Читать книгу "История одного супружества"
Автор книги: Эндрю Шон Грир
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Мне еще не было тридцати. И вот что, как мне казалось, было хуже всего: что больше никто не будет знать меня молодой. Для любого мужчины, которого встречу, я всегда буду как сейчас или старше. Никто не будет сидеть и вспоминать, какая я была юная и хрупкая в восемнадцать, когда сидела у его постели и читала ему в темноте, а внизу звучало пианино, и потом, в двадцать один, как я придерживала на ветру лацкан пальто и придержала язык, когда красивый мужчина назвал меня чужим именем. Мне будет не хватать – и я поняла это только тогда, под взглядом его карих глаз, – того, что неизменно, незаменимо. Я не встречу другого мужчину, который знал бы мою мать, помнил бы ее неукротимые волосы, резкий кентуккский акцент, надтреснутый от гнева голос. Она уже мертва, и никакой мужчина не сможет с ней познакомиться. Этого будет не хватать. Я никогда и нигде не встречу того, кто видел, как я рыдаю от злости и недосыпа в первые месяцы после рождения Сыночка, кто видел его первые шаги или слушал его бессмысленную болтовню. Он уже мальчик. Никто уже не узнает его младенцем. Этого тоже не будет. Я не просто останусь одна в настоящем – я останусь одна и в прошлом, в моих воспоминаниях. Потому что они были частью его, Холланда, моего мужа. И через час эту часть меня отрубят, как хвост. Отныне я буду словно путешественник из дальних земель, где никто не был и о которых никто не слышал, иммигрант из исчезнувшей страны – моей юности.
Нет, Холланд, я этого не хотела. Уже поздно спрашивать, если ты сейчас делаешь именно это. Я не скажу. Хотела я тебя, но не того, каким всегда тебя знала. Не мальчика в комнате, нет, не солдата на пляже, забывшего мое имя. На этом не проживешь. Когда пришло наводнение и стерло все с лица земли, недостаточно восстановить все как было. Тебя – как ты был. Девушкой я жила в твоей жизни, как женщина в пустом доме, где, по слухам, в стенах замуровано сокровище. Мне довольно было и мечтать о нем, но, когда стены рухнули, когда комнаты засыпало штукатуркой, я не смогла там больше жить. Я не то чтобы жалела, что когда-то рискнула, – для чего еще нужна жизнь? – но я не хотела быть мечтательницей, хранительницей, укрытием. Мир будет меняться, я это чувствовала. Я еще молода. Я буду меняться вместе с ним.
Я не ответила. Вместо этого помыла бокалы, убрала бурбон. Пошла в спальню и тут повернулась и сказала: «Прощай».
Он посмотрел на меня так, словно услышал что-то другое. Я никогда не узнаю, что ему послышалось, не узнаю, потому что он уже умер, а я-то всего лишь хотела сказать: «Спокойной ночи», но в тот момент показалось, что еще минута невысказанности будет для наших жизней лишней. Казалось, что мы сейчас сможем высказать все, о чем не говорили. Что он встанет и скажет: «Сегодня я сбегу с любовником», а я сложу руки на груди и скажу: «Завтра я попробую жить одна», и мы уставимся друг на друга, выбеленные светом из коридора, и казалось возможным, что мы друг друга ударим, что примемся рыдать и бить друг друга за то, что наделали, что брали без спроса – завтраки в молчании, ужины с улыбками, бессчетные часы наших жизней, – не больше и не меньше, чем брак.
Но Холланд не заговорил. Он полез за спичками в нагрудный карман, а затем посмотрел на меня со странным выражением лица. Глаза расширились, а края рта опустились, словно его забыли под дождем, и вопреки всему мне вдруг захотелось подбежать к нему и утешить.
Слышал ли он, что я сказала? Я уже не узнаю. Он просто тихо ответил: «Спокойной ночи», улыбнулся и ушел к себе.
Дверь со щелчком закрылась, я услышала звук замка. Я ушла в свою комнату, пропахшую пролитыми духами, и смотрела, как Лайл лежит на своей овечьей шкуре. Все огни в доме были погашены. И наступила тишина.
В десять пятнадцать я приняла таблетку, она срубила меня, как топор.
* * *
Однажды в моем детстве Грин-ривер затопила наш город. На здании суда есть метка с гравировкой «1935», она отмечает уровень воды, поднявшейся выше роста взрослого мужчины. Я помню, что вершины яблонь поднимались из воды, как зеленые острова, а ветки клонились от плавучих плодов. Помню, как напугались родители. Мы сидели в темноте, а мимо неслась вода. А я была маленькая. Я не знала, что это когда-нибудь кончится. Думала – наверное, мы теперь так и будем жить. Вот что мне приснилось под действием той таблетки. Я была в нашем старом доме, с родителями, а вода прибывала и билась о крыльцо, зеленые яблоки проплывали мимо, как планеты. Но в моем сне мы стояли и не знали, что делать. «Заприте окна!» – повторяла я, а они в страхе смотрели на меня и не двигались с места. Старики. А вода поднималась все выше, уже до лодыжек, темная, вязкая. «Что нам делать? – все спрашивали они. – Что нам делать?» Я знала, кто-то когда-то мне сказал. Как выжить в наводнение? То ли надо броситься в воду, сев на что-то плавучее, каждый на своем столе или ящике. То ли надо всем вместе забиться на чердак. Я не могла вспомнить. Одно было правильно, другое категорически неправильно. Словно в школе на контрольной, от которой зависит все. А вода все прибывала. «Что нам делать?» – взмолилась мама. И тут я вспомнила. Я сказала ей, и во сне, как только я ей сказала и ее старое лицо расплылось в улыбке, – почему-то я услышала, как говорю, очень четко, словно бы и не во сне: «Как я могла настолько неправильно все понять?»
* * *
Наутро меня разбудил львиный рык – рядом был зоопарк. Я долго лежала в постели. Господи, думала я. На потолке менялся свет, словно переворачивались страницы в книге, белые, неисписанные страницы. Думаю, я все еще была под действием таблетки. Но все было тихим и ясным, как стекло, и я откуда-то знала, что если шевельнусь, то разобью его, и оно рассыплется вокруг яркими осколками. Так что я лежала как можно тише, словно в детской игре, и ждала подходящего момента, чтобы вскрыть новый день.
Господи, думала я в утренней сонной путанице мыслей. Как я могла понять все так неправильно?
Помню, окно отбрасывало синеватый квадрат солнечного света, клетку, в угол комнаты, и я представляла, как он ползет по полу, по кровати, по подушке, так и ползет весь первый день моей одинокой жизни. Тишина. Словно вся пыль от движения жизни осела много лет назад. Ниоткуда ни звука, ни звука из той, другой комнаты, где, как я представляла, не осталось ни галстука, ни ботинка из тех, что я ему покупала. Я рисовала ее в воображении зеркалом моей спальни: вся комната белая, в углу груда постельного белья, а пепельница полна окурков после ночи сборов, разговоров и загрузки в машину целой жизни. Может быть, он сидел там один и плакал. Не знаю. Но как не плакать? Как не жалеть о том, что с самого начала не сделал все немножко лучше?
А перед домом, снаружи, я представляла пустое место, где от новой машины Базза осталось только масляное пятно. Я видела, как машина карабкается в гору в глубоком тихом тумане, затем поворачивает на Маркет-стрит, как они курят сигареты из одной пачки, и кто-то – наверное, мой муж – спрашивает у другого огня. Затем дальше, через мост, и, когда они въехали в Окленд, туман стал постепенно подниматься, а где же они могут быть сейчас? Трейси. Ливермор. Атламонт. Где-то среди ферм, где солнце разбивается о поверхность озера, как о лист стекла, а вокруг, насколько хватает глаз, зелень.
Залаяла собака. Снаружи послышалось звяканье бутылок на крыльце. Новый продавец сельтерской. Старый-то вернулся с войны калекой. Все, хватит.
Я села, надела халат и пошла через холл. Голова после таблетки была в тумане, внутрь словно ваты напихали. Дверь к Холланду была открыта, и я увидела кусочек того, что воображала: аккуратно застеленную постель. Штора поднята, передо мной было чистое небо. Значит, они уехали.
Я пошла в комнату сына и обнаружила его полностью завернутым в одеяло – миг паники, страха, что, как в кино про побег из тюрьмы, на кровати лежат подушки вместо мальчика… потом из-под покрывал выскользнула голая пятка, и я успокоилась. Я разбудила его так же, как во все другие дни: «Доброе утро, пряничек», поцеловала каждый глаз, а он сопротивлялся, выставив кулаки у лица, как боксер, когда я поднимала его из постели и ставила на ноги. И погладила его усталый лоб, как делала каждое утро.
Чувствовалось, что их нет. Это было очень прозаично: свет, оставленный в гостиной, подушка, зачем-то брошенная на пол, стакан бурбона, пролитый и оставленный на столе. Должно быть, они уезжали в спешке, подумала я, взяла полотенце (заляпанное красным) и стала промакивать алкоголь, пока рука не почувствовала холод. Я почти чуяла запах кофе. Сыночек зашумел в спальне, птицы зашумели во дворе. Я подняла шторы – светлый бессолнечный день! – и пальцы винограда высунулись из водосточной трубы, словно готовясь по моей команде поднять крышу дома.
Ты это все-таки сделал, подумала я. Ты меня бросил. И вопреки всему, что я планировала и что пережила, всем прогулкам по туманной набережной, вопреки боли, которую я тщательно распутывала и отпускала, все равно – поразительно – это воспринималось как камень, брошенный в окно и разбивший все в щепки, и даже записки к нему не прилагалось. Вероломный мужчина. Трус. Я знала, сколько я сама сделала, чтобы подтолкнуть тебя к решению. Хотя это я рассказала твою военную повесть, предложила план твоего соблазнения, выкорчевала девичьи искушения, часами ежедневно репетировала это самое утро, эту минуту, – но я вдруг стала винить тебя. Неужели так плохо было здесь со мной? С Сыночком? Неужели жизнь была так печальна, Холланд, а надежда так слаба, что нельзя было выкопать из-под пепла хоть уголек, последнюю искру и разжечь новый огонь? Я была готова к одиночеству – даже к свободе, – но не была готова к этому: к покинутости. Я прятала этот факт в комнатке внутри себя и не поднимала штор, чтобы его не видеть. Теперь он был на виду, и я заплакала. Не только о том, что я была готова потерять, – о годах, не только о том, что я наделала. Но в конечном счете о том, что наделал ты. Мы хотим думать, что льнем к людям, которые пытаются уйти, цепляемся за них, как репьи, чтобы они остались. Мы должны оставаться ради друг друга, пришла мне абсурдная мысль. Должны. Зачем же еще все разговоры, и любовь, и доброта?
И вновь мысль, с которой я проснулась: неужели я ошибалась насчет всего? Того, что ты пытался мне сказать. Неужели все было наоборот, как в комнате смеха? Страх на твоем лице, когда ты шагнул в тот круг света и увидел меня рядом с Баззом Драмером, с реликтом, возможно, остывшей любви. Осторожную речь, которую ты приготовил перед тем, как завыли сирены воздушной тревоги. Тот вечер в «Роуз боул», когда ты танцевал со мной так, словно хотел охмурить. И взгляд вчера в холле, спокойный взгляд мужчины, который принял решение. Может быть, я все же не понимала тебя. Чего ты хотел? Сказал ли ты мне об этом хоть раз?
Я не боролась за тебя с Баззом. Я не знала как и в конце концов отказалась даже от мысли. И все же утром, неподвижно лежа в постели, я подумала – глупо, безумно: а вдруг ты не ушел? Безрассудная мысль. Будто, Холланд, после всего ты мог остаться. Человека не судят по его словам. Его судят по делам. Над чем я плакала тем утром? Свет был прекрасен, передо мной лежало богатство и новая жизнь, на кухне смеялся сын. Над фантазией, над глупой фантазией: что, даже когда прозвенел последний звонок, ты все-таки за меня боролся. Плакала, чтобы раз и навсегда понять, что нет.
Я взяла себя в руки. Мысленно закрыла дверь, ведущую в тот одинокий холл. Я открою ее позже, когда буду одна. Но в то утро мне надо было заниматься ребенком, объяснять ему все и начинать жить. Я привела комнату в порядок после Лайла, который прибежал и обнюхал все, что осталось от любовников: подушку, стол, полотенце. Я моргала, глядя на окутанное туманом солнце и на бестолковые вишни на обочине, которые всегда цветут невовремя. Окно припаркованной машины с включенным двигателем и горящими рубином огнями опустилось, открыв глядящую на меня брюнетку. Через секунду ее уже не было. Я услышала, что Сыночек на кухне просит молока. Начала прибирать комнату, взяла полотенце и стакан.
Я прошла по коридору в кухню. Когда завернула за угол, увидела, что на меня радостно смотрит сын.
– Привет, мам. Лайл не вылезает.
Я на секунду замерла.
– Солнышко?
Он держал в руке стакан молока.
– Сюда, Лайл! Он не выходит, мам. Он под столом.
– Солнышко, где ты это взял?
Он сказал, что папа дал.
– В каком смысле?
Сын озадаченно на меня посмотрел и отвернулся. Следя за его взглядом, я заглянула в комнату, и мое сердце остановилось. Кубик сахара. Ибо там, над его утренней кофейной чашкой, побитой и треснутой, я увидела осторожную улыбку на лице мужа.
* * *
Говорят, существует множество миров для множества наших решений. В одном из них мой муж вышел из нашего дома в темноту, сел в ту машину и был навсегда увезен из прежней жизни. И поехал через всю страну в «деСото», с каждым новым горизонтом понемногу забывая то, что оставил позади, понемногу прощая мне то, что я взяла взамен. В том мире он снял квартиру в Нью-Йорке и жил в ней с любовником, глядя на город, словно на спущенную вниз люстру, зимой они стучали по паровым трубам, добиваясь тепла, а летом открывали окна, чтобы подышать. Они ссорились, мирились и всю жизнь любили друг друга. Письма сыну, приезды в гости, звонки и фотографии по почте. В нем Перли Кук вырастила сына на пятистах акрах, к северу от Сан-Франциско, отправила его в Гарвард и поплыла на корабле во все те места, о которых читала в книгах. В нем это история Базза, история его любви, развернувшаяся где-то там.
Но я знаю только этот мир. В нем я жила в своем доме, с сыном, мужем и долгами. В этом мире однажды ночью к нам приехал мужчина и подрался с моим мужем – по-настоящему, на кулаках, – и на этот раз нос сломали мужу, на полотенце была его кровь, и потом этот мужчина уехал и больше не вернулся. В этом мире в ту летнюю ночь мой муж дрался и выстоял. И остался не из страха, упрямства или от растерянности, а ради единственной страсти, вопреки всему. Это моя история. В которой он остался ради меня. Что можно понять о любви?
* * *
Все важные моменты моей жизни прошли в том заплетенном лозами доме. Всего год спустя в той гостиной жужжащее радио сообщило нам о десегрегации Юга, о том, что чернокожие бойкотируют автобусы в Монтгомери, что люди повсюду проводят марши, потому что сыты по горло. Новости слетали с его уст в форме лиры, словно с губ оракула. Оно рассказало о том, как сенатор Маккарти был унижен перед военным Подкомитетом, а позже – о его смерти. Мир вокруг нас менялся, и здесь, на берегу океана, мы чувствовали это, как чувствует движение кнута самый его кончик. В том коридоре я открыла письмо и узнала, что мой сын получил стипендию для учебы в колледже, в далеком Нью-Йорке. Там же я обняла его на прощание, а потом упала на грудь мужу и заплакала. А после его выпуска за этим кухонным столом я вынула армейскую повестку Сыночка из казенного конверта. Я держала ее в руках и дивилась тому, как все идет по кругу. Мальчики не хотят умирать, матери не хотят их терять. Я взяла ржавую кнопку и приколола повестку к стене, а потом позвала сына и сказала ему, что делать.
Это история о мужчинах, не идущих на войну, история о других битвах. Сыночек не пошел на войну, но он сражался. Он сражался в университете, яростно, он пытался перекричать войну, пытался сжечь ее. Когда взорвалась бомба, обвинили его группу, хотя я не верю, что он имел к этому отношение, его «группировка» была не более чем компанией ребят, убежденных, что все это должно рухнуть, а один или двое из них зашли слишком далеко. Он убежал в Канаду и долго там жил, пока Картер не позвал всех призывников-уклонистов домой, и Сыночек – теперь Уолтер – вернулся и привез с собой высокую, тощую китаянку с пышной завивкой. Беременную. И начались битвы с Холландом.
– Вы с мамой не понимаете, что я пережил! – сказал мой сын.
Холланд качал головой, не глядя на него.
– Вы никогда не жили в плохое время! Никогда ни за что не боролись!
Я сказала: «Хватит». Я не могла рассказать, как шесть безумных месяцев его отец боролся за меня. Сказала только, что он был на войне. Это не произвело на сына никакого впечатления, и тощей девушке нечего было сказать, она стояла, положив руку на живот, и разглядывала сломанные каминные часы. Через неделю она исчезла вместе с внуком, которого я так никогда и не увидела.
Сыночек уехал в Нью-Йорк, звонил мне почти каждую неделю, и о том, что он и его девушка Люси поженились, я услышала в том же доме, сидя в кресле, заменившем старый обветшавший телефонный столик. Я в волнении сказала об этом Холланду, он усмехнулся, я восприняла это как сигнал и тоже засмеялась. Над пропастью, разделившей нас и сына, над пылкостью юношей, а также девушек, и над вечной жаждой любви. В это окно я видела, как ирландские лица соседей сменились филиппинскими и китайскими, теплыми ночами из дворов стала доноситься иностранная музыка, а из-за обшарпанных песком заборов к нам проникали заморские запахи. В этом холле я слышала дребезжание последней молочной бутылки на моем крыльце. И сюда, на этот стол, я уронила сумочку, вернувшись из больницы в ту ночь, когда умер Холланд. Почки пошли на него войной, ожесточились, отказались работать, словно слуги, вдруг доставшие ножи. Последние дни он провел в больнице на волнах морфия, и врачи уверяли меня, что ему не больно. Он с умиротворенным видом обводил глазами последнюю спальню своей жизни. Без боли. Он только раз упомянул ту ночь в далеком прошлом, и то вскользь, те шесть месяцев среди долгих лет брака стали маленьким фрагментом большой фрески. Сыночек прилетел из Нью-Йорка на похороны и жил в комнате отца, потому что детскую мы отдали под шитье и кладовку. Думаю, на него это произвело большое впечатление – спать в бывшей постели отца, в комнате, где в шкафу еще стоят его туфли. Мы несколько дней разбирали вещи, и в конце концов я поручила все сыну. Какой-то мужчина приходил подписать бумаги о донорстве органов. Было очень странно это делать, но, видимо, муж распорядился об этом очень давно. Потом мне сообщили, что у Холланда оказалось редкое сердце. Редкое. Да ведь других и не бывает.
Его похоронили в Колме с военными почестями, и некоторые старые друзья из Сансета, например соседка Эдит, пришли отдать дань уважения. Из родственников, кроме Сыночка, была Беатрис, оставшаяся тетя, она печально-царственно сидела в каталке в своем парике. Ее левая рука тряслась как осина. Интересно, чем была вызвана тихая улыбка на ее лице. Я думала – помнит ли она, как сказала мне не выходить за него? Несмотря на их ссоры, Сыночек горько оплакивал отца, и я, держа его за руку во время речи священника, не могла скрыть безнадежных слез.
* * *
Спустя много лет внук позвонил мне в мою новую квартиру. Десятки лет назад я сначала услышала бы телефониста, объявляющего: «Междугородный звонок, не вешайте трубку». Тогда мне было уже за семьдесят. Впервые я осознала свой возраст, когда примерила в Сан-Франциско шарф и сказала, что он ярковат для такой старухи, как я. Я ждала, что продавец мне возразит, но он не стал, и я наконец увидела, кто я теперь. Старуха. Признаюсь, я засмеялась в голос.
– Бабуль?
– Перри, у тебя прошла простуда?
– Теперь заболел Олив, – объявил он, имея в виду своего плюшевого мишку, который был для него так же реален, как мама или я. Или так же воображаем. – Сильно.
Мы немного поговорили о мишке и о его маме, а потом в трубке послышалось какое-то бормотание, и трубку взял сын:
– Мам, я приеду на следующей неделе. На конференцию об НПО и спонсорах.
Он теперь был президентом большой благотворительной организации в Нью-Йорке.
– Ты привезешь Люси и Перри?
– Нет, слишком хлопотно.
– Тогда я приготовлю гостевую, – начала я. Я уже давно переехала из дома Куков в Сансете в другой район, где всё доставляли на дом. В точности как в старину были хлебный фургон, торговка яйцами, молочник и разносчик сельтерской. Странно, как прошлое возвращается в других одеждах, притворяясь незнакомцем.
– О… – сказал он и замялся. – Для меня снимают номер в отеле. Там будут все встречи, мама.
– Конечно. – Я ощетинилась на слово «мама», которое подразумевало долг.
– Может, ты навестишь меня там? Можем позавтракать двенадцатого.
– С радостью.
– В «Сент-Фрэнсис».
– Я проветрю свое приличное платье, – сказала я, и он рассмеялся. Люси взяла трубку на минутку, рассказать мне о каком-то возмутительном случае, о котором прочла в газете, я тоже пришла в ярость, и мы немного поболтали, исполнившись самодовольного гнева. Она была белой девушкой, беспощадной к грехам своей расы. Она мне очень нравилась.
Я приехала в центр на трамвае сильно заранее, потому что давно перестала туда ездить, и стояла напротив «Сент-Фрэнсис», оглядывая Юнион-сквер. Ее уютно обступили высокие здания, расцвеченные вывесками магазинов, которые пришли из Нью-Йорка и Европы, чтобы присвоить себе вид на площадь. Мимо прозвенел, направляясь в гору, один из последних вагонов канатной дороги. Люди, сидя на ступенях, пили кофе и ели плюшки из пакетов, глядя на уличного артиста: мальчика, который выкрасил себя золотом. От прежней площади не осталось ничего, кроме колонны в центре с бронзовой женщиной наверху, поставленной в честь победы Дьюи в Тихом океане. С этого ракурса я могла видеть старый буфет и представила, что смотрю на себя в окне сквозь трещину во времени, и две пожилые женщины дают мне совет перед свадьбой: «Не выходи за него!» Круг замкнулся. Потому что та молодая женщина, разумеется, возьмет у официанта поповер, кивнет и улыбнется. И все равно выйдет на за него.
Сыночек, щегольски одетый в костюм с галстуком, робко иронизировал по поводу своего возвращения на родину, сидя с мамой за бокалом шампанского. «И не скажешь, что я когда-то взорвал почту», – пошутил он. Я сказала, что он никогда ничего не взрывал, а он пожал плечами. Мы сидели в ресторане отеля, расположенном чуть выше вестибюля, от которого он был отделен только парой пальм и коротким лестничным пролетом. По ту сторону от лифтов и кожаных кресел был виден главный вход в отель, а у нас за спиной другая стеклянная дверь выходила из ресторана на улицу, где под ярким солнцем текла городская жизнь. Я сообщила официантке, что мой сын – важный человек на конференции, и он закрыл лицо салфеткой. Чтобы скрыть радость от собственного успеха. Он знал, как я им горжусь. Как только официантка ушла, он наклонился вперед и спросил:
– Мама, кто такой Чарльз Драмер?
Я села прямо и принялась крутить в руках салфетку, пытаясь унять поднимающуюся волну жара. Я сделала долгий глубокий вдох. Женщина напротив засмеялась.
– Точно, – сказала я. – Его звали Чарльз. Ты его не помнишь?
– Белого гостя в нашем доме? Такое я бы точно запомнил.
– Ну…
– Он тайна из твоего прошлого?
– Я не знаю, о чем ты.
Я старалась выглядеть очень спокойной.
– Еще бы! На той неделе я был на приеме, посвященном этой конференции. У меня было небольшое выступление о жилищном строительстве, и там ко мне подошел мужчина и спросил, не сын ли я Холланда и Перли Кук. О себе он ничего не сказал. Я ответил, мол, да, а он вручил мне конверт. Должно быть, он написал это, пока я выступал. Вот.
Он достал кремовый почтовый конверт, на котором дрожащей рукой печатными буквами было написано мое имя.
– Я потом узнал, что он крупный спонсор, и обрадовался, что был с ним вежлив.
– Конечно, ты был вежлив, – сказала я, беря конверт.
– Я прочел, – с улыбкой признался Сыночек. – Там написано только, что он хочет встретиться с тобой здесь в вестибюле.
Моя рука задрожала, и столовый прибор упал на пол с оглушительным звоном. Сын сказал, что все в порядке, он поднимет, и посмотрел на меня с тревогой.
– Мама, все хорошо?
– Он здесь? – Я открыла конверт.
– Конечно здесь. Прием был для подготовки к этой конференции.
«Я бы хотел тебя увидеть… Я буду в вестибюле “Сент-Фрэнсис” в десять тридцать». Было почти десять.
– Мне надо уйти, – прошептала я, но сын посмотрел на меня сердито – еду только принесли.
– Кто он такой, мам? Тебе не обязательно так пугаться. Папа умер, сегодня всем все равно. Ты была молода. Могу догадаться, что там у вас происходило.
– Не глупи.
Он наклонился ко мне.
– Это ради него ты чуть было все не бросила?
Резко:
– Папа тебе что-то говорил?
Сыночек улыбнулся.
– Я бы не удивился, если бы узнал, что у тебя когда-то был мужчина…
Я редко вспоминала о нем все это время. А если вспоминала, то думала с отдаленной приязнью, как о друге детства. У меня не было фотографий, он полностью пропал из нашей жизни. Конечно, Сыночек не помнит человека, который ходил к нам полгода, когда ему было четыре, в то лето, когда сбежал Лайл. Я осталась единственным живым свидетелем, я словно бы придумала Базза. Из нескольких газетных заметок, которые добрались ко мне спустя годы, я узнала, что он жил в Нью-Йорке, так что этот город стал вроде как его городом. Вечеринка, напитки на рояле, балкон с роскошным видом, известный мужчина в углу, скандально известная женщина в лифте. И новый любовник, опирающийся вместе с Баззом на перила балкона. В моем воображении он в конце концов нашел свое счастье. Должен был. Как удивительно, что он снова оживает, там, в номере отеля, уже поправляет галстук перед зеркалом, и если он сейчас выйдет из одного из тех лифтов, то это будет так, словно персонаж сошел со страниц старой потрепанной книги.
– Да, – тихо сказала я. – Это был он.
– Ага! Расскажи мне о своем старом любовнике…
– Как он выглядел?
– Ты увиливаешь! Нормально, в меру счастливым. Сейчас сама увидишь.
Принесли счет, он сообщил номер своей комнаты и встал.
– Может, мне остаться?
Ему очень хотелось побывать в моем прошлом.
– Нет, поднимайся.
Я оглядела себя, свое старое платье в цветочек.
– Я не могу встречаться с ним в таком виде.
– Это неважно, мам. Он уже старый.
Тем самым мне дали понять, что это я старая и что тщеславие мне уже давно не пристало.
Я осталась одна за столиком с остатками нашего завтрака и дежурной вазой нарциссов, высоко поднимавших свои раструбы. Смешливая женщина и ее спутник покидали ресторан, выходя на улицу через стеклянную дверь, но на другом конце зала ступени спускались в вестибюль, где расставленные парами кожаные кресла напоминали о старомодных свиданиях, а не о деловых встречах, на которые они были обречены сейчас. Интересно, подумала я, как это видится сыну. Запретные страсти былых времен, оковы трагической эпохи. Будто его время идеальное, и в своих решениях он был абсолютно свободен, и ни о чем ни капельки не жалеет, будто у него нет незаконнорожденного ребенка, который в эту самую минуту, может быть, осуждает его за выбор, сделанный якобы в другую эпоху. Ему уже за пятьдесят. Уже и его поколение уступает дорогу следующему.
Мои мысли блуждали. Затем в одном из кресел вестибюля, стоящем ко мне спинкой, я увидела мужчину с аккуратно разделенными на пробор белыми волосами. Должно быть, он пришел только что. Высокий мужчина в дорогом сером костюме наклонился к цветочной композиции. Куда так заторопилось мое сердце?
Холланд упомянул его имя всего однажды. Мы были на мемориальном сборе средств, который устраивала в своем доме успешная чернокожая женщина. Дело было в 80-х, в Сосалито, на том берегу залива, недалеко от места, где раньше был «Роуз боул». Дом стоял высоко на холме и глядел на воду и темные очертания острова Эйнджел. Вид не загораживали никакие дома: роща ниже по склону тоже принадлежала хозяйке. При всем при том вечеринка была неформальная и без больших претензий, не очень солидная и не особо буйная – в конце концов, ее целью было основать мемориальную стипендию, – так что, когда пришла пора уходить, я удивилась, что Холланд отдал мне ключи от машины и сказал, что не может вести. Только тогда я поняла, что он пьян.
Он стоял на садовой дорожке среди благоухающих тубероз, опершись на ворота и любуясь видом. В лунном свете его силуэт в неполные шестьдесят был неотличим от юношеского. Возраст не отнял его обаяния, его красоты, а дал ему патину, как старой бронзе. Я заметила особый слепой взгляд, свойственный старикам, которые стоят и смотрят на дерево или дом, не видя их. Простое переживание воспоминания.
– Прости, – сказал он, хватаясь за ворота, чтобы устоять. Я гадала, сколько шампанского он выпил и заметил ли это кто-нибудь еще. Мыслями я была все еще на вечеринке, с очаровательной пухлой хозяйкой, бизнесменами и их женами, и волновалась, что они подумают о нас, Куках. С невидимого парохода донесся колокол.
– Все нормально, ты хорошо провел время. Я не заметила, что ты выпил.
– Нет, – сказал он, качая головой. – Прости, что я не смог.
Я не поняла, что он имеет в виду.
Он обвел рукой дом и вид от него, и его жест охватил туберозы, дорожку, луну и темный остров, лежащий впереди.
– Я не смог дать тебе все это.
Я засмеялась.
– Ну конечно, не смог! Давай садиться…
– Я должен был! – заявил он, моргая. – Должен был позволить ему дать это все тебе! – Затем покачал головой. – Но я не смог. Прости. Я знаю, что ты этого хотела.
И тут ни с того ни с сего, тихо, неожиданно, выстрелив первой согласной и зажужжав последней, мой муж произнес имя, которое я не слышала тридцать лет.
Ни один из нас не шевельнулся: он смотрел на воду, а я смотрела на него. Мы вели себя тихо, как родители возле спящего ребенка. Шум вечеринки заглушали цветущие кусты, а из открытого окна плыл звук фортепьяно. Я смотрела на мужа, а он слушал.
– Я не хотела этого.
Он медленно повернулся, и его лицо меня удивило. Оно застыло в изумлении. Ну разумеется. После всех наших лет и всех моих стараний понять его я представляла из себя бо́льшую тайну. Непостижимая Перли Кук. Как было понять девочку, сидевшую с ним в темной комнате в доме его матери, которая нашла его на пляже, которая резала его газету и купила молчаливую собаку и звонок, который не звонил, а ворковал. Перчатку с птицей в руке. Сколько загадок! Вся интермедия с момента, когда он увидел меня с Баззом в той гостиной, и до той ночи, когда я сидела рядом с ним у приемника, а он взглядом спрашивал меня, чего я хочу, а я не сказала ничего, чтобы его остановить. Он сидел со стаканом бурбона, в котором дрожали льдинки. А от меня ни звука, ни возражения. Услышать от первой любви – от девочки, на которую он пялился в школе и держал за руку по дороге в Чилдресс, девушки, ради которой он пошел на преступление, не желая с ней расставаться, – услышать от нее «прощай» и знать, что через час все будет кончено. Какой одинокий час. Как я могла не замечать этого? Все эти годы брака я думала, что изучаю его, но он наблюдал за мной внимательнее, с бо́льшим усердием, как старый лозоходец в Кентукки, бредущий по сухой земле с раздвоенной веткой в ожидании знака, указывающего на то, что лежит глубоко внизу. На источник меня. И все эти годы, бедняга, он понимал меня неправильно.