Текст книги "Жители ноосферы"
Автор книги: Елена Сафронова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Савинский везде, кроме заветного пустыря, действовал решительно – послал свои творения на конкурс в Литинститут. И даже не удивился, когда конкурс прошел, позвольте вас на экзамены. Экзамены он, дипломированный преподаватель русского-литературы, спихнул играючи, легко обошел все рогатки приемной комиссии и стал называться студентом заочного отделения Литературного института.
Руководитель семинара, поэт настолько легендарный, что при взгляде на него Всеволоду первое время хотелось зажмуриться, почти сразу выделил из толпы гениев лохматого волгаря и во всеуслышание называл парня «надеждой российской литературы». Сокурсники дивились – обычно мэтр был скуп на похвалы, а к мистике, выкормыш соцреализма, относился скептически. Но когда он видел Севку, его словно подменяли, и ласкающим голосом мастер говорил:
– Ну, что новенького написал, дружище? Читай, читай, утешь старика…
До Всеволода дошло окольными путями, что как-то раз в перерывах между сессиями группа ревнующих москвичей потащилась к пожилому светочу с претензиями: почему все его внимание нацелено на одного Савинского. Кто-то ушлый не постеснялся даже намекнуть на разницу мировоззрений Севки и мастера: мол, что же вы нас за мистику гоняли, а ведь Савинский пишет черт-те о чем… Говорят, мэтр пришел в неистовство, орал площадные слова, топал, замахивался и матерился (хотя инвективку не уважал еще больше оккультизма). А закончился разнос констатацией факта:
– Вы не в суть вслушивайтесь, остолопы! Вы текст ловите! За его тексты я, старый пень, сердце отдам! Мистикой он к тридцати годам переболеет, а чувство слова у него – от Господа! Боженька над ним пером помахал!.. Он талантливо будет писать, о чем бы ни взялся!.. А вам – стыдно, раздолбаи, лучше бы, чем жаловаться, у Савинского учились слово к слову низать!..
Первые сессии запомнились Севке чередой вспышек и чернот. Провалы в алкогольную тьму после сдачи экзаменов – святое дело. Новые впечатления, новые лица, всероссийские имена стремились в него могучим, сияющим информационным потоком. Блаженная темнота уравновешивала приток острого счастья Приобщения. В каждой новой сессии Всеволоду, неизвестно отчего, чудилась ступень, приближающая его к той самой жданной мудрости. В этих стенах, как и в общежитейских клетушках, его понимали. Люди, с кем преломлял хлеб и разливал водку, говорили на таком же языке догадок и полунамеков.
Раз Всеволод попал в эпицентр запоя, бушевавшего на всем этаже общаги шестой день. Он включился в этот процесс со всем размахом русских просторов над волжской кручей, и сколько-то земного заунывного времени утекло сквозь него, пока душа поэта пребывала в эйфории. Во сне – смутно помнилось ему – она, белея одеждой, подходила, склонялась прямо к горячему влажному лбу, трогала его сквозняковой ладонью, шептала обнадеживающие слова – и поутру Всеволод лежал без движения, но со счастливой улыбкой на лице, хваля себя, что нашел верную дорогу к мудрости. Приехав с той сессии, полдня кружил, как заговоренный, возле заветной скамейки. Изредка он поднимал ногу в дерзком порыве вперед – но что-то его тормозило, словно подошвы ботинок внезапно пропитывались цепким клеем. «И смерть стоит, и тень ее колеблет, Она молчит и, без сомненья, медлит», – повторял он сам за собой, в утешение. Медлил, потому что знака (Знака!) ему еще не подавали. А литинститут подходил для Всеволода Савинского к концу. Оставалось всего ничего – полгода до отчетной весны и дипломного лета.
Десятого октября того года бабье лето задержалось на улицах Волжанска, дуря молодые головы. Золото каштанов бесстыдно шуршало под ногами, а в воздухе носился аромат зрелого вина. Это был прелесть какой удачный день для дружеской пирушки на пленэре! Если б он еще не выпал на четверг, редакция «Вечернего Волжанска» в полном составе переместилась бы в пригородную рощицу с мангалами, водкой и гитарами, дабы пропить от души звезду «Вечерки» Севку Савинского. Но ввиду сдачи номера гуляшку в полную силу оставили на субботу.
Однако ж по редакции с утра шкодливо разгуливало лихорадочно-приподнятое настроение. Чуть пропищало по российскому радио шесть часов вечера – а уж товарищи по работе обнесли стол Савинского своими столами, прозрачно намекая: пора! «Покой» накрыли старыми номерами газет, на журналистскую скатерть вывалили кромсанную крупными ломтями колбасу, остывшую вареную картошку, сыр, селедку, девочки из отдела информации выставили домашние салаты – и жизнь показалась виновнику торжества немудрящим и истинным раем, когда из потайных мест возникли бутылки водки и пива.
Гуляли долго, перебрали все тосты мира. Рядом с Всеволодом сидела кокетничала корректорша Эвелина – жеманная, как ее имя, но далеко не такая красивая. Она усердно оттопыривала мизинчик, когда подбирала закуску с общей тарелки, и морщилась, если кто-то из журналистов отпускал крепкое словцо. И все время подкладывала Севке «вкусненького»:
– Севочка, давай я тебе вкусненького положу! Севочка, селедка вкусненькая! Севочка, а сыр с колбаской знаешь как вкусненько? Давай бутербродик сделаю!..
Эвелина очень хотела замуж. Плотная, с большой попой и крепкими плечами, широкоскулая и склонная к бантикам-рюшечкам, она не пользовалась ошеломительным успехом у мужиков редакции, да и полосы вычитывала не шибко грамотно. Всеволод всегда относился к ней слегка иронически и в будни редко перекидывался словами. Но сегодня она оттеснила пышными бедрами от Севки весь информационный цветник, прижалась к парню выпуклым боком и упорно ухаживала, не обращая внимания на ревнивые смешки других девушек. Севка в эйфории тридцатого дня рождения перевалил некий условный предел, почуял у левого плеча облако жасминного аромата, и ему внезапно понравились духи Эвелины. Он повернулся к ней и заново рассмотрел: какой отменный у Эвелины цвет лица безо всякой пудры, как хороши сейчас ее круглые коровьи глаза с поволокой, как идет ей имидж «купеческой дочки» с картины Кустодиева и облегающее белое платье.
Севку затуманило. Широкое лицо Эвелины несколько раз промелькнуло перед ним солнцем в тучах, и единожды он поймал себя на том, что сжимает в ладонях круглые запястья корректорши и умоляет ее:
– Нет, скажи! Сейчас скажи! Потом будет поздно! Завтра придет другой день! – а она уж не кокетничала, а хныкала и пыталась вырваться.
Опомнившись, Севка отпустил «возлюбленную», и она, освобождено охнув, тут же принялась массировать кисти рук. Потом она исчезла из поля зрения пьяного поэта. Гулянка кончилась, но в кармане его оказался листок, на котором жирным ученическим почерком был выведен адрес: улица Достоевского, дом 10, квартира 31. Домашний адрес Эвелины!
Севка очутился на улице, один – постоял, обнимая фонарь, и побежал куда-то, думая, что бежит к улице Достоевского. Несколько раз навстречу ему из темноты выплывали женские фигуры, и он радостно кидался к ним с объятиями. Нетрезвая память отказывалась хранить слова, которыми его награждали перепуганные дамы. Впереди мелькнула белая тень, и Севка прибавил газу, думая, что это Эвелина в своем обтягивающем платье. Тень обернулась пенсионером в светло-серой куртке, Севка долго путано извинялся, а затем хлопнул себя по лбу и изругал матерно: ведь на улице холодно, Эвелина не может уйти в одном платье! Поверх платья у нее что-то было… пальто… куртка… но какого цвета? Севка сверил адрес на записке с табличкой на стене ближайшего дома и удостоверился, что находится в микрорайоне Мирный, и к Федору Михайловичу на поклон идти пехом полчаса в обратную сторону. Пошел, решил сократить путь, углубился во дворы, тьмою, теснотой и вонью напоминавшие прямую кишку, пару раз растянулся…
Хмель сошел с Всеволода, когда он полулежал на какой-то горизонтальной поверхности в неудобной позе. «Дошел!» – возликовал поэт и огляделся. Но вокруг были не поздние сталинки улицы Достоевского, а контуры каких-то мучительно знакомых пятиэтажек… Подобрав под себя ноги, Севка выпрямился – и узнал пустырь на улице Трактористов, отстоящий от «писательского» района на целый час пешего пути. Он сидел на «своей» скамейке. Во все глаза пялился на пустырь, дышал ночным озоном, слегка дрожал после выпитого – но никогда еще его голова не была столь ясна, а сердце столь спокойно и ликующе. Знак был подан! Ведь Эвелина не случайно вырядилась в белое! Она об этом не подозревала, но тот, кто утром, при сборах на работу, протянул ее руку к белому платью, точно ведал, что настал час открыть Савинскому глаза на тайну его предназначения. Мудрость была совсем близко.
Он протянул руку и схватился за воздух. Встал на ноги и поразился их пружинящей бодрости. Он легко зашагал прочь от черты-скамейки в темноту, чреватую величайшим открытием. Он напрягал зрение – и увидел в клубах мрака другую белую фигуру. Высокая, выше «баскетбольного» Всеволода, выше телефонных столбов и крыш «хрущевок», она спешила к Севке, она тоже протягивала руки, и в ее призрачных ладонях трепетало бледное пламя заветного познания… Она готова была поделиться с Савинским всем, что знала. Она шла навстречу, и теперь уже у нее появилось лицо, знакомое, словно виденное в яслях Господа Бога.
– Иди ко мне! – позвала она, и Всеволод обрадованно зашагал, постепенно переходя на бег. Мудрость в том, что жизни тут надо предпочесть жизнь вот за этой черной завесой. Черные ворота гостеприимно открываются! Сколько лет потрачено впустую, оставив по себе разве что стихи-предощущения!
– Мудрость даром! – провозгласил Всеволод на весь пустырь, на весь Волжанск, на всю свою непутевую житуху.
В балке, не видном от города, шобла тинейджеров после водки пила портвейн. Они бы взяли еще водки, но общественного достояния хватило лишь на тошнотную «Анапу» в унылом «огнетушителе» 0,7, которым травились еще отцы их и деды.
– О, бля, орет кто-то! Пошли попинаем?
– Да охота, мля… Пей лучше.
– Да ты козел, чего тут пить? Охерачил, бл…, все, пустую суешь? Обнаглел? Бычки давно в глазах не шипели?!
– У-я, бля, суки, кто портвейн допил?
– Сидор, кто! Х… в пальто!
– Сидор, бл…! Гони за новой!..
– Отсоси! Бабло есть? Нету? Свободен, бля!
– Да я те щ-щ-ас!..
– Э, пацаны, так не договаривались! Своих не бить! Дай сюда бутылку, урод! Условного срока мало, е…?
Зеленый «огнетушитель», кувыркаясь, полетел за спину вожака.
– Мудрость даром! Берите, люди! Я со всеми поделюсь!!!
Невыносимо тяжело ударило по голове долгожданное открытие.
Белесый туман поднимался над Волгой.
– Еб…! Ты куда кидал, сука? Ты слышал, х…нуло кому-то?
– Бомжа зашибли – и х… с ним!
– Петух, мля! Я за тебя сидеть не буду!
– Кто петух?!
– Уроды, мотать надо, мы мужика пи…нули! Бутылкой по черепушке – все, бл…, готов!
Врассыпную, под привычные переливы мата, под сбивчивые обещания натянуть кое-что кое-куда тому жопорукому идиоту, кто метал бутылку, не глядя…
«Сотрудниками Тракторного РОВД г. Волжанска А. Б. Ивановым, В. Г. Петровым, следователем прокуратуры Е. И. Сергеевым в присутствии участкового И. К. Дубова и понятых Х. и Р. произведен осмотр места происшествия – территории участка между домами № 17 и 19 по ул. Трактористов. Тело мужчины 30—35 лет лежит головой на юго-запад… Смерть предположительно наступила между 23.00 и 00.00… от обширной гематомы, вызванной ушибом головного мозга тупым предметом… В состоянии сильного алкогольного опьянения, 3 промилле… Рядом лежат осколки бутылки емкостью 0,7 л, предположительно отечественного производства… Документов, удостоверяющих личность, при пострадавшем не обнаружено…»
На следующий день Савинского безнадежно искали по редакции. Трясли Эвелину – она краснела и клялась, что не видела его со вчера. Решили, что отсыпается после гулянки дома. После обеда у замредактора прозвонил телефон.
– «Вечерний Волжанск», здравствуйте. Да, да, редакция. Кого? Савинского? Гм… Он вышел… Когда? А вы, простите? Мать? Ма-ать? А что, его дома нет? Да нет, просто… Ну, если честно, мы его сами ищем… Нет, серьезно. Вчера мы отметили его день рождения в редакции, а сегодня он не пришел. Мы думали, он… ну, знаете, расслабился, никак не проснется… Не приходил? Странно! Конечно, позвоним, если появится. Всего доброго. Ребят, что-то странно… Мать в истерике. Говорит, он всегда домой ночевать приходил, хоть к утру, хоть какой…
В пятницу же мать Всеволода Савинского позвонила в милицию с заявлением о пропаже сына, но его у нее не приняли, так как слишком мало времени прошло с момента исчезновения. Весь вечер она листала старую записную книжку парня, звоня по всем телефонам подряд, и глупо спрашивала, когда последний раз видели ее Севочку. В субботу она, поседевшая клочками, позвонила в бюро несчастных случаев, и ее пригласили на опознание тела. Мать опознала тело…
В понедельник с утра, когда еще Раиса Павловна не позвонила главному, в редакцию прибежал сотрудник пресс-службы УВД области и бросил на стол информотделу сводку происшествий за выходные. К ней была подколота фотография неизвестного мужчины, который с закрытой черепно-мозговой травмой, повлекшей летальный исход, подобран был на пустыре на улице Трактористов. «Опубликуйте, может кто узнает…» – сказал сотрудник. Нормальный бюрократический бардак – в пресс-службе еще не знали, что тело уже обрело имя, фамилию и безутешную мать.
Вопль, который испустила самая смазливенькая из сотрудниц информотдела, взглянув на фото, привлек в их тесный отсек всю редакцию. Так стало ясно, почему Всеволод Савинский не явился на работу в пятницу и после выходных.
Женщина, отдаленно похожая на Раису Павловну Савинскую, сидела в кабинете следователя прокуратуры Е. И. Сергеева. Снятие свидетельских показаний длилось второй час. Следователь уже устал пережидать моменты, когда женщина, щуплая, со встрепанной неровной сединой устремляла за окно горящий ожиданием взгляд – словно чаяла там увидеть сына. Шел бесполезный разговор: следователь у матери, мать у следователя пытались выведать, чего ради Всеволод Савинский потащился среди ночи на пустырь. Их обоюдные вопросы так и остались без ответа. Уголовное дело «повисло».
Все, что происходило со Всеволодом, в виде гипертекста предстало передо мной. И я присела, словно кто двинул под колени, чтобы уберечь голову от бутылки, летящей из внеземного пространства.
Там, за Аидом, шевельнулась двухметровая тень: «Ну что, догадалась?».
«Догадалась!» – послала я ответный мысленный импульс. Теперь я точно знала: смерть пришла за тем, кто ее кликал тридцать лет, и обставила уход поэта как могла правдоподобно.
Но я не учла, что опасно обмениваться репликами с душой Всеволода, – тоннель был открыт, ветер набирал силу, постижение Мудрости должно было быть наказанным, а Смерть никогда не устает махать косой…
Я, живая, подчеркнуто плотская, не хотела уходить в черный омут, у меня на земле были Ленка, мать, Павел Грибов, любимая работа, и я отродясь не написала ни строчки стихотворной, стремящейся туда… И все же меня тянуло вперед. Но бабка завещала мне надежное средство от мороков: молитву Честному Кресту Господню!
Перекрестилась. «Да воскреснет Бог, и да расточатся врази его…»
Голос бухнул ненормально громко. Зато ощущение перехода в мир иной пропало. Ноги нащупали землю.
В продолжении молитвы я постыдно запуталась, посему произнесла просто:
– Упокой, Господи, душу усопшего раба твоего Всеволода!
Вокруг – посмотреть зрением телесным – ничего не изменилось: темно, холодно, скользко и небезопасно. Прочь, прочь с пустыря! Возле остановки троллейбуса меня прошиб холодный пот, припадочно заколотилось сердце. Хорошо, гостиница приняла постоялицу безразлично-любезно. Включила телевизор и радио, влезла под горячий душ. С преувеличенным вниманием уставилась в экран, повседневной суетой отгоняя от себя жуть встречи с неведомым и внутренне скуля, точно в карантине. Не прилипла ли ко мне зараза? Не потянет ли и меня в черную дыру, следом за Всеволодом?
Глава 7
«Сей-Час-Же», вопреки моему скепсису, принял репортаж, и хоть с купюрами и правками, но опубликовал. В день публикации я уволилась из «Периферии». Между двумя работами выпадал люфт, дней пять.
Сидя дома, я с нервным оживлением ожидала эффекта, который должен был бы произвести на Павла Грибова сюрприз. Сама любовнику газету под нос совать не хотела, положилась на судьбу. Вдруг он изменит свое мнение о журналистике?..
Дождалась.
Прозвенел звонок у лестничной двери. Открыв, я зафиксировала взглядом два достойных объекта: каменное лицо Павла Грибова и свернутый в жгут «Сей-Час-Же» у него под мышкой. Избежав ритуальных поцелуйчиков-обжиманий на пороге, Павел мощной грудной клеткой потеснил меня, и в комнату мы вошли пятясь.
Ни единого вопроса задать не довелось. Даже выдохнуть я не успела.
– Сука драная, – припечатал Павел, кидая на стол скрученную газету.
Глаза его были свинцовы. Их взгляд давил. Я заметалась, ища помощи, попятилась к окошку, оперлась спиной на подоконник…
– Мразь, – продолжил Павел.
В груди поселилась небольшая черная дыра, куда беззвучно улетело все живое.
– Как ты могла такое натворить?!
Он взял со стола газету и подирижировал ею под лампочкой, давая понять – дело в полосе номер восемнадцать.
Много оскорблений выпадало мне от Павла, но таких я пока еще не удостаивалась. И никогда в жизни меня никто не ругал столь площадно, не объясняя вины. А из меня черная дыра высосала гладкую продуманную речь в свою защиту: в увековечение памяти Всеволода я вложила свою лепту и смею надеяться, что это не самый плохой вклад, потому что я рисую его человеком, а не только поэтом, и даже постигаю его душу, потому что мне она раскрылась…
– Тем, как ты обошлась с памятью моего друга, ты лишний раз доказала – я для тебя говно! – бросал камнями в грешницу Павел Грибов. – Я очень жалею, что расслабился, сделал себя перед тобой уязвимым! Я ведь чувствовал, насколько ты опасна в ненависти! Но думал, идиот, что человеческого в тебе все же больше!.. А ты!.. Ты много раз мне демонстрировала… Особенно после того, как я рассказал тебе про ми… свою девушку… что отношение изменилось! Ты стала меня ненавидеть, при каждом удобном случае кусать! Пока это касалось только меня, я терпел! Но последний случай переходит все границы! Потому что речь идет о Поэте! Который одним своим поэтическим словом сделал для этого мира больше, чем ты со всеми своими типографскими подтирками! Ты не стоишь мизинца Севки! И ты… ты, дрянь… ты его позоришь, низводишь на уровень обывателя… гнусного совкового пролетария… быдла…
– Но ведь это правда…
– Ты продолжаешь упорствовать?! В своей тупости и подлости?! Ты хоть понимаешь, что и меня ставишь под удар… Ведь если кто поймет, что с моей подачи ты занялась этой темой… И так ее извратила… Ты же с навозом меня смешала! Больше ощущать себя говном я не намерен. Между нами все кончено! Ты мне не нужна ни в каком качестве! Я тебя видеть не желаю!
Он швырнул злосчастную газету на пол, махнул рукой и пошел вон. Бежать за ним, чтобы возразить, я не снизошла бы и под дулом автомата.
Две двери пушечно грохнули на пути Павла Грибова. Сам защелкнулся «дневной» английский замок на внешних вратах.
– Инна! – воскликнула из соседней комнаты Софья Кирилловна. – Попроси своего визитера, чтобы в следующий раз он хлопал дверями потише! У меня прямо давление повысилось от такого грохота! И косяки у нас слабые, это тоже надо учесть…
– Простите, Софья Кирилловна, такого не повторится, – размеренно доложил бабке некий механизм из моего горла.
Больше я его тоже не видела в мире живых. Никогда.
Но мы с ним разговаривали.
Не пугайтесь – я не помешалась от горя. Просто тесная эмоциональная связь наша с Грибовым (а насколько она была тесной, я осознала, лишь когда он жахнул дверью!) не могла уйти сразу в никуда. Между нами продолжался виртуальный контакт. Я по сто пятьдесят восемь раз на дню вспоминала Пашку, цитировала его, мысленно огрызалась в ответ, спорила с ним, а то и соглашалась, и порой даже ловила себя на том, что прихорашиваюсь, как будто он меня видит откуда-то издалека. Уверена, что все, пережившие потерю, меня понимают.
Безусловно, то же самое переживал и Павел Грибов.
После разрыва с любовником я перестала появляться в «Перадоре». Как и на прочих литературных нивах, где паслись упитанные тельцы и важно бродили пастыри от высокого искусства. Хотя меня туда еще почти год пытался заманить добрый честный примитивист Василий Сохатый.
Он мне звонил раз в три-четыре дня, как на работу выходил (был охранником какого-то магазина сутки через трое). Звал прогуляться, приглашал «посидеть», анонсировал творческие вечера. Он явно ухаживал, метя на то «свято место», которое внезапно оказалось пустым. Но был мне неприятен после идиотского выкрутаса Пашки. И я не церемонилась с Василием, подбирая слова для отказов.
Один лишь раз он порадовал меня – когда, через недели две после исхода Пашки, впервые позвонил мне домой поздно вечером. Примитивист нашел выпуск «Сей-Час-Же» со статьей «Он так долго звал смерть, что та к нему пришла» и рассекретил автора.
– Ин, классно написано! Интересную ты версию выдвигаешь! И вообще интересно читается! Легко так! И ничего в ней оскорбительного нет для Севки. Я же его помню – он всегда, как не от мира сего… Будто кого-то все время слушал, помимо нас… Так что ты молоток, никому не верь!
«Слышишь – твои же друзья призывают тебе не верить!» – сказала я астральному телу Пашки, кое явственно колыхало воздух над левым моим плечом. Это не было галлюцинацией! – в загривок мой недобро подуло, аж мурашки побежали – Пашка, отделенный от меня гигантской городской каменоломней, взъярился.
Сохатый, поразительно упорный в своем чувстве, стал для меня «буревестником», изредка приносившим, помимо откровенного мусора, важные новости – например, черную молву о кончине «Перадора». Оттуда вынесли книжные стеллажи и аудиоаппаратуру так стремительно после расставания моего с Павлом – какие-то полгода промелькнули, как перелистанные компьютерные страницы! – словно мой негатив разрушил ни шатко ни валко движущийся бизнес. Шутка – скорее всего, просто экономические законы взыграли, и литературное кафе приказало долго жить. Управленческая команда сменилась, новый хозяин перепрофилировал рыцарский замок в шалман для бизнес-класса – со стриптизом и игорным залом.
Рогатый примитивист позвонил мне одной майской полночью, задыхаясь, как после марш-броска на пять километров, и жалобно твердил: «Суки! Су-уки! Ну, б…, какие же су-у-у-уки!». Применив все свои познания в искусстве беседы, с трудом, в час по чайной ложке, я выжала из поэта факты.
Вася Сохатый хотел, по традиции, завершить удачный для него день в любимом кафе, и, придя туда, на выходе столкнулся с двумя амбалами грузчицкого вида. Мощные хватательные агрегаты грузчиков играючи ворочали фрагмент стеллажа. Углом полки в красивом кульбите едва не задело зубы примитивиста, открывшего от изумления варежку. Его же и обругали за то, что под ногами путается. А на косноязычный вопрос типа «Что здесь происходит?!» Гераклы слаженно и кратко ответили, что происходит п…ц кафе, приходи через неделю, смотри, как бабы будут на шестах кувыркаться. Сохатый произвел кучу эмоциональных и ненужных звуков, попытался проникнуть вовнутрь и был отброшен второй очередью грузчиков, выносящих на сей раз колонки. Вмиг ставший из примитивиста мазохистом Сохатый назавтра тоже пришел наблюдать за разорением «Перадора» ордами варваров, наткнулся на одного из владельцев, выпускника Литинститута, от которого и узнал, что высокое искусство в который уж раз проиграло коммерческой прозе жизни. Кафе пришлось продать, пока за долги не закрыли, и вот теперь новый владелец оборудует здесь стрип-бар, а он, бывший пайщик, пока поднакопит деньжат на новое предприятие. Например, сочиняя стихотворные подписи к открыткам. По этому поводу Вася напился на дому и известил меня: мы больше никогда не вернемся туда, где были столь счастливы. С последним тезисом я бы поспорила… Но пожалела Ваську.
А вот со второй вестью от Сохатого так просто справиться мне не удалось. Еще бы – она касалась Пашки.
Буду краткой – до сих пор о некоторых фрагментах его биографии мне трудно говорить в подробностях. Да, я ревнива. По сей день неприязненно спрашиваю у того узелка в моей душе, что зовется Пашкой Дзюбиным: «Ну, и с кем ты теперь, паразит, пьешь чашу жизни?..». А уж к девушке Пашки Грибова, которой он боялся принести триппер от своих менее возвышенных соседок по койке, питаю стойкую антипатию. Необъяснимую. Но ядреную. А то, что поведал мне Сохатый, касалось лишь ее.
Милена – вот как ее звали. Только тут я поняла, отчего житель ноосферы «мимикал», вспоминая о ней. Была она хохлушка, дочь военного, приехала в Москву учиться в Литике из Великого Новгорода, и Пашка ее безумно любил. Потом он встретил меня и безумно любил двух женщин. Потом я предала светлую память Севы Савинского. Пашка вернулся ко мнению обо всех журналистах как о продажных тварях и обрадовался – дилемма якобы решалась сама собой. А еще потом… Грибов загулял с друзьями. Милена, к тому времени осевшая у него в квартире как натуральная жена, в розысках позвонила Ваське Сохатому – а тот был на дежурстве в своем магазине и не квасил с мужиками, – спросила, где искать суженого. Сохатый возьми и брякни: «Может, у Инки?..».
К чести корешей Грибова и моему посрамлению, они и вправду эту инженю берегли от информации обо мне. Так что Вася попал… Из него вытянули все, вплоть до моего домашнего телефона – да только, сдается мне, я в Березани в ту выходную ночь была. А наутро мой номер стал неактуальным. Хохлушка Милена дождалась Грибова, сказала ему, кто он есть, собрала чемодан и ушла от него.
Она забрала из института документы и свалила к предкам в Великий Новгород. А Пашка… продал свою квартиру и уехал следом. Свататься. А Милена его на порог не пустила. И ее папа, полковник ВДВ, вышел в подъезд – по-мужски потолковать с гением. Разговор вышел таким, что матримониальные поползновения Грибов оставил навсегда (я злоязычна – точно ревную!).
Но он не уехал назад. Купил в Новгороде жилье. Остаток денег стал пропивать. И в одном шалмане, в рабочем квартале, встретил свою мечту – золотозубую буфетчицу. «Прислонился» к ней, воплощая в жизнь представления о ноосфере. В купленной квартире, по слухам, и не появлялся – жил с той телкой, отгонял от нее слободских ухажеров, помогал ей убираться в «торговом зале» после закрытия и читал стихи. Месяца через два такой жизни она опоила его водкой из новой партии. Оказался почти стопроцентный этиловый спирт.
Разумеется, не нарочно. Было шумное уголовное дело. Продавщица получила условно, владелец рыгаловки – реально, производителя зелья найти по адресу, указанному в накладных, не удалось. Из отведавших водочки протошнились с горем пополам в больницах человек шестьдесят, а десятеро скончались. Одним был Пашка.
Продавщица сообщила Пашкиным родителям, вытащив из его кармана московскую записную книжку. Весть дошла до Москвы и распространилась по литературной тусовке черным облаком. Самые впечатлительные даже пить завязали. А самые близкие – и Васька Сохатый – поехали на похороны.
Щадя меня, он рассказал все это месяцем позже – выдал единый блок информации с непривычной для него серьезностью. Присовокупил, что Милены на погребении и дружеских поминках, кои друзья сымпровизировали в гостинице, сбросив с хвоста искренне рыдавшую златозубку, не было, хотя ее и звали.
Услышав это, я мигом приняла решение. Мне захотелось по смерти Пашки умыть эту чистенькую сучку, сделав то, на что ей не хватило духу. Простить она его, видите ли, не смогла!..
Васька долго и путано объяснял мне, как найти Пашкину могилу на кладбище Великого Новгорода. Но я и сама видела, где он лежит и страдала от невозможности прямо сейчас смести с подзолистого бугра оспины ржавых листьев. Прошел год с того момента, как мы впервые сцепились в «Перадоре». И уже не было при мне ни Пашки, ни «Перадора».
Я «пробила» два дня за свой счет и в шесть утра вылезла из московского скорого на новгородский аккуратненький вокзал. Шла к могиле с букетиком лиловых астр, при этом сознавая, что так и не отпустила Пашкину душу на покаяние. А на могиле стоял деревянный крест без фото – откуда у буфетчицы снимки Павла Грибова? Но он смотрел на меня, должно быть, из вожделенной своей ноосферы, и я подумала, отчаянно стиснув цветы до появления грязноватого сока: «Ну что, что тебя так манило в ноосферу?! Ради чего ты про…л свою жизнь?! Зачем она тебе так понадобилась, что ты бросил любивших тебя женщин во имя поэзии и инфернальных стремлений?!».
Это было дежа вю – почти то же самое я испытывала на пустыре, где погиб Всеволод Савинский. Открылся туннель, только ветер подул не в него, а в обратную сторону, толкнув меня шага на два назад от скромного надгробия. Пашка не хотел меня пускать в свою святая святых. Мне почудилось – он все еще не верил, остолоп, что только я могу его услышать. Но оказалось сложнее: он вышел со мной на контакт, лишь чтобы подтвердить – я не нужна ему. Я, крепче всех с ним связанная, хуже всех его понимаю. «Отойди!» – рявкнул кто-то в ухо. Отошла. Неприглядная листва покрывала холмик над Пашкой, ее было много, много, она шевелилась под ветром, который шел из того туннеля, она крутилась низко-низко над землей, складываясь в каббалистические знаки, затем – в слова, и, напрягшись, я до боли в глазах вчиталась… Прочитала все.
С рождения и во веки веков Пашка руководствовался словом «Хочу!».
В детсаду. Перед школой. В школе.
– Не хочу в серую школу, хочу в розовую! – заявил Пашка за завтраком. Ему было семь. Благополучную московскую семью – папа инженер, мама учительница, трое детей, двое умных, третий шалопай – естественно, Пашка, – лихорадило от приближения первого сентября. Двое старших без вопросов потащились в соседнюю школу. Пашку отдали туда же, и в первый день занятий первоклашка Пашка Грибов пришел домой в неурочное время. Через полчаса после того, как мама из-за школьной калитки сделала ему ручкой. Сам. Перейдя две дороги, одна из которых называлась Проспект Мира. Мама чуть в обморок не упала.
– Я хочу в розовую школу, а не в эту!
– Какую розовую?
– Не знаю. Она далеко. У бабушки.
Мать была готова к инфаркту. Бабушка по отцу жила в Марьиной Роще. Чтобы Пашку взяли в школу не по прописке, матери пришлось врать, что парень будет жить у бабушки. А потом ей пришло в голову, что это неплохой выход. И Пашка переехал к сумасбродной старухе Альбине Алексеевне, с которой, всем близким на диво, находил общий язык до самого дня ее смерти. Бывшая политзаключенная, освобожденная по амнистии и одаренная правом вернуться в Москву, передала внуку свой непобедимый и вздорный коммунистический характер.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.