытывал. Мне хотелось большей близости к тексту, большей современности восприятия, даже если текст написан давно. Именно это меня привело в критику. Я хотел посмотреть, как делается текст, научиться писать, сохраняя переживание, не теряя вкусовой оценки. Теперь, когда я пишу и академический текст, я ощущаю, что мой голос даже там остается, хочется удержать личный эссеистический стиль. Так что путь в критику оказался для меня внутренне необходимым. Было трудно, скорее, найти предметы для критического разговора. Вначале – от недостаточного знания и ощущения современности. Ведь я так и не стал критиком в том смысле, что не научился «отслеживать литературный процесс». Я плохой читатель – не могу прочесть то, что кажется посредственным. Помню, когда я начал заниматься и критикой, да и литературоведением, круг вопросов, вопросов литературы, который было принято обращать к текстам, казался бедным и неинтересным. А когда неинтересны вопросы, то как искать ответы! Медленно обретал ощущение, о чем писать.
– А почему вы не стали театральным критиком?
– Почему не стал? Театральная среда мне не понравилась еще больше, чем литературная. Это во-первых, а затем… Любите ли вы театр? Оказалось, что я его не люблю, по крайней мере в современном варианте.
– Но ведь были спектакли – вот шекспировский в театре Товстоногова, на который вы отозвались рецензией, например.
– Увы, это были редкие удачи. Удачи театра. Когда я попадал на такой спектакль, мне снова казалось: надо бы о театре писать. Но в основном был поток, даже если модный… Нет, были, конечно, и имена, и спектакли, но нельзя писать об одних удачах. Это то же, что я сказал о себе как о критике (или о том, почему так и не стал критиком): я недостаточно усидчивый читатель. И зритель.
– Это время было для вас стилистическим поиском? Или все же поиском темы?
– И то и другое. Это был, я бы сказал, жанровый поиск, если попытаться задним числом его объяснить… Это была попытка найти для себя эссеистический свободный жанр – или, как сказал мне Станислав Лесневский, прочтя «Дело вкуса»: «Какая же это критика? Это Хемингуэй!» Речь о самом себе все время. Впервые этот (лестный для меня) упрек я услышал, наверное, в 1986 году, на юбилее Белинского. Вместе с Валерием Дементьевым, в компании критиков, я ездил на юбилей Белинского в Чембар, там была большая конференция. За мной было слово о том, чем Белинский важен и насколько важен в современной литературной теории и критике. Я говорил, и зал остро слушал, потом ко мне подходили какие-то люди. Среди них был профессор МПГУ, фольклорист Кирдан. Он как-то с обидой, ревностно, сказал: «Ну вы и сделали доклад. Ваш доклад был на тему “Я и Белинский”». А я подумал: «Именно это я и хотел сделать» (смеется).
– Игорь Олегович, вы говорили, что у вас сохранилось интервью с Книпович к ее 90-летию…
– Не знаю, где это может быть… Давайте посмотрим… (открывает разные папки). Вот эту стопку попробуйте… Я должен надеть очки. Здесь копии писем к Книпович от Серафимы Павловны Довгелло, жены Ремизова, с его приписками. Письма из Берлина, я после ее смерти хотел сделать публикацию, но потом для племянницы Евгении Федоровны продал в Шахматовский музей вместе со всем, что касалось Блока.
– А они опубликованы?
– По-моему, нет. Но теперь это чужая собственность.
– Наверняка здесь где-то в папке и ваше интервью с Книпович.
– Вы чувствуете, что горячо. (Листает страницы.) А вот Панков пишет о сборнике «Молодые о молодых».
– И еще рецензия, на один из этих сборников… «Литературная Россия», март 1985 года… Тут и о вас пишет Владимир Огнев: «И. Шайтанов холодноват, избирателен, закрыт, в его суждениях о поэзии, безусловно выверенных и взвешенных, нет намека на пристрастность»…
– Да, такой была моя ранняя манера, не то чтобы сознательно избранная, но как-то так получалось. Помню, когда я принес уже на рубеже нового века в «Вопросы литературы» свою с кем-то полемическую статью, мне говорит Олег Салынский (он и Татьяна Бек были попеременно моими редакторами в журнале на протяжении многих лет – увы, обоих нет в живых, а они – мои ровесники): «Как сильно вы изменились. Раньше вы анализировали-анализировали, но как будто стремились не сказать своего мнения. А почему теперь такая пристрастность?» Это не совсем так, но так порой случалось, когда я не хотел высказаться или, еще чаще, – когда понимал, что свое мнение должен буду урезать под допустимое высказывание. Стиль «фиги в кармане» я, действительно, как говаривал в подобных случаях Николай Николаевич Вильям-Вильмонт, «недооценивал» (это если ему кто-то или что-то определенно не нравилось: «Я его недооцениваю»). Лучше я оставлю свое мнение при себе, объективно открыв перед читателем ту картину, которую нужно оценить и понять. Как раньше называлась телепрограмма: «Сделай сам».
– А вот и «Известия», ваше интервью с Книпович…
– Либо здесь, либо нигде. Видимо, здесь. Слушайте, невероятно! Фантастика!
– Какой же это номер?
– 1987 год, июнь…
– Удивительный текст! В Дубултах Книпович тоже руководила семинаром?
– Нет, но лучше я об этом скажу подробнее, предваряя новым текстом мое старое интервью с ней.
2016
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?