Текст книги "Жители ноосферы"
Автор книги: Елена Сафронова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Глава 5
Мое alter ego скифский конник устремился в неизведанное. Ему, как всякому фаталисту, вскоре поступил сигнал свыше – «Там дорога!».
Судьбоносная веха выглядела банально: объявление на последней полосе еженедельника «Сей-Час-Же», втиснутое между двумя комиксами. Еженедельник «Сей-Час-Же» считался желтым, как авто «Дэу» корейской сборки, вопреки внешней густопсовой радуге по серой бумаге. Специализировался на нижнем белье звезд эстрады. Фото сиятельных трусов и бюстгальтеров занимали две трети полос. Статьи походили на подписи к снимкам. Разнообразили безразмерную экспозицию исподнего материалы мистического толка – откровения провидцев, воспоминания воскресших, веселые покойнички и прочая нечисть – и секс во всех позициях (в том числе в гражданской).
Предпоследний номер «Сей-Час-Же» лежал у меня на работе под электрочайником в роли термостойкой подставки, был покороблен, но еще читабелен. Прихватила его, чтобы веселее скоротать чаепитие. Тут-то мне и бросилось в глаза объявление, восхитительно свежее на фоне комиксов по дореволюционным анекдотам. «Требуются корреспонденты в отделы светской хроники, новостей, политики, непознанного… Обращаться по телефону…»
Я допила чай и якобы забыла газету на своем столе. Призыв меня зацепил, но я еще колебалась и пыталась сама себя обмануть: «Откуда звонить – отсюда, что ли? Миллион ушей…». Но карты мои тасовал сегодня настойчивый ангел, и через десять минут сосед по кабинету, сотрудник «Периферии», облеченный правом писать авторские материалы, стал собирать заплечную сумку: пошел в зоопарк готовить предновогодний репортаж про обезьян.
Одна в кабинете, только последняя рохля не позвонила бы по тому телефону.
Ответили мне таким тоном, словно звонки были вовсе нежелательны. Потом еще минут пять переключали. После блуждания по волнам мини-АТС я услышала энергичное сопрано:
– Слушаю вас!
Последовала процедура представления. Я вовремя вспомнила, что пару раз березанская вкладка «Сей-Час-Же» брала у меня материалы, чем и козырнула. Козырь не произвел впечатления на собеседницу – это оказалась замредактора газеты, она, в свою очередь, вылила на меня ушат московского газетного снобизма: работа в региональных изданиях, даже в нашем, ничего не значит. Можно там быть хорошим корреспондентом, а здесь элементарно не потянуть. Желательно приходить к нам уже с готовой агентурной сетью – швейцары в ночных клубах, санитары в моргах, оперативники из милиции.
– Приходите в понедельник, часам к девяти… нет, к половине десятого. Принесите свои материалы, я их посмотрю.
Отбой.
Галина Венедиктовна была невозможно крученой бабой от тридцати двух до шестидесяти пяти – эдакой динамо-машиной в безупречной юбке из твида, стильной черной водолазке и коллекционной серебряной сбруе. Я чувствовала себя перед ней нахальной школьницей. Чтобы не осрамиться перед прошедшей огни и воды московской журналисткой, я опустила очи долу – на богатые, белого металла, кольца замредактора.
– Да, это неплохо, но мелко… А вот это полная чепуха… А это в Москве даже показывать стыдно, – наманикюренные ногти хищно терзали мое потрепанное портфолио. – Какую чушь у вас в Березани пишут, страшно подумать… «Сей-Час-Же» на местах просто вредит престижу издания… А со звездами вы работали? Нам не нужны певцы областных филармоний, нам нужны стопроцентно раскрученные фигуры!
В ответах Галина Венедиктовна не нуждалась.
– Нет, мы можем взять вас на испытательный срок. Трудовой договор составляется не ранее чем через месяц работы. Но никаких гарантий дать не могу. Вы представляете хотя бы примерно, чем вам придется заниматься?
И опять вопрос прозвучал риторически.
– Вы где сейчас работаете? «Периферия»? Знаю, желтая пресса…
Тут я едва убереглась от неприличного хохота.
– Да что вы все молчите, девушка? Мне, что ли, нужно с вами разговаривать? Я, что ли, рвусь на работу, о которой понятия не имею?
В общем, мы с Галиной Венедиктовной возлюбили друг друга с первого взгляда. Так только женщины могут.
– Мне подходят ваши условия, мне нравится ваша газета, я знаю, что у меня все получится, а первую тему, пока, для пробы, я предлагаю в рубрику «Непознанное».
– Странно, обычно все молодые просят разрешения бегать по тусовкам, – дернулась замредактора, – но вольному воля…
– Спасибо за «молодую», я, видно, уже стара, – не удержалась я. – Мне всегда удавались материалы с загадкой.
– Ну-ну, – саркастически хмыкнула потенциальная начальница. – Посмотрим, как вам это здесь удастся. Что за тема?
– Человек, который накликал сам себе смерть. На реальных фактах.
– Не надо тавтологии – слово «факт» означает реальность, и ничто иное…
– Человек накликал себе трагическую гибель. Он не накладывал на себя рук, не искал опасных приключений, – он писал стихи, в которых призывал смерть, и она пришла.
– М-м-м, не знаю, что из этого получится… Попытайтесь! Мы, во всяком случае, от вашей попытки ничего не теряем. Только не вздумайте злоупотреблять его стихами – широкой публике рассуждения о культуре и тому подобном до лампочки, сами должны знать! Богемные герои массовым читателем воспринимаются отрицательно…
– Я все же хотела бы рискнуть…
– Что? Да ради бога. Сроку вам – неделя, материал принесете мне, а лучше прислать вот по этому адресу… Фотографий должно быть не меньше четырех. Не смею задерживать…
Я рыпнулась было взять в «Периферии» три дня за свой счет, а меня обязали выписать неделю отпуска. Начала шуметь, но одумалась и приняла эти дни, как дар Божий – внезапно поняла, насколько сильно устала.
Пашка пожаловал в гости на следующий день – я уже была в отпуске и с готовым билетом на руках. Когда я сказала, что ухожу из «Периферии», поздравил. Сообщила, куда ухожу, – облил презрением: работа в этой гнуснейшей помойке унижает человеческое достоинство. Предложила помочь мне устроиться в журнал, который возвышает человеческое достоинство – в «Знамя» либо «Октябрь», – снобистски фыркнул: даже меня туда не берут, а ты возмечтала!.. Завершил разговор удачно:
– Продаваться за чечевичную похлебку в истории рода людского не ново.
К сожалению, Павел Грибов не сообразил, что именно в этот момент я поставила перед ним тарелку супа и положила ложку. Он беспокойно зашарил глазами по кухне, ища что-то родное и необходимое. Конечно, водку. И очень обиделся, что я заметила: этого божественного нектара на гонорары «Сей-Час-Же» можно купить больше, чем на оклад «Периферии». Ибо верно почуял, что я намекаю на его, а не на свой аппетит. Даже метнул в угол ложку и сымитировал уход. Но остался, все съел и выпил.
Как после такой веселенькой беседы можно было сказать Пашке о поездке в Волжанск? Я приняла на вооружение его же метод умолчания главного.
Москва в предзимье выглядела до чрезвычайности мерзкой. Я уныло уповала, что в Волжанске, тысячью верст ближе к югу, будет теплее и радостнее, но мечты мои на следующее утро завязли в сером тягучем небе, облепившем белый куб Волжанского вокзала.
В кабинете начальника пресс-службы областной прокуратуры Волжанска меня мурыжили часа два.
– Предупреждать нужно, – говорил тоскливый капитан, изучая мое удостоверение члена Союза журналистов России и не глядя в глаза.
– Не было времени, – отвечала я, вертя в пальцах диктофон и время от времени включая его с пистолетным щелчком. Капитан от этих бескомпромиссных звуков заметно дергался. – Командировка на два дня. Проще все на месте выяснить, чем заводить телефонные переговоры…
Он пытался соврать, что следователя, ведущего дело Савинского, на месте нет. Но все же с московским журналистом в провинции обходятся лучше, чем со своим. И капитан сдался, позвонил в прокуратуру.
Со следователем Сергеевым процедура представления друг другу прессы и юстиции повторилась с точностью до микрона: «Предупреждать надо…» – «Я уже объясняла вашему начальнику пресс-службы… У меня не было времени на прелюдию…» Потом пошли различия чисто технические: «У меня тринадцать дел одновременно в производстве. Четырнадцатое на подходе. У меня в голове к вечеру – каша! Пареная репа, не мозги! Что я могу вспомнить о деле двухлетней давности вот так, с бухты-барахты? Где мне прикажете материалы искать?» – «Обычно они в сейфах лежат в кабинетах…» – «Грамотная, значит? Представляете себе нашу работу?» – «С восемнадцати лет пишу про криминальные структуры…»
Поладили мы неожиданно. Я судорожно зевнула от вчерашней усталости и сказала невпопад:
– У вас в кабинете табаком пахнет. Можно закурить?
Следователь внезапно оживился:
– А я мучаюсь, чтобы даму не задымить… Можно, пожалуйте!
Такими чудесами полна работа журналиста. Братство курильщиков сыграло свою роль, следователь Сергеев прекратил кочевряжиться и перешел на человеческий язык:
– Очень меня не радует, что вы приехали сюда из-за этого дела! Это не единственный, конечно, «глухарь», но весьма неприятный. Все же покойный был значительной, по нашим масштабам, фигурой. Опять же журналист… Общественности хочется видеть в нем жертву режима, а данных за это, хоть вы меня застрелите, нет! А волну гонят! А мне прокурор за это – по шапке! Ищи подоплеку! Ну что я – рожу ему подоплеку политическую? Или там криминальную? И вот, когда я уже задолбался найти в этом висяке ниточки, приезжает журналист из Москвы и начинает с меня тянуть то, чего я и сам, хотите верьте, хотите нет, не знаю! Не зна-ю!.. Зачем вы сутки тряслись в поезде из-за нераскрытого дела?
– Я не из-за дела приехала, – с наслаждением закурила новую сигарету – не так в желудке сосало… – А из-за самого Всеволода Савинского. Я уже объясняла вашему коллеге из пресс-службы, что он был значительной фигурой не только в ваших масштабах. Может, вы удивитесь – но это был крупный поэт. Его в московских литературных кругах очень ценили. Вечер устраивали недавно… его памяти… хотели экспозицию делать в литературном музее… – вдруг святая ложь окажется правдой? – Мне не нужны ни доказательства вашей работы по раскрытию преступления, ни криминальная или политическая подоплека, ни подозреваемые, даже ваша версия не нужна, если не захотите ее открыть. Мне нужны голые факты: что известно о происшествии на пустыре. И на этот пустырь посмотреть. И с друзьями его повидаться. С родными поговорить…
– Ну, родных у него – одна мать… Ох, вы с ней поговорите… У меня она в памяти как образцовый человек в ступоре. Просто в коматозе была, когда я у нее пытался элементарные вещи выяснить… Нет, я, конечно, понимаю, что значит сына потерять… тьфу-тьфу… Может, вам больше повезет…
Из нетолстой папки с протоколами удалось выдоить немного. Нашли Всеволода на пустыре, следов вокруг миллион, но все вроде бы старые, свежие – только его, сильная рана на голове, ушиб мозга, перелом шейных позвонков… Чем нанесена – следствию установить не удалось. Чем могла быть нанесена – некорректный вопрос – от скалки до гладкого булыжника… Не осталось на темени микрочастиц, подтверждающих, что это был, допустим, кирпич. Вообще никаких частиц не осталось. Будто его Илья Пророк молнией поразил… Только от молнии повреждения бы остались явные, а тут – сплошная загадка… Рядом – в луже, дождь ночью моросил, к утру натекло во впадинку – осколки винной бутылки. Никаких четких «пальчиков». Видимо, смылись, если и были. И вообще, при чем тут эта бутылка, сказать нельзя. Она практически размолота в стеклянную крошку… Может, она там неделю пролежала… Теоретически могла бы ему по черепу навернуть, а практически… Чтоб такой удар нанести, надо бить прицельно с близкого расстояния, а следов рядом не об-на-ру-же-но! Если бы можно было без риска для карьеры убедительно написать, что смертельный удар гражданину Савинскому нанесен бутылкой, прицельно запущенной его конкурентом по газетной работе гражданином Моськиным Аристархом Селимбабаевичем, я бы это давно сделал и не мучился… Но доказательств этой версии, так же, как и всех прочих, нет.
– Посему дело Савинского до сих пор портит мне репутацию… И всему отделу – статистику раскрываемости преступлений. Если вы мою болтовню запишете, вы мне очень подгадите. Сам не пойму, чего я с вами так разоткровенничался…
Хорошо хоть, я адрес матери Савинского записала.
Две синтетические розы тошно-малинового оттенка касались гофрированными лепестками подбородка нещадно ретушированного лица на портрете. Это была «парадная» фотография Всеволода Савинского надуманной красоты, похожая на плакатного Павлика Морозова. Я отводила от нее взгляд. Тогда глаза наталкивались на осунувшееся лицо матери Всеволода. Глубокие морщины были полны слез. Женщина их не вытирала.
– Ну, что вам еще рассказать? Севочка был очень хороший, добрый мальчик… Учился на одни пятерки…
Я уже прослушала все главы мифа «Жизнь Всеволода Савинского», где фигурировали старушки, переведенные через дорогу, птенчики, подсаженные в гнезда, собачки с перебинтованными лапами, одноклассники, коим оказывалась помощь в учебе, лучезарные отметки в четвертях и повальное дружелюбие соседей, приятелей и коллег. Рассказ матери был такой же правдой, как выморочный портрет Всеволода. Я уже понимала, что ничье мнение не пригодится. Всеволод Савинский был «вещью в себе», непонятой личностью, и как, должно быть, одиноко и холодно брелось ему по пустыне жизни!
До прихода к Савинскому домой я с тем же успехом просеяла без малого три часа времени в редакции «Вечернего Волжанска». Коллеги встретили меня, ощетинившись невнятным подозрением, не смогли удержаться от зависти к столичной журналистке, начали разговор со шпилек, а закончили пустотой. Главный редактор, отвечая на вопросы, пялился в окно и с трудом подбирал слова. Электричество на пустырь так и не провели.
– Раиса Павловна, а вот стихи Севины…
– Да что – стихи! – внезапно вскрикнула мать. – Они-то Севу и погубили, проклятые! Ох, я как чуяла! Еще с тех пор, как он, маленький, мне стихи про смерть прочитал! Что все, мол, в мире пройдет, истлеет…
Горячо! Я подобралась.
– И как я не хотела, чтобы он этой дурью занимался! Нет бы жить как все, жениться, деток родить – в Литинститут пошел, прости господи, вот уж где клоака! Там его и пить научили! И вовсе с панталыку сбили…
– А можно… – замедленно дыша, попросила я, – можно посмотреть Севин архив, если он остался? И фотографии?
Архив остался. Конечно, его женщина выбросить физически не могла. Но и в «архиве» – толстой кожзамовой папке – наверху, любовно разглаженные, красовались школьные тетради Севы с «проходными» сочинениями, дальше шли первые публикации – извечная для всех начинающих корреспондентов «проба пера» на самодеятельных концертах и творческих вечерах невеликого пошиба. Лишь под этой завалью нашлись сложенные вчетверо развороты на социальные темы – довольно зубастые статьи, написанные с отменным чувством стиля. Стихи хранились отдельно, в папке с позолоченным замочком. На самом дне ее покоился листочек с карандашными каракулями.
– Вот! Вот, о чем я вам говорила! Представьте, ночью меня разбудил, чтобы эдакую гадость надиктовать! Вы мне скажите – мыслимо, чтобы ребеночек в одиннадцать лет о смерти думал? О том, что все пройдет? Ему бы думать, как четверть закончить, погулять пойти, чтобы мать игрушку новую купила… Я ж его одна растила, но он у меня никогда на содержание пожаловаться не мог! В нитку тянулась, себя что ни день обделяла, лишь бы у Севочки все было…
«На свете все подвластно смерти…» – прочитала я, и короткое замыкание звучно щелкнуло в мозгу – срослись два озарения.
– К сожалению, Раиса Павловна, стихи не спрашивают, к кому приходят…
– Да я считаю – можно и без этой ерунды жить! – запальчиво возразила мать и взяла тайм-аут на поиск нового носового платка.
В пухлом бархатном фотоальбоме я наконец увидела настоящего Всеволода – вихрастого парнишку с очень серьезным взглядом, задиристого пятиклассника на школьном дворе, голенастого выпускника школы, угрюмо-сосредоточенного журналиста на пресс-конференции, кутилу за накрытым столом, в кругу смеющихся рож – только он смотрел странно, скрытно. Я попросила одну фотографию. Савинская скрипнула, но дала – под обещание выслать сразу же после снятия копии. Когда мать зашлась в новом потоке слез, я протянула ей свой платок.
– Да вы пейте чай… – промычала Раиса Павловна, загородившись платком.
За окном висела кисельная чернота.
– Раиса Павловна, я пойду, мне пора… Спасибо, извините, спасибо большое.
Прощались и извинялись несколько минут.
Координатами пустыря меня снабдили в редакции. И все же я с трудом отыскала это гнилое место. Остановилась возле «Севиной» скамейки, ощущая холодок в позвоночнике. Пока еще не мистический, а банально опасливый – одна в чужеродной тьме, полной не только негативной энергии, но и недобрых людей. Редкие шашки окон не горели, а словно чадили.
Ступая всей подошвой по влажному льду, проплыла несколько метров от скамейки и остановилась в полной изоляции от мира. Здесь пошли странности.
Началось с дежа вю – такое же ощущение переправы через Аид овладело мною в «Перадоре», при слушании стихов Савинского. Стылый ровный ветер дул в направлении преисподней, грозя снести живую частицу в царство теней. Все пять физических чувств во мне умерли, словно кто-то всемогущий небрежно выключил рубильник, зато ожило шестое, пограничное чувство. У человека есть душа, и чем бы она ни являлась – сгустком энергии, консистенцией мысли или искрой Божьей, сейчас моя душа трепещет, отчаянно цепляясь призрачными ручками за земной воздух, а его ткань рвется по ниточке…
Точка, где я застыла, балансируя на скользкой поверхности, была началом тоннеля в параллельное измерение. «На свете все подвластно смерти…» – прозвучало в голове, и я оглянулась, словно смерть окликнула меня из-за спины. Ничего не увидела. И сзади, и спереди, и со всех сторон царили загробная чернота и молчание, и я испытала то же, что, наверное, выпадает перетерпеть душе, только что вошедшей в иной мир.
Прикрыла глаза, потом открыла и разницы не почувствовала. Но в долю секунды, когда опустились веки, я увидела начертанные на полотнище тьмы огненные буквы, и было их много, много…
Глава 6
Лет с пяти он худо спал – ворочался и вскрикивал, точно не ребенок безгрешного возраста, а старик, отягощенный недоброй памятью жизни. Часто просыпался в глухой полуночи, садился в кроватке и панически таращил круглые невинные глаза. Пялился в темноту и молчал, а голова у него болталась, как у прабабкиного китайского болванчика.
Сева покорно глотал бабушкины сонные средства, козье молоко с медом, детские успокоительные микстуры, днем был совершенно нормален, весел, озабочен тысячью детских вопросов – но приходила ночь и будила в нем второго человека. Телу дневного сорванца было пять лет, а тому, кто молча всматривался в черноту, бог весть сколько – может, вечность… Утром он отказывался сообщить, что же являлось ему в черные часы.
По врачам его таскали, кроткого, смурного и надутого. Впервые увидев врача в халате, он зарыдал в голос и рванулся прочь от матери – насилу она удержала его, а потом еще долго-долго успокаивала. Дядя доктор, видно, понял – стащил халат, забросил в шкаф – тогда беседа с малышом получилась. «Наверное, его кто-то из медиков когда-то напугал», – озабоченно сказал врач женщине. Плохого диагноза Севе не ставили – розовая мордаха, блестящие глазищи, разговор бойкий – как такого ангелочка заподозрить в червоточинке психики? Проводили тесты: здоров, развитие соответствует возрасту, реакции в норме. А нарушения сна… что ж, бывает. Будем искать первопричину. Но хоть ты застрелись – первопричину не нашли.
Один пожилой, давно уже не практикующий невропатолог, автор едва не десятка монографий, преподаватель медицинского института, порекомендованный по знакомству, никак не мог расстаться с Севой Савинским. Приходил в гости, стал уже другом семьи, и толковал с Севой с глазу на глаз. В трепе ни о чем скрывалась система, и доктор медленно, коршуном, сужал круги. Они с Севой обсудили главную улицу Волжанска, где жили Савинские, детский парк, тир с жестяными слонами и складным клоуном, что потешно дергался при каждом попадании, преимущества футбола перед стрельбой, несерьезность дощатого загончика для юных футболистов в соседнем дворе и плавно, по секторам, разбирали родной город. Доктор ударился в воспоминания о пустыре на улице Трактористов, выходящей к Волге, и заметил, как Сева напрягся.
«Что-то у Севы связано с пустырем на улице Трактористов, что-то плохое, – озабоченно объяснял матери врач. – Может, его там собака покусала, может, большие ребята обидели, может, еще какая-то беда приключилась – но все нити туда ведут. Его бы разговорить! – но он не хочет, всячески запирается, откровенности боится!..»
«Господи, но что?!» – недоумевала мать, вспоминая пейзаж улицы Трактористов – унылую индустриальную окраину в серых кубиках «брежневок», между которыми привольно и уродливо раскинулся рыжий даже в благодатное лето клок неродящей земли, действительно служивший футбольным полигоном для какого уж поколения школяров. Ну, были они там когда-то, ходила Раиса Павловна к своей сотруднице, брала маленького Севу, оставила во дворе погулять – сам попросился! Дождь тогда, кажется, пошел внезапный… Она выскочила и привела Севку в квартиру приятельницы, чай пили, мальчик сидел тихо, она еще порадовалась… Что же там произошло?
«Только напрямую не спрашивайте, дождитесь, чтобы сам заговорил! – предостерегал невропатолог. – Может, тот испуг остался лишь в подсознании…»
Сева холодел от того, что старик так близко подкрался к его тайне. «Вся загвоздка в пустыре… А как докопаться, я и не скажу… Тут психотерапевту работать надо… Да не пугайтесь вы так! Не психиатру! Нормальный он у вас абсолютно, здоровее некуда, только вот эта проблемка детская сидит в нем занозой…»
Сева молился про себя, чтобы его не повели к страшному всезнающему психотерапевту. Он еще не понимал, что к таким врачам советские люди ходить не могут. Потому, что не нашлось гипнотизера, никто никогда не узнал, что случилось на пустыре в первые секунды шквального дождя, охватившего четырехлетнего Севу плотной влажной простыней.
Можно ли было рассказать кому-нибудь, хоть доброму доктору, интуитивно угадавшему, где собака зарыта? Может, и можно, да она не давала. Всякий раз, как парнишка был готов открыть рот, чтобы заговорить о том самом, она появлялась и опять шла мимо той же стремительной походкой, и глядела на Севу точно с укором: «Я к тебе, как к другу, а ты…».
И как бы это выглядело? Его бы стопудово потащили к психиатру, а там, чего доброго, в дурку бы сдали, а пацаны со всей школы стали бы «психом ненормальным» дразниться – больно надо!
Как такое расскажешь? Осталось в памяти – пыльные носки сандалий, скамейка у подъезда, а у шершавой ее ноги целый клад разноцветных стеклышек с острыми краями. Только он занялся сортировкой нежданного богатства, как земля вокруг стала крапчатой. По макушке больно и звонко щелкнуло. Небо потемнело, ой, как здорово, будто лампу затушили! Какие-то сердитые горошины кусаются в нос и щеки. Схватишь рукой – а там уже не больно, а мокро, и нет никакой горошины. И сандалии уже не серые, а опять красные, лакированные. Это дождь, дождь, ура, я под дождь попал, значит, я уже большой – не только маме приходить в садик и оправдываться: «Сынок, под дождь попала, пришлось в магазине пережидать!».
Она шла прямо к Севе, сидящему на корточках возле подъезда. Белая-белая и высокая – выше мамы, выше дедушки, выше тети Оли на каблуках, выше телефонной будки, но ниже крыши дома. Что на ней надето – не понять. Целеустремленно приблизилась, налетела на Севу. Она не страшная, она – как оживший снеговик, только ведь сейчас лето, летом снеговиков не бывает. Если были бы, они бы растаяли. А она не тает. И еще, она на снеговика лицом не похожа, у снеговиков нос морковкой, а у нее как будто и вовсе лица нет. Есть глаза, они смотрят, а откуда смотрят, непонятно. Она совсем близко, но все идет, дойти не может. Но ей нужен Сева, она несет ему какое-то слово, оно скрыто в складках белого облака, что колышется вокруг фигуры, в мерной и сильной походке, в порыве навстречу мальчику, в пристальном взгляде…
Мамка выскочила из подъезда, схватила Севу поперек живота и понесла в дом. Хорошо, что поднималась мама с Севой в руках невысоко – на первый этаж. Сева только поздоровался с тетей, что открыла дверь, и – к окну! Ведь он не понял самого главного – что она ему сказать-то хотела? Ага, счас – будет она дожидаться! Никого у скамейки нет.
Кто нашептал Севе в четыре года и девять месяцев такие взрослые мысли, неведомо, но он знал доподлинно, что белая она приходила именно к нему с важной вестью, и мама не дала дослушать, и теперь она обиделась, и никто не принесет ему упущенную мудрость.
По ночам белая женщина проходила мимо Севы и вступала в черноту, что воротами распахивалась перед ней. Сева вскакивал с постели и глядел вслед, но ворота закрывались, и всякий раз был кошмаром оттого, что самое главное снова утрачено, а следующей встречи может и не случиться. Испуг неконтакта раз от разу становился горше. Ну как все это рассказать большим? Бывает, совсем решишься – вдруг они знают, как ее найти, например! – но тут же внутри становится неуютно, будто целую упаковку «Холодка» проглотил. Это уж Севе известно – она рядом и все слушает. Обижается. Трепло, думает, этот Сева, не скажу ему ничего, пусть до конца жизни ищет мудрость у своих взрослых. Стоит захотеть проболтаться – и она пропадает на несколько ночей.
Годам эдак к десяти полночные вскакивания стали редкими – раз, много два в месяц. Мать перекрестилась. Доктор счел за лучшее согласиться. А Сева загрустил, потому что она отступилась.
В школе учился неровно, зато появилась тяга рифмовать слова.
Когда он первый раз слепил фразу «Дождь пошел – стал мокрым пол», мать обрадовалась несказанно. Похвасталась, видно, спроста классухе, чтобы не ругалась, что у Севы успеваемость хромает. А та – директрисе. Так и вышло, что к каждому школьному мероприятию Севе вручали темы будущих стихов. Сева честно писал… но ему это занятие становилось уже в тягость. А однажды ночью, классе в пятом, проснулся от того, что его распирали слова. Опять подскочил в кровати – и на соседнем диване в панике подскочила мать.
– Что? Кто? Сева! Гос-споди! Сева!!!
– Стих прет, – взрослым голосом доложил он.
Строки ему только что приснились, но с каждой секундой яви уходили под темную пелену смутных ощущений.
– Что ты, Севочка?!
– Стих прет! – повторил парень и вдруг заорал на мать: – Неси бумагу, ручку! Стих сейчас забуду!
Трясущаяся Раиса Павловна доставила просимое, и Сева начал диктовать:
Мечтать о будущем не смейте,
Не много ждет нас впереди.
На свете все подвластно смерти,
Как берега песок – воде.
Смотрю вокруг и размышляю:
Стоят дома, растут цветы,
Но упадут дома, шатаясь,
Померкнут лики красоты…
Карандаш выпал из материной руки. Пока она ревела и сбивчиво шептала, что рано ему еще думать о смерти, мама ему умереть никак не позволит – окончание стихотворения кануло туда же, куда и весь мир канет. Сева усвоил первую заповедь поэта: не делись сокровенным с ближними, хуже выйдет!
И классухе, набычившись, заявил на требование написать стихи к окончанию учебного года:
– Не буду больше писать по заказу! Хорошо не получится! А плохими стихами я свой класс подведу.
У классной глаза повисли на ниточках, челюсть на шарнирах. Отдышаться пять минут не могла. Но после уже никогда Севе разнарядку на стихи не всучивала.
Вторая заповедь поэта легла на душу просто и естественно: заказ убивает творчество.
Высокий растрепанный парень продвигался по засыпающим улицам Волжанска хаотичным маршрутом броуновской частицы. Он направлялся туда, куда добрые люди в такую пору ходят только по большой беде, – к пустырю, обрывавшемуся в Волгу с улицы Трактористов. Дурная слава пустыря росла с каждым месяцем, прямо пропорционально кучам бутылок, что коммунальщики вывозили оттуда, и упоминаниям его в милицейских сводках: наркоманы, экстремальные подростки, агрессивные бомжи. Раз в квартал там кого-то убивали или калечили. Жители близлежащих домов спешили в квартиры до темноты, а зимой сбивались в стайки. Писали гневные письма в горсовет, мэру, главе губернии – установите фонари на улице Трактористов, жить страшно! Активистам неизменно отвечали, что вопрос поставлен на рассмотрение.
Долговязый гуляка, обозреватель газеты «Вечерний Волжанск» Всеволод Савинский, писал уже третью статью из цикла «Трактористы во мгле», пытаясь выявить хотя бы примерный срок проводки электричества к пустырю. Он пугал депутатов и обывателей жанровыми сценками из быта пустырских маргиналов. А сам приближался в темноте и двенадцатом часу осенней ночи к злосчастному прогалу между типовыми убогими домами. И застыл как вкопанный возле покосившейся приподъездной скамейки. Она почти не изменилась с той поры, как малыш в красных сандалетах раскладывал пасьянс из битых стекляшек. Всеволод курил около нее долго и пошатывался вертикальным маятником – вперед или домой. Впереди была темнота, которая не казалась Всеволоду враждебной – напротив, она манила, словно сирена Одиссея, наигрывая на одной струне медитативную ноту. Но жесткоребрые кроссовки вросли в глинистый грунт…
На обратном пути в голове вдруг возник отдаленный звон, потом перестук – эхо надвигающегося состава – и, наконец, состав налетел, громыхая колесами и задавая неукротимым движением жестокий ритм. Родилась заунывная мелодика, которая и сложилась спонтанно в строчки стихов:
…Погрузи меня в пограничное состояние, русский маг,
Скоморохи молчат, но поют медведи.
– Путь фольклора – путь смерти, – заметил Иван-мудак…
Стихотворение, начатое в ночном походе, оформилось потом в целый цикл.
Всеволод вне всяких графиков и закономерностей, ни с того ни с сего, слышал зов – еле внемлемый, однако властный. Днем и ночью, на январском рассвете и в июльских сумерках, во время работы и в часы отдыха, на прогулке с девушкой и в блаженном для корреспондента одиночестве настигал его этот клич, и он, выждав сколько мог, выходил из редакции (квартиры, пивнушки, гостей, троллейбуса, насущных мыслей, повседневной жизни) и шел, будто перед ним разматывался клубочек.
Знал бы, зачем! Придет, сядет на скамейку возле подъезда, а коли снег или дождь – то и побрезгует опуститься, будет смолить сигарету за сигаретой и любоваться пустырем! Убьет так час или два, решительно встанет, рванется всем телом от границы-скамьи, махнет рукой да пойдет назад в город. После каждого посещения этого места Всеволод писал стихи, компонуя в строки странные слова, кем-то надиктованные, и в их сумбуре видел клинопись заклятия, до поры до времени тайного для него. Но с каждым стихом приближался час открытия.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.