Электронная библиотека » Елена Скульская » » онлайн чтение - страница 15

Текст книги "Мраморный лебедь"


  • Текст добавлен: 22 декабря 2015, 14:40


Автор книги: Елена Скульская


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Жираф

– Арчи, Арчи, не о том ты сейчас говоришь.

Арчи и не говорит вовсе, он давно спит и видит во сне деревья, вставшие на цыпочки – в крахмальных пачках осенней балетной листвы. Да и спит он совсем не здесь, не на ее кухне, а у себя и видит во сне, как деревья, вставшие на цыпочки, загораживают собой дома, которые с одышкою и жаром до дурноты тащатся вниз, к площади, чтобы вздохнуть свободней. Он задыхается и хочет открыть окно, но деревья во сне заслоняют его окно, чтобы и его дом в черепичной пилотке попробовал добраться до площади. Он видит во сне, как дом замирает, только створки дверей еще дышат на петлях, но оттопыренный локоть фонаря, всегда подставленный на повороте, уже не страшен.

– Арчи, Арчи, не о том ты сейчас говоришь.

Он ее почти не слышит, да и она не ждет от него ответа, она собирает на наслюнявленный палец крошки белой таблетки. Врач назначил ей четверть таблетки; она ножом расколола таблетку, одна из четвертей рассыпалась; она сначала проглотила целую четвертинку, машинально пеняя ему: «Арчи, Арчи, не о том ты сейчас говоришь!», а потом стала собирать по столу вторую четвертинку, облизывать пальцы и глотать.

Жирафья шея подъемного крана повернулась в небесах, высокомерная маленькая голова оглядела саванну и настигла переулок, уже пробравшийся к площади. Голова стала рыться в верхушках деревьев, срывать их; листья выпадали изо рта и скатывались по крышам. Арчи во сне хотел как-то подстроиться под эту крепкую маленькую жирафью морду крана, он закричал, указывая в окно на тот дом, что все равно умирал:

– Вразвалочку идешь на снос?! И нечего хвататься за соседние дома веревочными ручонками с подсиненным бельишком! А о чем же, о чем же мне сейчас говорить, – спрашивал он ее, услышав наконец ее упрек и понимая, что она уже наглоталась лекарства и нужно бежать к ней, это близко, но никак не проснуться.

И она спит. Тут же, на кухне. Двери в комнаты и в лоджию не открыть, а если бы и открыть и протиснуться, то потом все равно не выйти, так и остаться навсегда, доедая крупу из железной банки в красный горошек и спасаясь от цинги чесноком и луком, когда-то, при других жильцах, вынесенных на лоджию, а потом вдруг найти соль и обрадоваться, потому что в соль можно макать лук, и сразу становится вкусно и можно, приободрившись, подумать о том, как все-таки выбраться отсюда; выбраться нельзя, тут и умереть и сгнить, но пока в это совершенно не верится, – там старые вещи, холодильники с чьих-то разрушенных дач, швейные машинки, ношеные платья, завязанные в узлы для бедных.

Тридцать лет совместной, но раздельной жизни, – она никогда ничего не выбрасывала, ничего.

Жирафья шея подъемного крана разбрызгивала черепицу; к слюнявой, оттопыренной губе карниза прилип горшок с цветами. Перед тем как задохнуться, Арчи увидел во сне припухший розовый рот с маленькой родинкой над ним. И как раз кончились и лук и чеснок и крупа в красный горошек.

Брусника

– Тебе еще не столько лет, чтобы тебе не было больно! – кричит он ей, а она мочится ему на руки, и нежная кожа пролежней, которую он так долго сушил; он сушил так долго, что она превратилась уже было в розовато-коричневый пергамент, в серую глиняную посуду, из которой торчит маленькое остальное тело, как сорняк из горшка для цветов, – розовая кожа пролежней опять расползается, как расползалась в детстве мягкая промокашка в тетради – синяя войлочная байковая теплая расступалась неровными краями суши, чтобы высвободить место для океана.

Это все теперь, через пятьдесят-то лет-то.

Он наклонялся над ней, беременной, живот уже был большой, муравей тяжело поднимался по нему с песчинкой, бабочка оживленно копалась в пупке; живот можно было закидать морошкой или клюквой и прикрыть мхом, и он бы казался в этой болотистой местности кочкой; только вот перепрыгивая с кочки на кочку над табачной жвачкой топи, нельзя было наступать именно на этот живот. Она спала в летнем болотистом лесу, затянутом гамаками паутины, спала, а он, сладко замирая, судорожно сглатывая, дрожа от возбуждения, переворачивал ее животом вниз, в мох, и вдавливал ее лицо в набухающую влагой губчатую зелень, пока не переламывался толстый стебель шеи и последний пузырек не вспрыгивал на мох из воды. Невыносимый ужас любви длился в нем и длился, пока она не просыпалась.

Она просыпалась, но еще долго лежала, видя из-под ресниц, как он смотрит на нее сквозь близорукую росу, и незаметно левой рукой нашаривала заточку, которая лежала у нее рядом с животом на толстом сухом одеяле, медленно впитывающем болотную ржавчину. Он смотрел ей в лицо, она спокойно перекладывала заточку в правую руку, приподнималась и точно, как стоматолог, вонзала острие ему в сердце, будто это больной зуб и нужно высверлить, выковырять из него, из сердца, все гнилое и разложившееся. И этот миг предельной, счастливой жути стукал ее саму по сердцу ножкой ребенка в животе.

Они шли медленно домой, облепленные мхом и листьями брусники, пили чай и шинковали капусту и морковь, чтобы заквасить. Он мыл под краном камень для гнета, вынимал его из раковины и, чтобы убрать вспотевшую прядь, залепившую глаз, отпускал одну руку, и камень падал у ее ноги, чуть-чуть не достав, разбивая планку паркета. Тогда он брал с огня чайник и лил не в чашку, а ей на ногу, которой она болтала в блестящем чулочке; и волдыри не могли прорваться сквозь нейлон, чулок плавился и врастал в бугры ожога; они надевали ей на ногу его ботинок и так волоклись в травмпункт, если только она не успевала вытолкнуть его в окно, когда он пытался поймать занавеску, вылетевшую на сквозняке на свободу из клетки: он жалел занавеску, как птицу, родившуюся в неволе, которой никогда не лежать на облаке, даже перед грозой.

Урок послушания

– Света, никогда не думала, что в таких местах делают ремонт. Смотри, ведра с краской, и лесенка, и обои нарезаны.

– Пусть.

– Нет, ну это же морг, что тут красить, куда они обои наклеят?

– Он обещал, что мы проживем вместе еще лет тридцать, а сам возьми и умри.

– Никому нельзя верить, Света, никому… Как пахнет краской!

– Он умер на третьем этаже, а лифт доехал до четырнадцатого.

– Ты говорила.

– Вошел, нажал на нашу четырнадцатую кнопку и умер на третьем этаже, а лифт доехал до четырнадцатого.

– Света, человек перенес инсульт, что ты от него хочешь?

– После инсульта у него половина тела стала куриной.

– Ты говорила.

– Бройлерной. И ходил, припадая на окорочок. И все время называл меня сукой, все время.

– Света, надо жить. Даже в морге пахнет свежей краской.

– И вот врач говорит: что бы он ни делал, не давай повода. А в магазине в этот день пакетики специально были бракованные. Я беру пакетик, он молчит, я молчу совершенно, и он молчит, я не знала, что пакетики бракованные, я думала, что ногтем я разъединю края пакетика, я молчу, а он больше не мог терпеть: «Чтоб ты сдохла, сука!» И ушел домой. Вошел в лифт…

– Значит, ты его убила, Света?

– Потому что он меня обманул. Он обещал, что мы проживем вместе еще лет тридцать, а сам возьми и умри…

Петя Клюквер и Миша Корчемкин

К концу школы стало ясно, что экзамен по химии я не сдам, не сдам, кстати, и по физике и по математике. Тогда наша классная руководительница сказала, что принесет мне на химию шпаргалку, пусть я спокойно вытяну билет, а она узнает его номер и аккуратно напишет с помощью знатоков ответы. Так и поступили. Лариса Дмитриевна Арсентьева вошла в экзаменационную комнату и вытащила из крошечного кармашка своего костюмчика джерси многократно сложенный огромный лист для сочинений, на нем, ее крупным каллиграфическим почерком был выполнен химический отчет.

Городская комиссия, наблюдавшая за экзаменом, моментально нас поймала, что называется, за руку, разоблачила и предложила мне покинуть экзамен и вернуться осенью на переэкзаменовку. Лариса Дмитриевна страстно отбивала меня, доказывая, что я не могу нести ответственность за ее антипедагогическое поведение. Мне дали второй шанс – другой билет. Лариса Дмитриевна придумала новый план: золотой медалист Миша Корчемкин должен был войти в класс и изложить на выдвижной доске весь мой билет, потом должен был доску передвинуть и на освободившейся стороне ответить на вопросы своего билета.

И Миша, рискуя золотой медалью, так и поступил. Глядя на загадочные формулы, выведенные им на доске, я не могла произнести ни слова, но тут наша учительница по химии Лариса Ефимовна Гаймонсен, высоко ценившая мои литературные способности, укорила членов комиссии:

– Девочка только что пережила такое тяжелое потрясение, давайте оставим ее в покое, ведь написано всё совершенно правильно.

– Тогда – тройка, – предложил, поколебавшись, председатель комиссии.

– Согласны! – закричали мы с учительницей.

А моя Лариса Дмитриевна уже сидела в кабинете физики и предлагала свою помощь в проведении экзамена, мол, класс беспокойный, она поможет. Предложение было холодно отвергнуто, история со шпаргалкой уже разнеслась по школе. Но все-таки Лариса Дмитриевна исхитрилась пометить билет № 24 крохотным крестиком. И я его зазубрила как стих; я пропела его, как соловей на рассвете… На математике мне помог наш учитель Пал Палыч, милый пьющий человек, тайно влюбленный в мою подружку Тамару Бычкову. На выпуском вечере он упал перед ней на колени и сознался в своем чувстве; это признание прозвучало под лестницей в гардеробе, куда на беду спустилась директор. Тамара не успела ответить ему ни отказом, ни взаимностью, когда он прижался лбом к ее коленкам, прикрытым белым пышным платьем, зато директор отреагировала моментально и выгнала Пал Палыча из школы.

Петя Клюквер уверял, что Пал Палыч является выдающимся борцом за социализм с человеческим лицом и просто спутал это лицо с коленками Тамары Бычковой, вследствие чего был вынужден поплатиться за свою политическую близорукость.

С Петей, необыкновенно артистичным, ярким, обладавшим упоительным цыганским тенором, уже в девятом классе заведшим себе богатую и элегантную любовницу лет сорока, мы были ведущими школьных веселых вечеров – «Искорок». Петя собирался поступать на отделение оперетты, обожал поэзию – от просто напросто Тредиаковского до Исикавы Такубоку; кричал и даже замахивался на тех, кто не может понять, чем метод Вахтангова отличается от мейерхольдовского и оба они от Питр Бруковского; пародировал на вечеринках Эдуарда Хиля и Муслима Магомаева, был весел, щедр; с чуть-чуть излишне выпуклыми, вставными глазами. Готовил в театральный Петю профессиональный актер, руководитель Народного театра. Петина мама (семья была благополучна и состоятельна) отнесла актеру значительную сумму, чтобы тот уговорил Петю отказаться от актерской стези. Руководитель Народного театра по фамилии Сапого должен был сказать с горькой убежденностью профессионала, что у Пети нет способностей, что он не годится для сцены, что он, к несчастью, совершенно бездарен.

Есть суммы, от которых невозможно отказаться!

Петя сдался моментально (много ли нужно талантливому человеку!). И согласился поступать на экономический. И прожил разнообразно и вполне содержательно до пятидесяти лет. И вот на его пятидесятилетии, смеясь, как это было принято у наших мам, его родительница рассказала о том, как ловко она отвадила Петю от сцены.

И Петина жизнь оборвалась. То есть он продолжал жить, но ничто уже не могло его утешить. Он занимался религией и геополитикой, он воспитывал собачек и детей, он вел монашеский образ жизни и сеял свое семя по миру, он удочерял проституток и перечислял сбережения в госпитали для инвалидов чеченских кампаний, он доказывал, что евреи спровоцировали Гитлера на Вторую мировую войну, чтобы устроить геноцид своего народа и поделить награбленное…

Вот он кричит покорным чадам:

– Если вы хотите достичь стройности и красоты фигуры, то идете в тренажерный зал, а куда вы идете, чтобы возвыситься духом? Я вас спрашиваю, куда вы идете?! В церковь, вашу мать, в церковь вы идете! Все акафист прочли? Молчать! Акафист Иисусу Сладчайшему. Хором! Возбранный Воеводо и Господи, ада победителю… Есть ад?! Я вас спрашиваю, есть ад?!

– Ну так ведь никто ведь точно… – тянет кто-нибудь из осмелевших детей.

– Отвечаю! – взвизгивает и подпрыгивает Петя, и ноги его могли бы изящно, на манер ножниц, чиркнуть по воздуху и отлететь немного вбок, как бывает в оперетте, но поздно, поздно, только вставные глаза почти выкатываются из коробочек да сердце глухо бьется недалеко от крестильного креста.

Миша Корчемкин стал одним из крупнейших в мире специалистов по запасам нефти и газа на планете и живет в Америке. Когда они с Ирой (она тоже училась в нашей школе) приезжают в Таллин и мы все собираемся в их старенькой двухкомнатной квартире, то на столе всегда вареная колбаса с вкраплениями сыра, малосольные огурцы, селедка и черный хлеб; буханками черного хлеба они набивают пустые, освобожденные от подарков одноклассникам чемоданы, когда возвращаются в Америку. И там сидят вдвоем за столом по вечерам, катают шарики из хлеба и стараются растянуть удовольствие до следующего приезда.

Еще один мой одноклассник, выдающийся спортсмен (он и сейчас ездит на олимпиады для своей возрастной категории 60+) всегда подводит свою жену-художницу к окну в нашей квартире и говорит:

– Вот по этой трубе я новогодней ночью 1964 года слез на козырек крыши, подобрал Лилькин обруч, который выпал у нее из волос, когда она открыла окно и наклонилась, а обруч был ее сестры и надет без спросу; значит, я слез по трубе, подобрал обруч, а на обратном пути труба разъехалась, разрезала мне руку – видишь шрам – все тут было залито кровью, но я все равно вскарабкался на подоконник…

И жена слушает его внимательно и с интересом (так и должны вести себя любимые жены) примерно в сто сорок девятый раз, а я смущенно улыбаюсь, а мой нынешний муж – наш одноклассник – притворно мрачнеет. Потому что в седьмом классе, в 1964 году, когда мы пошли всем классом в кино, я сидела, взявшись за руки, не с ним, не с моим нынешним мужем, а с его соперником, полезшим в новогоднюю ночь за моим обручем.

В ту новогоднюю ночь мы все попробовали ликер «Vańa Tallinn» и играли в «бутылочку» (садились в круг, раскручивали на полу пустую бутылку, как волчок; на кого покажет горлышко, с тем и целуется тот, кто крутил бутылку); родители и сестра были в гостях, квартира отдана нам на разграбление.

Когда моя дочь училась в шестом классе, я тоже как-то оставила ей квартиру на разграбление. Меня вызвали в школу.

– Они играли в «бутылочку»! – шипела в ужасе классная руководительница. – Это в шестом-то классе.

– По-моему, самое время.

– Вы с ума сошли! Вот если бы они играли в девятом, в десятом, я бы еще поняла.

– А я – нет.

Ничего нет слаще всех этих воспоминаний, в которых мы все были трогательными и хорошими. Правда, были хорошими. Ведь правда?

Глаза, замусоленные слезами

Он всегда смотрит в другую сторону, когда разговаривает; коричневые глаза его – блестящие тараканы медленно переходят на лапках ресниц из одного конца лица в другой, затемненный.

Он смотрит телевизор, подвешенный в кухне над бочонком с мукой, рядом лежит седая заплетенная косица чеснока; бочонок прикрыт неплотно, крышка рассохлась и растрескалась, ветерок из форточки выдувает порошу муки; он кашляет.

Под столом в картонном ящике из-под новогодних игрушек окотилась кошка. Прелый войлочный запах поднимается оттуда к потолку. Кошка не кормит котят молоком, она ждет, пока щегол, перекатывающий капельки воды в горле, упадет к ней из клетки в ящик из-под праздника, и это ожидание иссушает ее соски.

На экране свиньи, огрызаясь, пинают рылами красные арбузы. Арбузы напоены селитрой до ушей.

Он трогает большим пальцем разутой ноги котенка в коробке, ищет ингалятор; слепой котенок отворачивается; ингалятор где-то на дне кошачьего запаха; длинный желтый запах стягивает горло, тоненькая струйка песка ссыпается в горло; от воздуха песок становится влажным и тяжелым; воздух прослаивает песок и не попадает в легкие.

Он хватает с газовой конфорки чайник, который поминутно приветственно подрагивает раскаленной крышечкой, словно он, чайник, прогуливается по переполненному провинциальному городку, где то и дело попадаются знакомые лица и всякий раз нужно приподнять шляпу, и в носике у него видны говорливые пузырьки встречи.

Он наливает в стакан с серебряным подстаканником и вдергивает в себя кипяток, – так мог бы свариться пассажир плацкартного вагона после двух суток портвейна и неудержимых объятий на откидном сиденье в тамбуре с женщиной, которая все два дня пьет вместе с ним, чтобы забыть об измене ненавистного мужа, застигнутого с ближайшей подругой.

– В сущности… – начинает он, отдышавшись, и тараканы на его лице уходят вбок, – в сущности… – продолжает он облегченно ошпаренным ртом и принимается придумывать имена котятам.

Самсон и Далила

Ножницы проснулись лунной ночью. Латунный тусклый свет уже был у окна, он продел сквозь стекло руки и начал шарить в комнате, будто комната была черным чехлом, в котором руки вслепую перематывали фотопленку: предметы начинали выступать и прорисовываться.

Ножницы встали. Они смотрели на руки тусклого света, продетые сквозь стекло; ножницы думали о том, что так же и в них, в их лица, входили пальцы, протыкая глаза, губы, нос – незаметно, как незаметно лунный свет калечил оконное стекло.

Все напоминало о беде. Даже луна на ущербе была схожа с их лицами, от которых остались только овалы, давно подстроившиеся под пальцы швеи. В эти дыры для пальцев швеи, в неуловимые лица ножниц, фотограф южного прищура мог бы вставлять любые белозубые улыбки и любые лучащиеся взгляды, но до этого пока не дошло.

Ножницы сжали ноги так, что лязгнул воздух, и пожалели о том, что между ними не оказалось какой-нибудь материи, какой-нибудь шелковой ткани, которая рассыпалась бы пеплом лиловых лепестков, брошенных им под ноги. Или могла бы швея им шею курицы подставить, и они, примерившись, взлетели бы и приземлились с окровавленными ляжками – в жалкой куриной крови.

Они сжали ноги и встали на острые носки, и были так близко друг к другу, что двоились, хотя обычно спали откинувшись, и каждый посматривал на свою нерасторжимую половину искоса, и шуруп, отвечавший нарезкой за их соединенность, входил в них глубже возможного, проклиная сиамскую эту любовь, не принесшую ему ни счастья, ни покоя.

Ножницы смотрели в окно и мечтали об одиночестве. И тот, чье лицо было крупнее и мужественнее, повторял, оттягивая носок:

 
Один звездочет – звезда,
Один лунатик – луна.
Один мореход – море.
 

А та, чье лицо было милее и женственней, бормотала:

 
Говорила белей белила
И в ушах горели бериллы
Я тебя жалела, любила,
Как Самсона его Далила…
Только лезвие наточила
Как-то ночью его Далила…
 

Встреча

– Чуть что, она мне сразу говорит: «Мама, там опять крыса, видишь там крыса!» – «Что ты, деточка, это кошка», – успокаиваю я ее.

– А там кошка?

– Никакой кошки нет, но ей кажется, что крыса. Я хочу сбить ее с толку.

– А с кошкой что?

– Я бы хотела, чтобы у меня была кошка, сердце очень болит из-за того, что ей мерещатся крысы…

– Я никогда в жизни не видела крысы, никогда…

– Это, знаешь, было. Серая дождливая крыса и серый дождливый бак, и я ее забыла отвезти в детский сад. В кино с балкона на нее упала крыса, прямо на грудь, как осенний лист… Я говорю: «Доченька, это птица!». Я говорю: «Доченька, это таракан!».

– Ах! Сколько у тебя всего!

– Есть летучие тараканы. Они идут, переваливаясь, по ступеньке, потом взмахивают крыльями и тяжело вспрыгивают на следующую. Потом идут, идут и вспрыгивают, идут, идут и вспрыгивают. Старые, с одышкой, толстые.

– Почему ты плачешь? Они что, больше тапка? Их нельзя тапком убить?

– Можно. Я им говорю: «Здесь я живу, и вы здесь жить не будете!». И убиваю их всех.

– Тараканов?

– Смотря что я ей сказала, когда она мне сказала: «Мама, там крыса!». Например, птицу.

– Птицу можно выпустить в окно.

– Нельзя. Птица, залетевшая в окно, – к смерти.

– Мне в окно однажды стучала синица, а я, не зажигая света, отвечала: «Войдите! Войдите!». А она все равно: «Тук-тук, тук-тук!».

– И ведь никто не вошел, да? Зачем ты плачешь? Ты же видишь, я перестала плакать. Крыс ведь никаких не существует.

– Не знаю. Если бы у меня была дочка, то стала бы наркоманкой, так бы я ее любила.

– А я так и любила, но ей всюду мерещатся крысы.

– А я бы дала ей ложку и сказала: «Хочешь, можешь мне глаза этой ложкой выковырять!».

– Не нужно так говорить детям.

– Я не знаю. Мне бы хотелось. Или хотя бы мужа. У меня только один мужчина был, но он разделся, а у него везде растут папилломы, большие, коричневые, на шеях таких, и он боится их срезать, а так тоже ничего нельзя, все обвешано этими папилломами. И волосы везде растут, и среди них папилломы.

– Может быть, тебе показалось?

– Ведь у меня никого больше не было. И уже не будет.

– Не известно. Жизнь – это дареный конь, ему в зубы не смотрят. Хлоп – в следующий раз – упадут с мужчины штаны, а там, как в голод, две белые буханки попы, свежие, мягкие, как в блокадном Ленинграде… Пойдем дальше… Смотри, это наше все: Александр Сергеевич Кафе Пушкин, зайдем.

– Я не могу есть. Я похожа на разбухший в воде труп.

– О-о-о!

– В нескольких местах кожа лопнула, показалось исподнее прожилок; воробей схватил одну вену и тянет ее, упираясь ногами в подглазье и, как гребец в ладье, откидывается назад.

– Есть такие резиновые куклы для любви. Но они совершенно холодные. Я об этом думаю, чтобы забыть мужа.

– А вот и неправда, я купила такую куклу и беру ее с собой в бассейн. И она плавает рядом со мной.

– Надувная кукла плавает как труп.

– Ты когда говоришь со мной по телефону, ты всегда ешь, ешь, всегда эта слякоть во рту, ты слюну подхватываешь, как шарик в бильбоке. Я ненавижу тебя, ненавижу. У меня никого на свете нет, кроме тебя.

– А когда мне с тобой разговаривать? Я работаю целый день, я поесть хочу, даже когда я черешню ем, ты все равно канючишь, что я чавкаю, даже когда сливы, ими вообще нельзя чавкать.

– Поэтому ей крысы и видятся. Ты все время чавкаешь, и ей видятся крысы.

– Не сметь!

– Ты сама только что говорила, что и кошка, и птица, и небо над головой для нее стали крысами.

– Это тебя не касается!

– Ты сама мне все рассказала.

– Я могу говорить о своей дочери все, что угодно, а ты не смеешь! Ты давай рассматривай свои папильотки на ниточках, всё.

– Папилломы.

– Прости, пожалуйста.

– Пойдем в наше все – Александр Сергеевич Кафе Пушкин. Что ты смеешься?

– Там наверняка крысы. А ты чего смеешься?

– И папилломы.

– И дареные кони с желтыми прокуренными зубами.

– У кукурузы желтые лошадиные зубы.

– Перестань.

– Правда, сваришь початок, а оттуда выглядывают желтые лошадиные зубы.

– Это слишком, я пойду лучше домой.

– Будешь ужинать.

– Не звони мне больше никогда!

– Твой трамвай! Твой трамвай! Твой трамвай!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации