Электронная библиотека » Эльжбета Латенайте » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Апсихе"


  • Текст добавлен: 11 марта 2014, 16:52


Автор книги: Эльжбета Латенайте


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

Шрифт:
- 100% +

На этот раз была «Рапсодия в блюзовых тонах» Джорджа Гершвина. Апсихе подумала, что чистота этих рук могла бы сыграть и что-нибудь другое, потом махнула рукой и, облокотившись, смотрела на его ноги, все еще сидя под столом. Звук над головой сильно гудел, ударялся о землю, опять летел вверх, ударялся в дно рояля, опять об пол, и опять в дно. Пианист играл сосредоточенно.

Апсихе нравилась «Рапсодия в блюзовых тонах», но в тот день ей хотелось другого. И живость мелодии, не приносящая полного удовлетворения, заставляла ее поговорить с пианистом. Быстро придвинулась к его ногам, осторожно развязала оба шнурка и каждый из них привязала к педальному штоку рояля. Апсихе выбрала в произведении такое место, когда не надо много двигаться, но нужно быть очень внимательным, чтобы пианист не почувствовал скованности и не заметил, что происходит внизу. Потом опять отодвинулась и слушала окончание произведения. Она даже радовалась, что люди сейчас так невнимательны к музыке. Это было на руку и пианисту, который мог чувствовать себя свободно, немного порепетировать, больше поимпровизировать, и Апсихе, на которую никто не смотрел, а потому не мешал говорить с ним. Когда рапсодия подходила к концу, Апсихе разобрал смех. Пианист играл прекрасно но, когда оставалось несколько тактов, сделал ошибку, которую трудно не заметить, однако то ли из-за яркого солнца, то ли из-за хмурых людей, он был настроен игриво и прекрасно загладил ошибку финальными акцентами, изменив тональность и просимулировав модуляцию. Апсихе прыснула. Хотела, чтобы он встал на поклон с обвязанными вокруг фортепьяно шнурками, но эти «внимательные» зрители не могли заметить, что произведение уже заканчивается, что оно вообще было начато и что в зале есть и другие пианисты, кроме тех, что в их группках. Тогда Апсихе засунула пальцы в рот и изо всех сил свистнула во весь последний такт. И стремительно рванула из-под рояля, отползла за стоящую в стороне скульптуру какой-то змеи (а может – чемодана). Пианист на мгновение испугался или растерялся, но сыграл последний такт и уже было наклонялся, чтобы посмотреть, откуда исходил тот звук. Однако, на его удивление, люди, до сих пор стоявшие сами по себе, на свист все как один вытаращили глаза и уставились на пианиста. Кто-то, то ли самый остроумный, то ли самый привлекательный, почему-то крикнул «браво», и грохнули такие аплодисменты, будто только что закончился огромный концерт и сейчас на широкой сцене стоял и улыбался тройной оркестр.

Лицо пианиста засияло, он широко раскрыл до сих пор закрытые от солнца глаза и бодро встал со стула. Апсихе ждала, что случится с привязанными ногами, но шнурки были такие невероятно длинные, что пианист совершенно спокойно встал со стула и, не отходя далеко от инструмента, стал кланяться публике. Апсихе тут же выбралась из-за скульптуры чемодана (а может – облачности или горести) и, все еще не замеченная, подползла к роялю. Принялась тянуть его на себя за заднюю ножку, подальше от пианиста. Рояль был тяжелый, но ей все же удалось его сдвинуть. Если бы собравшиеся все время внимательно наблюдали за пианистом и слышали музыку, они были бы куда более восприимчивы к тому, что происходило на площадке. Они, конечно, сразу заметили бы, как жарко играть пианисту, когда солнце плещет через стеклянный потолок и рядом светит прожектор, заметили бы существо под фортепьяно, конечно, заметили бы, как Апсихе привязывала шнурки пианиста к роялю, конечно, заметили бы, что она засунула пальцы в рот, чтобы свистнуть, а теперь тащила рояль за заднюю ножку, в конце концов непременно заметили бы, что шнурки пианиста на поклонах привязаны к роялю и только потому, что по какой-то причине они невероятно длинные, остается достаточно пространства для шага.

Но в ушах все еще стоял резкий звук, и, пытаясь понять, что и почему происходит вокруг, люди перебегали взглядами и жеманными улыбками от одного к другому, только изредка на бегу приостанавливались у пианиста. Их улыбки в свою очередь рассказывали об удивительном пианисте, казалось, это была наименее сомнительная вещь, которую они могли рассказывать друг другу, пытаясь скрыть растерянность и невовлеченность.

Инструмент был тяжелый, но Апсихе сильная. Уперлась, протащила метра полтора и задумалась в недоумении, как же может так быть, что пианист уже и вперед, к слушателям, шагнул, а шнурков все еще хватает. Апсихе, на мгновение остановившуюся, чтобы отдохнуть, заинтересовало новое обстоятельство: из группы людей в сторону пианиста направлялась маленькая девочка с длинными соломенными волосами в голубом комбинезоне. Она робко шла, обеими руками держа букет гиацинтов. Пианист, казалось, узнал девочку, едва заметив, широко раскрыл руки, улыбнулся и присел. Девочка с соломенными волосами на мгновение приостановилась, будто чего-то опасаясь. А пианист улыбнулся еще шире, еще больше раскинул руки, и девочка пустилась к нему бегом. Когда она была почти у потного лба пианиста, под ноги подвернулся провод прожектора, за который она зацепилась. Лицо пианиста изменилось, и в то мгновение, когда девочка зацепилась и потеряла равновесие, не выпуская из рук цветы, он, не раздумывая, прыгнул к ней. Девочка с соломенными волосами покачнулась, но не упала, только поскользнулась на гладком полу и мягко шлепнулась, особенно не переживая о случившемся. Она спокойно смотрела на пианиста, для которого все закончилось не столь благополучно – в прыжке его остановили не бесконечные шнурки, и он грохнулся, приложившись носом. Не больно, как шут, с которым это вроде бы происходит нечаянно, хотя на самом деле все продумано заранее, а аудитория видит трюк даже не в тысячный раз.

Апсихе, зажав рот, хохотала, в большей степени из-за того, как все это выглядит снизу. Смеясь, проследила глазами, куда ведет провод прожектора, доползла до розетки в стене и вытащила вилку. В помещении, которое с самого утра сквозь стеклянный потолок раскаляло солнце, свет прожектора почти не чувствовался, однако, стоило Апсихе вытащить провод, все поглотила почти сплошная темнота, а с нею повисла абсолютная тишина.

Через несколько секунд сквозь стекло и окна со всей яркостью снова засветило солнце. Люди прикрыли глаза, оборачивались друг на друга, пытались шутить, дрожали от непонимания, как и почему случилось, что картины на стенах висят задником к ним, а сами они оказались не просто в выставочном зале, а по ту сторону живописного холста, когда не люди смотрят на картины, а наоборот – картины на людей.

В помещении не было ни Апсихе, ни пианиста, ни девочки с соломенными волосами, ни рояля. На их месте оказался какой-то коллективный заменитель. В том месте, где еще недавно лежал пианист, валялся на животе самый красивый человек, не обращая ни на кого внимания, потому что любовался саднящими локтями и сломанным носом. Больше всего ему нравились красные капли, капавшие из носа на землю. Он увлеченно мотал головой, чтобы капли создавали на полу рисунок. Напротив самого красивого на земле сидел самый остроумный и ржал как лошадь потому что обеими руками держал два перепутанных шнура, именно шнура, потому что предметы такой длины не могут быть шнурками. В то время самый привлекательный, возможно, впервые остановившийся, больше не носился за всеми подряд, а сам притягивал их, как магнит, хотя еще не стал неотразимым. Он, находясь в середине площадки, где только что стоял рояль, изогнулся таким же образом, как и его клавишный друг. Внизу, под ногами, где раньше тянулись привязанные шнурки, валялся самый мудрый и пытался что-то напевать, засунув в свой немалой величины рот обе руки по локоть.

У Апсихе, которая на больных коленях ползла по узкой улице и удивлялась, как она могла раньше заглядывать в окна, если сейчас до них – даль дальняя, опять сползли тряпки. Она пробовала обмотаться ими снова, но от тряпья мало что осталось. Подумала: пора домой.


Однажды под вечер, когда только что закончился дождь, Апсихе шла в темноте по улице. Шла-шла, пока не увидела усадьбу посредине темного луга. Строение было наполовину таким же, как остальные, наполовину – другим. Приложила палец к губам и после недолгих размышлений повернула в его сторону. Вокруг чувствовалась густая влага, которая по мере приближения к усадьбе становилась все тяжелее и тяжелее. Хотя дождь и прекратился, в воздухе звучал его будто отставший голос.

Немного осовевшая и усталая Апсихе рассеянным взглядом изучала подступы к усадьбе. Ничем не примечательное наполовину коричневое строение наполовину старой, наполовину юной усадебной архитектуры с наполовину широкими, наполовину узкими окнами, стекла которых так блестели в сумерках, что почти светились.

В воздухе висела в самом деле необыкновенная влажность, будто наполненная запахом и вкусом, точнее – запахами и вкусами, самых разных оттенков, но словно из одного источника, что-то подсказывающими, но не узнаваемыми.

Усадьбу опоясывал неряшливый забор из темных бревен и прутьев. Апсихе подошла и толкнула ворота. От ворот до дверей было всего каких-нибудь двадцать шагов. Отставший звук дождя начал понемногу усиливаться, а трава, забор, фасад усадьбы, даже воздух – все вместе производило странное впечатление, можно сказать, все вокруг пульсировало самой настоящей жизнью, которую ни с чем не перепутаешь, можно сказать – все вокруг было единым, как лапа какого-нибудь зверя. Апсихе медленно двинулась в сторону входа. Без раздумий нажала ручку наполовину зеленоватых, наполовину черноватых дверей, которая оказалась довольно теплой. Внутри было гораздо более душно, чем на улице. Помещение не назовешь ни прихожей, ни приемной, ни гостиной, ни каким-нибудь другим помещением, какое можно ожидать найти в таком строении – наполовину большая, наполовину маленькая комната, которая выглядит полной противоположностью невнятному, но чистому, просторному экстерьеру здания. Потолок был не просто низкий, он производил впечатление наполовину давящего, наполовину падающего, а пространство оказалось каким-то сжатым, размером чуть ли не с комнатенку в избушке. Внутри было особенно темно. И внутри не стало понятнее, что это за место. Более того, Апсихе начало казаться, что вся эта наполовину избяная усадьба, наполовину архитектурная подмышка была, можно сказать, центром огромного стадиона, и на нее смотрели тысячи полуголодных, полуобомлевших глаз. Она не могла понять, почему окна, которые снаружи казались наполовину узкими, но все же и наполовину широкими, здесь, внутри, были совсем маленькие, квадратные, будто окна в домике, покрытом толстым слоем снега, и с трудом пропускали жидкий свет с улицы.

Апсихе слегка согнула колено, развернула стопу, помедлила, зевнула и шагнула в глубь комнаты. В то время, когда зевала, отставший звук закончившегося дождя стал сильнее наполовину в три, наполовину в восемь раз. Но Апсихе не обращала на это особого внимания – думала, звук стал резче, потому что в зевке отпустило заложенные уши. Звук был такой, будто кто-то чавкает рядом, глотает слюну, причмокивает, щелкает языком о нёбо, будто у кого трещали суставы и хребет, а пятка терлась о пятку. Апсихе пронзил полухрип, полувой, доносившийся от схватки между волками прошлого и лисами настоящего, в этом эхе ясно выделялся сдавленный плач отдельных зверей с перекушенным горлом и бодрый звук лап, яростно копавших холмики травы; было отчетливо видно, что лисы и волки, летевшие вместе с комьями земли вверх, стали частью шкуры друг друга, а шерсть их сплошь стояла дыбом.

Перейдя комнату в несколько шагов, Апсихе увидела наполовину серый коридор, наполовину архитектурную кишку, по которой надеялась попасть в другое, возможно, более определенное своей неопределенностью место. Почему-то звук отставшего дождя и эхо схватки между волками прошлого и лисами настоящего были все еще слышны в архитектурной кишке. Апсихе шагнула вперед, все пытаясь понять, чем до нее дотрагиваются запахи. То был запах рта, чистоты, шеи, влажной заплесневелой одежды, части головы от затылка до хребта, подбрюшья и не просыхающих влажных перепонок между пальцами. Запахи перескакивали из одного в другой. Послышались скребущиеся под потолком мыши или горностаи. Звук походил на звук ногтей, обдираемых теркой, а в какой-то момент показалось, что с потолка на плечо посыпались ошметки ногтей.

Она прошла по длинному коридору и попала в куда более просторное помещение, но тоже наполненное темнотой и таким же наполовину давящим, наполовину падающим ощущением. Все хотелось прикрыть голову согнутыми руками, как будто из опасения, что с потолка посыплется штукатурка. В этом втором помещении, как, кстати, и в первом, было несколько разрозненных наполовину предметов мебели, наполовину каких-то архитектурных морщин, которые без необходимости захламляли и без того тесную комнату. Из-за очень спертого воздуха казалось, что здесь живет слишком много людей, им нечем дышать. Казалось, что через носоглотку в легкие плывет не кислород, а какой-то бурный, не заглатываемый поток. Напряженным взглядом Апсихе искала источник света, то были маленькие квадратные окна заснеженного домика в горах, скупо пропускающие и без того слабый свет с улицы. Казалось, внутри становилось все жарче и жарче, хотя Апсихе не заметила ни каминов, ни хозяев, которые могли бы обогревать дом. И тепло было не таким теплым, какое бывает в помещении, отапливаемом печкой. Оно больше походило на влажный жар, стекающий со шкур сцепившихся зверей. С волосков, плачущих оттого, что болит там, где их корни всасывают жизнь.

Казалось, что каждое ощущение без исключения, с самого первого взгляда на строение со стороны, было необъяснимо странным или даже подозрительным, и каждая мелочь была особеннее другой, привлекательной незаметным для невооруженного глаза образом. То, что в усадьбе будто бы ни о чем особенном не говорило, что было ограниченным, как идея, почему-то задерживало и останавливало на себе взгляд и со скоростью молнии соединяло бурлящие, скачущие мысли. Удивление, хотя и неизвестно почему возникшее, было тем чувством, которое сопровождало Апсихе на каждом шагу. А самая странная черта усадьбы – неуютное двусмысленное ощущение, что в один и тот же момент видны вещи, совершенно противоположные друг другу. Усадьба была полна жизни, но можно было поклясться, что в ней никто не живет. Наверное, самым точным словом, определяющим то, чем была пропитана вся усадьба и подступы к ней, было бы слово «претензия». Хотя в то же самое время здесь не было и не могло быть того, из чего эта претензия могла бы происходить, – человека или живого существа. Разве что слегка моросило претензией. Будто отставший звук дождя, обосновавшийся здесь неизвестно когда, зачем.

Тем временем схватка наполовину замерла, наполовину закипела всей звериной кровью. Схватка была такой жестокой, что тела зверей саднило от ран со всей силой здоровых звериных тел, а здоровые шли уже не на своих четырех здоровых, а на слабости всех отнимающихся конечностей. Другие звери, бывшие слишком далеко от своих соплеменников, слишком мало интересовавшиеся тем, что происходит или могло бы происходить вокруг, из последних сил терли, будто намыливали, обезумевшими глазами свои кривые тени, шевелящиеся на земле и траве.

Схватка волков прошлого и лис настоящего могла утихнуть, только когда достигнет самого жуткого апогея, а достичь апогея – только когда глаза всех зверей заполнит мир. Умирающие и мечущиеся в агонии угасавшие звери хотели обхватить челюстями и вгрызться друг другу в кончики лап, чтобы подбиравшаяся смерть увидела их солидарность. Те, что умирали, но не отрывали глаз от битвы, отплевывали оставшиеся здоровые части своего тела тем, кто был изранен сильнее прочих, чтобы они выздоровели, а сами – приближали головокружение, выворачивающее глазное яблоко и нежно и медленно оттягивающее их за хвост к нигде не горевшему костру – в смерть.

Апсихе узнала, что это за невыносимая духота в усадьбе. Не поняла, а узнала. Узнала, что значит эта прямо нечеловеческая человечность запаха усадьбы. Узнала, что значит липкий пот, текущий по ее телу в довольно прохладное время суток. И что значит то волнительное ощущение, что здесь в любое мгновение что-нибудь может свалиться, упасть или застигнуть.

Все стены, полы и потолки в усадьбе были покрыты людьми. Живыми, живущими людьми, которые слиплись, сцепились и врезались почему-то именно здесь, в этой усадьбе, дышали воздухом друг друга. Они не елозили, не меняли поз, не потягивались. Не пытались спасти или облегчить свое положение. Если бы в усадьбе было посветлее, было бы несложно заметить красные раны на их сопрелых телах в тех местах, что согнуты и давно не двигаются.


Человек, который ел бы только тогда, когда организм под воздействием голода выел бы себя изнутри настолько, что уже остался бы только краешек мысли, что у него так давно ничего не было во рту, что организм под воздействием голода выел бы себя изнутри настолько, что уже остался бы только краешек мысли, что он не ел столько времени, что организм под воздействием голода выел бы себя изнутри настолько, что уже остался бы только краешек мысли, что он не ел столько, что организм под воздействием голода выел бы себя изнутри настолько, что выел бы себя настолько, что человек, подействовавший на голод, остался бы только на краю тарелки своей еды.

Человек, который заговорил бы только тогда, когда точно ничего не хотел бы сказать. Который обнял бы кого-нибудь только тогда, когда другой уже врос бы ему в ладонь.

(Слишком) деятельный мозг часто заигрывается в каких-то половинчатых напряжениях, в каких-то поверхностных упражнениях. И кто скажет, по какой причине образ мыслей человека велик именно этой единственной своей чертой – тем своим почти свирепым упорством не вскрывать земной жар и не останавливать воды?

Поэтому то, чем заняты главы мира, – всего лишь второсортные дела. Политически-идеологические, культурно-идеологические учения, социально– и религиозно-идеологический мусор. Как подумаешь, кому может быть интересен этот завистник Бог? И кому нужно безбожное мышление человека, стирающее в пыль колья любой толщины и ошметки сена? Мышление, которое не может прямо поставить человека на другого и сплавить из него и еще пары китов какой-нибудь корабль, которому не нужна вода. Но ведь это совсем необязательно, так как корабли и так предназначены не для того, чтобы плавать.

Откуда эта глава всего, нежно источающая вонь? Глава огромная, ее черты непростительно не задевают глаз, живая кожа, которой раньше, наверное, и не было, не была нужна, появилась только из-за грязного воздуха, идущего от других говорящих душ, и стала обтягивать каждое лицо, защищая от прямого грязного ветра. Заслонила от ветра, который подхватил на тогда еще бескожем лице капельку крови и, услышав какую-нибудь самую новую синоптическую аллегорию, распространенную среди ветров, мог на самом деле почувствовать, для чего предназначен. Для чего задут сюда.

Так когда на чистом бескожем лице появилась кожа? Когда произошла ошибка, такая ошибка, что она появилась? Такая ошибка, что она прокляла бескожую чувствительность лица?

Лица без кожи. Тела без кожи. Такой вот высокий человек – обтекающий, сладко-душистый и кисло-воняющий, весь дрожащий, мерзко-кровяной, с разваливающимися некоторыми деталями тела, обвисающий, сжиживающийся, пульсирующий. Чистота отсутствия кожи, вбирающая самое настоящие внимание божественности.

Вот! Вот такого человека можно любить. Только в такой беседке, как этот человек, раздумывала Апсихе, останавливается отдохнуть любовь после беготни по дну глубоких морей. Здесь, где бескожий, текущий, сладковатый запах. Только здесь – любовь теплая, как рот. Только здесь – чистота. И бессмысленно искать ее в другом месте. В вонючей, но не раздражающе, почти неощутимо непросыхаемой однородной мокроте тела мозгу даже не обязательно вырождаться. В этой чистейшей возможности без усилий добраться до бегущей крови человека и не обтянутых кожей движений его тела и скрыта почти невидимая красота природы совместного существования людей. В возможности прильнуть лицом к сочащемуся и пульсирующему человеку. К струящейся массе, которую кто-то дурачась назвал «спиной». Если прильнешь тоже бескожим лицом к чьей-то спине, к текучей спинной массе, начинают смешиваться пахучие соки поверхностей.

Тогда, когда лицо прижалось к спине и вымазалось ее бескожестью, а спина прижалась к лицу и вымазалась его бескожестью, издалека доносится ощущение в ритме марша. Марша, которым руководит кто-то благородный, кто-то выдержанный и кто-то все выбивающийся из партитуры, чтобы снова вернуться – другим, новым. Слышится марш, когда прижатое лицо кажется спине таким величественным, что она берет и отрекается от неподалеку бьющегося сердца своего тела, своего дома. Останавливается, прощается, и тогда спине уже достаточно метронома, бьющегося под прильнувшим и прижавшимся бескожим лицом. Метронома, что под кожей, в том месте, которое кто-то, насмехаясь над собеседником, назвал сонной артерией.

Идущие издалека великаны с ясными и неразличимыми лицами льют кругом звуки марша, их лбы распухли, их межглазье отмечено следами ботинок. Отметинами, одна из которых отдает какой-то пролитой слизью или мочой с рыночного пола, а другая – спокойной или даже, можно поклясться, как будто покачивающейся речной водой. Много отметин видно на множестве межглазий шагающих великанов. Иные свиты в спираль, иные спокойные и нестираемые, некоторые по-диктаторски властные и громкие, некоторые, можно сказать, опьяневшие или, может, заспанные, иные растерянные, и они уже никогда не успокоятся, другие ярче и будто бы важнее самого великана, меж глаз которого живут.

Но большинство отметин, оставленных между глаз, – только тени во рвах морщин, тени, отбрасываемые спутанными или причесанными волосами, пролетающими птицами, неровностями лба. Или грязь, которая некогда отлетела от колеса велосипеда, быстро мчавшегося мимо, и присохла. А если вообще нет никакой отметины, ее заменяет выразительная мимика на лице великана.

Марш медленно и неторопливо приближается к лицу, прильнувшему к спине, которая отреклась от сердца, бившегося неподалеку, в доме своего тела. К спине, которая остановила свое тиканье, простилась с ним, потому что оно мешало слушать, как спит артерия в пахучей и влажной, розовато-белой кровяной близости бескожего лица. Марширует любовь теплая, как рот. И двое, что неотделимо разделяют свою слиянность. Что касаются тем, что без кожи, того, что без кожи. Что источают кругом неопределенный запах слизи, мышц и полного смирения.

А все остальное, что зовет себя именем любви, – всего лишь жалкие птички режущего глаз и пустого цвета. Продолговатые бессмысленные птички, бьющие крылом в жалкой луже дегтя среди пастельной постели. Нарядившиеся не только в кожу, но и в перья и по непонятной причине не удовлетворяющиеся только одним на двоих сердцем. Не надо забывать, что обе эти продолговатые жалкие птички, плещущиеся в дегте, разлитом в пастельной постели, не настоящие. Они из дурацкой картинки, не слишком большой и не слишком маленькой. В золотой рамке. А может, она и не дурацкая, та картинка?

Апсихе стояла, повернувшись спиной, в прозрачных белых горах на самой красивой горе, ее ласкала незнакомая гармония и неспешность. Мозг, который выродится или уже выродился, бодро спал там, где кто-то вот-вот пробудится на его месте.

И снега и горы, где стояла Апсихе, смотревшая неподвижным взглядом прямо перед собой, заговорили и начали рассказ о чем-то новом, еще никогда не слыханном. Апсихе почуяла, что кто-то прислушивается. Кто-то тихо слушал, как бьется ее сердце. Апсихе немного растерялась, но только совсем чуть-чуть, и не двинулась. Взяла единственный здесь имевшийся цвет – цвет гармонии, вытянула руку и стала рисовать. Рисовала, как сама поворачивает голову туда, где кто-то прислушивается.

Чтобы лучше почувствовать, увидеть и услышать, в каком направлении рисовать изгиб позвоночника, в каком направлении находится тот, кто тихо и внимательно слушает, Апсихе попросила самый громкий звук, какой можно было услышать вокруг, не шуметь. Распрощалась, только на этот раз совсем легко, без усилия и жеста, с теплой, мягкой косточкой авокадо, покачивавшейся в груди, и рисовала дальше. Своей рукой гармонии она рисовала, как ее позвоночник поворачивается влево, вокруг своей оси. Только совсем легко, без движения. Теперь ее лицо было на стороне спины, а затылок остался с другой стороны, на стороне груди.

В абсолютной тишине своего тела она нарисовала гармоничный поворот головы, размяла руку гармонии и продолжила рисовать. Рисовала, пока взгляд, до сих пор направленный прямо перед собой, вдаль, не стал опускаться. Опускаться туда, где был кто-то, о ком до сих пор эти горы не рассказывали. И в тишине, только совсем легкой, без жеста, Апсихе почувствовала, что приближается к знанию того, кто там тихо прислушивается.

Однако руке гармонии, рисовавшей опускавшийся взгляд, не достало гармонии. И рисунок должен был прекратиться, только совсем легко, без жеста. Когда остановилась рука гармонии, взгляд тоже остановился на полпути, так и (по крайней мере пока) не задев глазами того, кто мог слушать, как бьется остановленное и отреченное сердце.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации