Электронная библиотека » Елена Скульская » » онлайн чтение - страница 10

Текст книги "Мраморный лебедь"


  • Текст добавлен: 22 декабря 2015, 14:40


Автор книги: Елена Скульская


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Общежитие на Старом Тиги (продолжение)

Отец рассказывал, что страх на фронте стал появляться только к 1944 году. Сердца кололись, как ворье на допросах; случались инфаркты – предчувствия мира.

И еще он говорил, что никто заранее не мог проверить свою смелость. Были отважные красавцы, писавшие кровавые огнеметные стихи и сбегавшие в тыл после первой же бомбежки, не доехав до передовой, а были узкоплечие, робкие, вздрагивающие от громкого голоса, не переносящие мата: они шли на смерть спокойно, словно заскучав с одной женщиной – жизнью и ища развлечений на стороне.

Так, полагаю сейчас, всё тартуское диссидентство – отчаянно смелое в своей среде – с запрещенными Библиями в руках, с пятой копией «Большого террора» Конквеста под подушкой, с презрением к официальной поэзии, приглашавшее в гости правозащитников и представителей «второй литературной действительности» от Белинкова и Солженицына до Бродского, совершенно не представляло, как оно себя поведет, когда окажется в ситуации карателей, а не гонимых. Какую роль разыграет, чем окажется зараженным, какие ненавистные слова, совершенно этого от себя не ожидая, произнесет.

У Лотмана есть мысль, что декабристы выдавали товарищей потому, что не имели литературного примера правильного поведения на допросе.

Итак, как и предсказал бывший муж моей сестры, сокурсники, во всяком случае те, кто мечтал попасть в дом к Лотману и Габовичам, возненавидели меня. Попытались пустить сплетню, что поступила я по блату, что мой «папаша» обстряпал это дело по «своим каналам», но я училась лучше всех на курсе, и идею связей пришлось оставить. Тогда стали при мне рассуждать о достоинствах и мелодичности фашистских гимнов (предполагалось, что я донесу, куда следует), но и тут ничего не вышло. Но ненависть, в отличие от любви, всегда готова и подождать.

Питерская Ксения Кумпан (ее сестра была опальной поэтессой, сама Ксения была знакома с Глебом Семеновым и даже Леной Шварц) создала вокруг себя «кумпанию», из которой Лотман, объявивший, что семинар набирать не будет, все-таки семинар образовал.

Это была его свита, опереточно воспевавшая кумира с неудовлетворенной страстью закрытых учебных заведений.

Я же оказалась в обществе неудачников, изгоев, аутсайдеров; мы дико и бессмысленно пьянствовали, прогуливали лекции; Степанов приводил нас по вечерам в ресторан и предлагал развлечься с нами поспешным командировочным, которые подсаживались охотно к нам за столик, платили за еду и выпивку, потом мы все выходили на секундочку в туалет и сбегали, а Степанов застенчиво предлагал себя самого разгоряченным искателям мимолетных приключений. Чаще всего его били, но иногда случался и на его улице праздник.

Каждую пятницу я приезжала в Таллин и умоляла родителей разрешить мне бросить университет, объясняла, что не могу больше, не могу, правда, больше не могу ни дня! Мама накрывала стол с водочкой и отменной острой закуской, папа просил меня потерпеть немного, просто совсем немного, уже осталось-то всего ничего.

В конце первого курса у меня началась цинга на почве недоедания. Но меня вылечили.

Потом я получила двойку на экзамене по фольклору: полуслепому Вольмару Адамсу, дружившему еще с Северяниным, показалось, что я прячу под мини-юбкой шпаргалку; старик любил на лекциях порассказать о легкомысленных девицах Парижа и признался, что до сих пор ему приятно смотреть на стройные ножки; подмигивая, обещал ставить только пятерки тем, кто придет к нему на экзамен в мини. Многие и пришли в мини, я юбку от некоторого смущения одергивала, а профессору показалось, что я прячу шпаргалку, он и выгнал меня, не спрашивая. Я тут же прикатила с вещами в Таллин, но была немедленно отправлена на пересдачу и утром следующего дня получила благополучно привычную пятерку, а о вчерашней двойке Вольмар Адамс просто забыл и нигде ее не зафиксировал.

Дальше у меня уже не было сбоя в учебе.

Я стала проситься не в МГУ, но в Литинститут, куда у меня были все основания поступить. Но не отпустили. Почему? Уже никогда не узнаю.

Но вот университет подошел к концу. Я защитила на «отлично» диплом, получила рекомендацию в аспирантуру, мои приятельницы и Степанов с горем пополам сдали государственные экзамены. Впереди был выпускной вечер и полная свобода. На подготовку к вечеру нам дали три дня. Решено было провести их в окончательном и завершающем алкогольном ликовании.

Двери в комнате в общежитии были сняты с петель, ходили какие-то совершенно посторонние, по-летнему полуголые люди, вместо одной из бобин на магнитофоне крутился утюг. Приехал чей-то жених и был так шокирован нашим страшным бытом, что напился до совершенного беспамятства и выпадания со второго этажа на асфальт, куда ему вслед полетела бутылка (на опохмел), попавшая в голову высокопоставленному городскому чиновнику, вышедшему ночью прогуляться после ответственного заседания.

Оправившись от удара и испуга, высокопоставленный чиновник тут же, ночью, дал делу ход. В шесть часов утра Юрия Михайловича Лотмана разбудили и предложили ему навести порядок на вверенной ему территории русской филологии. Еще через час, сопровождаемый восхищенной свитой, Юрий Михайлович входил в общежитие. Он поднялся в нашу комнату и увидел безобразнейшую картину поедания Степановым валявшейся на полу кильки. Кроме Степанова в комнате был только принесенный с улицы чей-то жених, спавший в объятьях может быть своей, а может быть и чужой невесты.

– В двенадцать часов, – объявил Лотман срывающимся голосом, – попрошу всех, прописанных в комнате, быть на комсомольском собрании на кафедре русской литературы! Полный сбор курса! Все!

Очумевший Степанов пошел нас разыскивать по всем этажам, мы валялись кто где, я уже собралась садиться в автобус и ехать в Таллин, где у меня была семья и маленькая дочка. Но осталась.

Мы выпили пива и решили держаться независимо, всё отрицать и ничего не подписывать.

– Да, я завтракал, – приосанивался Степанов, – не спорю, но ведь на то и утро, чтобы завтракать!

Моя похмельная подруга Наташа могла только мычать и то – заикаясь.

У Нади Розмарин на лбу вырос внезапно ровный и гладкий столбик.

– Моя мама не переживет, не переживет, – повторяла она, – я учусь уже одиннадцать лет, так нельзя, мама не переживет.

Рядом плакала Валя Грыжина, оказалось, что жених приехал к ней; он смирился с ее детьми, выращиваемыми на продажу, но категорически отказался прощать чернозем на простынях, которые у нас в общежитии меняли раз в семестр.

Душным летним днем мы явились, воняя перегаром и дешевым табаком, на кафедру. Полубезумная Надя купила по дороге бутылку «Гамзы» и несла ее, пряча за узкой своей спиной; бутылка выступала с обоих боков. Мы ожидали увидеть что угодно, но только не то, что открылось нашему мутному самогонному взгляду. На стене святая святых, кафедры русской литературы, висел портрет Владимира Ильича Ленина с мудрым прищуром. Точно под портретом сидела «кумпания» в белоснежных рубашках с комсомольскими значками на груди. Рядом с ними находилась старшая сестра нашей сокурсницы Елена Душечкина – молодой университетский преподаватель, куратор нашего курса. Юрий Михайлович сидел за президиумным столом.

Начался допрос.

Мы, разумеется, вели себя безобразно, ёрничали, пытались острить: «Кто пил? Мы пили?!».

– Хватит прикидываться! – возвысил голос Лотман.

– Ладно, – ответил Степанов и усмехнулся, – ладно. Мы не будем прикидываться. Только уж и вы не прикидывайтесь, будто не знаете, что филфак пьет. Весь ваш филфак ничего не делает, а только пьет, ясно вам?!

– Филфак пьет?! – вскочил Лотман. – Так филфак не будет пить!!! Всех выгнать к чертовой матери! Всех – вон! Всех лишить дипломов! Попрошу высказываться.

– Таким не место в советской школе! – взвизгнула Лариса Бетина (помесь белки и зайца). – Чему они могут научить наших советских детей, наших октябрят, пионеров, комсомольцев?!

– Каким должен быть советский учитель? – обвела всех задумчиво-требовательным взглядом Мирослава Ширейкина. – Прежде всего, он должен быть строителем коммунизма, он должен верить в светлые идеалы. Посмотрите на их лица, разве они верят в светлые идеалы? Нет, они хотят проникнуть в советские школы, чтобы навредить там нашим идеалам.

– Но все-таки, – грызя зубами невидимую морковь, опять взяла слово Бетина, – все-таки, Юрий Михайлович, у этой антисоветской группы, которую мы сейчас разоблачили, должен быть лидер, вожак, обманувший рядовых участников. Это, несомненно, Скульская, только ей под силу столь изощренная диверсия против нашего советского общества. Надо ее лишить диплома без права переэкзаменовок, выгнать с волчьим билетом!

– Если это группа, – скорбно покачала головой Елена Душечкина, – то диплома придется все-таки лишить всех без исключения, таков наш долг. А Скульскую, конечно, можно лишить без права ходатайства.

– Она, Юрий Михайлович, говорят, – догрызала морковь Бетина, – голая танцевала на столе и отбивалась от вас ногами, когда вы за ней пришли!

– Прошу голосовать! Голосовать открыто и принципиально! – грянул Юрий Михайлович.

И нас единогласно изгнали из советской педагогики.

А на следующий день протокол комсомольского собрания лег на стол декана нашего факультета, специалиста по истории пионерского движения, милейшего и тишайшего Бени Недзведского. Он запер дверь и по-пионерски панибратски зашептал профессору с мировым именем:

– Юра, вы с ума сошли! Я уже выписал всем дипломы! Как я отчитаюсь? Меня спросят, куда я девал «корочки»?! Нас с вами обвинят в спекуляциях дипломами. Знаете, как это бывает? Два еврея, то, сё. Идите, Юра, и заведывайте кафедрой, этих выпустим, потом закрутим гайки. Всё, Юра, не валяйте дурака. Знаете, они уже нарисовали плакат на выпускной вечер: «Мы все хотим пойти к Бениной матери!». Ничего, да?

На выпуском вечере (нам выдали дипломы, я была лишена рекомендации в аспирантуру) Лариса Бетина вскочила с рюмкой:

– Я предлагаю, друзья, содвинуть бокалы в честь нашего божества, нашего кумира, нашего гения, нашего Юрия Михайловича Лотмана! Ура!

И никто не откликнулся, никто не поддержал.

Лотман опустил голову.

Выпили за всех педагогов, всем говорили нежности, вспоминали смешные истории, благодарили. В разгар веселья ко мне тихонько подошла Зара Григорьевна Минц, отвела за колонну и вполне по-семейному, по-матерински зачастила с укоризной:

– Всякое, Лиля, бывает, всякое бывает… жизнь длинная, кто не ошибается… не надо его огорчать, скольким он помог, скольких спас… что ему только ни доводилось, ты уж, пожалуйста, очнись, опомнись… нельзя быть такой жестокосердной… произнеси тост от фронды…

Словом, я выдавила из себя что-то вполне усредненное; все выпили, захлопали; Степанов наклонился ко мне:

– Все-таки надеешься пролезть в аспирантуру? – и погладил под столом коленку моего мужа, который ему приглянулся; муж обалдело повел головой – напротив него сидел Степанов и ни одной женщины (я – не в счет); муж, приехавший на выпускной вечер, чтобы уберечь меня от новых выходок, подумал, что сходит с ума.

Что в Тарту было бы вполне естественно.

Профессор Павел Самойлович Сигалов, в семинаре которого я прозанималась все годы, пытался вернуть мое право на аспирантуру, ходил на прием к Лотману, уговаривал и в конце концов выпросил для меня место в аспирантуре заочной. До чего же трудно мне было признаться ему, что никакое тартуское образование не идет мне впрок, что аспирантура мне не нужна ни дневная, ни заочная, что этот город для меня закончился, и притом навсегда.

Золото

Художник говорит поэту: «Золотоносная руда нашей любви истощилась; еще можно намыть песок, но слитков уже не будет», – и оба медленно, закатив глаза на манер сомелье, наслаждаются сказанным. Потом поэт чувствует – фраза колет его вилкой, и он начинает накручивать на нее свои внутренности, как спагетти. А художник свою рану, нанесенную своими же словами, выкладывает голубоватым перламутром, плитками купален, песчинками из тех часов, что держит Смерть, выпростав руку из мраморного гроба в соборе Святого Петра.

Травести говорит тихо, словно колышется тростник: «Я была белым листком бумаги, на мне можно было написать все, что угодно, а сейчас я желтый лист, на котором никто так ничего и не написал», – и актер на амплуа сексуальный иностранец слушает, разглядывая ее пергаментную кожу. Гондолы деревянными башмачками пристукивают по глянцевому паркету воды. В окне напротив стеклодув выдувает красный леденец. В сладостном забвении он делает вдох, и расплавленное стекло, затекая, создает внутри у него алый сосуд. Тело стеклодува снимают с сосуда, как войлочную заботливую упаковку.

Собака держит в пасти палку и тычется ею в хозяйку, чтобы хозяйка кинула палку в воду, и собака могла наконец освежиться. Хозяйка говорит по мобильному телефону с мужем, который идет на посадку в самолет, чтобы разбиться над бескрайними просторами Атлантического океана. Он еще успеет вцепиться в кусок фюзеляжа и замедлить им свое падение и не погибнуть, а только удариться о воду, как о лед, и пробить лед и выпрыгнуть рыбой из воды со сломанными ногами и вывихнутым плечом. И его еще успеет подобрать проходящий лайнер, перед тем как он умрет, не приходя в сознание. Но сейчас, идя на посадку, он не может отказать себе в удовольствии сообщить жене, что уже не вернется к ней, что Сюзи летит с ним, и это навсегда. И хозяйка отшвыривает палку, и палка попадает в воронку, уходящую штопором в дно; воронка втыкается в дно и хочет выдернуть пробку. И собака кидается за палкой, гонимая безумием и безнадежностью прыжка, все понимая, но не в силах хоть что-то изменить.

Женщина из космоса сигналы подает

Наша классная руководительница, Лариса Дмитриевна Арсентьева, вбежала в седьмой «б» с чрезвычайным известием:

– Женщина в космосе! Лиля, садись и немедленно пиши стихи. Лучшее стихотворение сегодня прозвучит по радио. Это может стать твоим звездным часом, Лиля. Все остальные тоже немедленно сели и стали сочинять стихи. Но надеемся мы на тебя, Скульская. Школа может прогреметь, ты можешь пойти в гору, – впереди Москва, известность, вверх по лестнице, идущей, так сказать, только вверх.

Класс стал обсуждать Валентину Терешкову, космическое будущее страны, исполнительный Густав Пялль приступил к сочинению стихотворения, от чего я отказалась наотрез.

– Я не буду писать стихи по заказу, никогда! И мне не нужна никакая литературная карьера, и эта купленная слава мне не нужна! Для меня поэзия – судьба, а не выгодный случай!

А Гутя написал:

 
Время бежит с небывалой скоростью:
В космосе Белка, Гагарин, Титов,
И вот мы живем, потрясенные новостью —
Женщина из космоса сигналы подает.
 

Гутя прочитал стихи по местному радио, потом его повезли в Москву, откуда он вернулся с дипломом участника всесоюзного слета юных поэтов.

– Если ты будешь упрямиться, то вот такие Гути, совершенно лишенные поэтического таланта, всегда будут читать вместо тебя свои стишки, а ты останешься в полной безвестности, – говорила мне Лариса Дмитриевна.

И всё случилось так, как она обещала. С той только поправкой, что Густав Пялль стал вовсе даже и не поэтом, а архитектором, к чему всегда имел природную склонность.

Мост

Он, давно уже хранивший в шкафу свой скелет, все-таки оделся и вышел на улицу.

Мост переминался и примеривался к своему отражению в воде. Вот! Присел тяжело перед подрывом и стал медленно подниматься спиной. Ладони, иссушенные мелом, сжали гриф мертвой хваткой; рванул. Выгнулся, и отражение, вцепившись в спасителя, разорвалось на части.

Он подходил все ближе. Мост рвал из воды свое отражение. Плечи его до дыр протерла река. Мост уже готов был уступить утопленника, чтобы самому спастись.

Они сложились в медальон, любовники. Медальон приоткрылся, и темный портрет в нем окатила непроглядная вода.

Он, собственно, всегда боялся оказаться лишним и потому пошел мимо моста, не беспокоя, пошел вдоль канала, сторонясь воды и держась домов. Приободрившись после встречи с утопленником и решив, что она была случайной, он, не заметя, задел какой-то оттопыренный локоть – то ли фонарь, то ли ставень. И тогда дома сдвинулись и пошли за ним. Он ускорил шаг, но и они заторопились, отдавливая друг другу подъезды, раскрывая объятья дверей. Подвалы в последний раз хотели взглянуть на свет божий – выкарабкался наружу подсаженный стремянкой семейный коричневый альбом. Цеплялся за порог капот прогнившей машины, еще в прошлом году обещавший прорастание сквозь него синенького чертополоха или хотя бы тусклого мха, но Господь судил, чтобы только ржа своей оранжевой пыльцой тронула его грудь, когда-то знавшую удары сердца.

Грянуло лицо и покатилось, охая, по мостовой. Птицы проклевывали в нем глаза, собаки прокусывали в нем рот.

Он ощупал свою голову в поисках потерь. Прикрыл ее сорванным со столба объявлением, где некто предлагал от себя угловую комнату с окном во двор, в каменном доме, спросить Толю: ехать на электричке, идти по лесу, пока не превратишься в шуршащую точку, споткнешься о корни, будешь лежать в гниющей листве, пропадешь ни за грош, а деньги негодяй требовал вперед.

К нему подошла девочка в летнем платье. Из ситцевого выреза торчали два комка свалявшегося под подкладкой ватина; оборвала бородатый край объявления, где убийца называл и имя свое, и номер телефона, и адрес.

И хотя он знал, что ее уже не спасти, все-таки побежал, поехал, спешил по лесу и славил имя Господа, падая в волчью яму, радовался, ибо напоследок жизнь его была озарена светом добра.

Не умирай!

– Неужели я стал лысый, как совершенно муха?!

– У мухи самолетные очки, как у подводного фотографа, она много видит, муха.

– Муха много повидала на своем веку, а потом умерла, да?

– Муха умерла, а ты – еще нет. Ты сам себя задерживаешь.

– Я с самого начала был обречен – у меня день рождения второго января, мало тебе? Они тридцать первого выпили, первого опохмелились, а второго у них мизантропия. Я родился в день ненависти человеческой, и нет мне спасения.

– Твоей головой скоро будут играть вместо футбольного мяча, а ты все о каких-то суевериях! Тише!

– Знаешь, почему именно Эдип разгадал загадку Сфинкса? Никто не мог, а Эдип сразу. Кто утром на четырех ногах, днем на двух ногах, а вечером на трех ногах? И все ноги, ноги, ноги. А Эдип был колченогий, он хромал, ему Лай, отец, велел при рождении проколоть ножки, чтобы он умер, а он выжил, хромоногий, и убил отца, который наехал на него колесом своей колесницы, наехал на больную ногу; Эдип убил отца посохом, на который опирался, потому что колченогому трудно идти. Он только и думал о своей хромоте, он сразу догадался, что в детстве человек ползает, в зрелости ходит, а в старости опирается на палку, а он был обречен старости с детства…

– А ты не умер в детстве, ты только теперь умираешь…

– Гоголь любил мертвых. Вот каким ничтожным был Акакий Акакиевич, пока не умер! А старуха в «Вие», пока не умерла, какой была старой и уродливой?! А после смерти у него все расцветают…

– Ну спи, спи, после смерти только лучше будет, вот увидишь.

– А-а?

– Отвечаю!

– Серафима!

– Иду, иду! Рудик умер, передохнуть не даете.

– Дался тебе этот Рудик! С пяти лет мы ему продляли, продляли, а он все недоволен, опять писал ходатайства, сколько можно?

– Он был маленького роста, не спорю, но такой интеллигентный!

– Век жесток, Серафима, мы никого не щадим. Даже реклама теперь отличается подлинным искусством, взыскующим красоты. Вот смотри, Серафима, зажигаются на экране кадры нашего ближневосточного конфликта, а голос за кадром говорит: «Александр Сергеевич Грибоедов был растерзан озверевшей толпой в Тегеране. Куски его тела так бы и остались лежать в общей яме. Но нет! Ему повезло! Он был опознан по кольцу, сиявшему на его отрубленном пальце. Палец был подобран и отвезен в Россию. Покупайте украшения ювелирного дома “Небо в алмазах”, и вы никогда не затеряетесь в море трупов!»

Другое

Он слушает, склонив голову набок мягко, как цветок:

– У вас есть странная склонность к продленному катарсису.

Он берет в руки маленькие ножницы по уходу за виноградными усиками и отрезает кусочек моего рассказа – весь финал. И столько неги в его словах, столько изящества и простоты, что мне остается только отпустить его благосклонным кивком головы.

Иногда я не отпускаю его, я подхожу и заламываю руки перед его добрым лицом. Он достает платок и степенно утирается в знак того, что разговор окончен.

У него на ладони я вижу маленький надувной шарик винограда. С таким муравей мог бы побежать вприпрыжку и попробовать взлететь. Он взлетит, упадет и сам рассыплется на несколько надувных шаров.

Он шепчет мне по вечерам:

– Культура распространяется повсюду, как раковая опухоль в хорошем смысле этого слова. И за это низкая вам от меня благодарность.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации