282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Эндрю Шон Грир » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 10 октября 2022, 12:00


Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Его основали квакеры, «руководствуясь принципом индивидуального пацифизма», но они, в свою очередь, подчинялись Службе воинского учета, которая неохотно соглашалась на эти лагеря, видя в них исключительно способ держать ненормальных под стражей, чтобы те бесплатно работали, пока идет война. Базз понятия об этом не имел. «Можешь подселиться к квакерам, католикам или кофлинитам», – сказали ему.

Он представлял, что там все будут такие, как он: отщепенцы, пацифисты, изгои. Квакеров он выбрал инстинктивно. Он был воспитан в баптистской вере, а кроме него, там был только один баптист, чернокожий, он играл на виолончели и жил с квакерами. Там были только один чернокожий и один еврей.

Еврей не давал покоя кофлинитам – последователям отца Чарльза Кофлина, радиопроповедника из Детройта, который считал, что Америка не должна воевать против героя двадцатого века – Адольфа Гитлера. Эти отнюдь не были пацифистами. Как им удалось уговорить призывную комиссию? Возможно, какой-нибудь психолог кивнул в ответ на их идеи и поставил в бумагах штамп из необъяснимого сочувствия. И вот они тут, живут при президенте, которого считают членом еврейского заговора. Кофлинитов одинаково презирали и ненавидели и братья во католичестве, и добродеи квакеры.

В общем, еврея надо было держать подальше от кофлинитов, которых, в свою очередь, надо было держать подальше от других католиков, а тех – от квакеров. Чернокожего надо было держать подальше ото всех. В лагере пацифистов. В такие времена мы жили.

– Это была тоскливая и странная жизнь, – сказал Базз.

День начинался с криков ночного сторожа, который гнал всех к рабочим машинам. Работа состояла в корчевании пней на поле, и задачей Базза было обвязывать пень цепью, а другой человек с помощью лебедки его вытаскивал. За весь день удовлетворение приносил только один момент – когда пень выскакивал из земли, словно гнилой зуб, и их глазам открывалась тайная преисподняя, полная червей и палеолитических жуков. Пни рубили на дрова и складывали в длинные поленницы в лесу, где они и гнили всю войну – никто их не использовал. Поле так и осталось нераспаханным. Наверное, такой работой ангелы заставляют заниматься те души, которые неясно, куда отправлять. И они бесконечно ровняют граблями облака.

Мужчины сходили с ума от монотонности, тухлого неба, тухлой овсянки, но в основном от ощущения, что они ничего не значат. Земля горела и дотла сгорала на западе и на востоке, а они никак в этом не участвовали. Некоторые сбегали, некоторые шли в армию и отправлялись на войну или садились на корабль и погибали в океане. Многие, в том числе Базз, искали другой выход. Удивительная вещь, сказал он, – узнать, что человеку важно что-то значить.

Рассказ Базза заглушили дружные вопли: поездка закончилась. Базз смотрел в сторону, скрестив руки на груди. Я хотела что-то ему сказать, но шум пересиливал любые слова, и мы просто стояли и смотрели на них двоих: Уильям смеялся – видны только верхние зубы, а глаз вовсе не видно в тени густых бровей – и обнимал Аннабель (видимо, прижал к себе на резком повороте), а та в истерически-притворном ужасе жалась к нему.

– Прокатитесь с девушкой на поезде в Лимб! – шутливо крикнул зазывала рядом с нами.

– Да, – тихо сказал Базз, – она из тех, кто выходит замуж.

Когда служитель выпускал их через калитку, она споткнулась и ухватилась за Уильяма. Она держалась за его правую руку и хохотала, наконец забыв тревожиться об отце и о будущем. Никто не мог бы пожелать ей зла.

– Посетите Лимб!

* * *

Это случилось в тот день, когда убежала собака. Сыночек гостил у теток в Филморе, Лайл был на заднем дворе, а я пришла домой и увидела, что Холланд сидит в гостиной и читает. Было очень тихо, как часто бывало в Сансете, слышен был только тихий сверлящий звук, словно боевой самолет бурил себе путь сквозь облака, но это просто кто-то стриг газон.

– Перли, – сказал Холланд, когда я вошла и положила сумочку на столик.

– Да?

Я услышала, как он говорит, что хочет что-то мне сказать.

– А? – ответила я рассеянно, ища ключи.

Его голос слегка задрожал:

– Есть кое-что, о чем я тебя никогда не спрашивал.

– И что это?

– Я не умею говорить, – бухнул он, – но должен спросить тебя. Я…

Он не сводил с меня глаз. Его книга лежала рядом на диване, одна страница торчала прямо вверх и медленно падала, закрывая то место, где он остановился. Я повернулась к Холланду всем телом – поза внимания, – а лицо у него было квадратное и золотое, словно у идола, глаза сияли, полосатая рубашка расстегнута под кардиганом, и одна пуговица висела на ниточке. Он сидел и подбирал слова. Как же странно и печально быть мужчиной. Ужасно, когда жизнь лупит тебя, как и всех, но тебе не позволено рассказывать, каково это. Сидишь в своем доме, оплаченном твоим трудом, подле жены, которой известны секреты твоей юности, проехал полмира, убегая от домашних предрассудков, и нашел их же, теперь в виде шепотков, в окрестном районе, и прошлое стучит в твою дверь рукой Базза Драмера. Молчанию мужчин не позавидуешь.

– Холланд, в чем дело? – спросила я почти шепотом.

Но я до конца жизни буду гадать, в чем было дело, потому что комнату внезапно затопил нечеловеческий звук. Учебная воздушная тревога.

– Что делать? – спросил муж, озираясь.

Сирена ревела, как некормленый зверь.

– Задраить окна, выключить приборы и ждать в укрытии, – прокричала я, радуясь своей осведомленности. – Задраить окна – это значит…

– Я знаю, как задраить окно, – сказал гордый вояка, пошел в первую комнату и принялся задвигать шпингалеты и опускать жалюзи, быстро, как моряк, ну а я ушла в кухню и стала выключать все, что вспомнила, и прихватила радио. «Лайл, Лайл!» – позвала я, но он был где-то далеко и меня не слышал, а идти за ним не было времени. По всему городу встали машины, Маркет-стрит превратилась в длинную парковку, потому что люди во время учебной тревоги разбежались, и везде они вбегали в свои дома, доставали газеты и пытались вспомнить, что делать, если земля горит под ногами.

– В подвал, – сказала я громко. Он кивнул и пошел за мной. Я крикнула, чтобы он смотрел, куда ступает, – внизу была высокая ступенька, а я, в конце концов, привыкла следить за его здоровьем. Он ничего не ответил, просто положил два пальца мне на плечо. Мы спускались во тьму: Орфей наоборот.

Мы сидели на койке под голыми подвальными лампочками, внутри которых, словно усики насекомых, дрожали нити накаливания. Сирена пела, как циркулярная пила, надо всем: над игрушечной железной дорогой с городком, деревьями и зеркальным озером, по которому плыла пустая лодочка, наводившая меня на мысли о голодном водяном чудище. Над полками с нашими вещами: старым пистолетом, блестевшим от смазки (а рядом его возлюбленная – пуля), перьями, пачкой бумаги, марками и неким конвертом.

– О чем ты хотел меня спросить? – попыталась я перекричать сирену.

– Что?

– Ты хотел меня о чем-то спросить, до того как…

– А, нет, ничего, просто… Я хотел…

Внизу, в подвале, сирена жужжала у нас в ушах, как юла. Холланд снял свитер, а я расстегнула верхнюю пуговицу. Мы сидели в нескольких футах от отопительного котла.

И тут неожиданно шум стих. Какая же застывшая, звонкая тишина воцарилась.

– Надо дождаться отбоя тревоги, – сказала я наконец.

Момент был упущен, но он глядел на меня так, словно я была величайшей загадкой всех времен, а не женой, с которой он прожил много лет. Мне стало не по себе, я отвернулась. Я поняла, что не хочу слушать, о чем он там пытается меня спросить. Трусиха во мне хотела, чтобы он поступил достойно: пришел в себя, тихо и храбро.

Я сказала, немного повысив голос:

– Надеюсь, Лайл не напугался.

Он встревожился:

– Я забыл предупредить Сыночка об учениях.

– Тетушки ему все рассказали.

– Я начисто об этом забыл.

– Ничего. Они-то уж не забыли, они читают газеты.

– Это точно, – рассмеялся он.

– Все с ним хорошо.

Он улыбнулся и сказал:

– Я сюда давно не спускался. Тут так темно и тихо.

– Да.

– Напоминает мамин дом. То, как пахло в той запертой комнате. Не верится, что ты ко мне все время приходила. Не верится, что тебя не поймали.

– Твоя мама была очень умна.

Холланд наклонился ко мне, и старые лампочки задрожали.

– Почему мы тогда только целовались?

Странная тишина в подвале перенесла меня в его темную комнату в Кентукки. Юное лицо Холланда смотрело на меня то ли с благодарностью, то ли с похотью. Может быть, для него не было разницы.

– Я полгода не видел никаких девушек, кроме тебя, – сказал он, качая головой. – Знаешь, потом мне долго снилось только это. Шторы, двухэтажная кровать, стихи, которые ты мне читала. И мисс Перли.

Раньше он ни разу меня так не называл. Призрачная девушка преследовала его по ночам – так же, как он преследовал меня все месяцы своего заточения, годы без него и, конечно, годы с ним, спящим в своей кровати за дверью. Во сне он раскрывал мне объятия и обещал то, на что не был способен бодрствующий Холланд. Он говорил мне все, причем искренне, открывал призрачную грудь, показывая свое бьющееся смещенное сердце. Клялся мне в любви. Но я и представить не могла, что тоже снилась ему в те тусклые военные дни. Как прекрасно обнаружить, что ты был для кого-то привидением.

Его взгляд, ищущий в моем лице ответа на незаданный вопрос, – он принадлежал тому сидящему взаперти мальчику. Однажды зимой я пришла и увидела, что он стоит, залитый ярким светом, у открытого окна. «Холланд, тебя увидят!» – зашептала я, подбежала, опустила штору, а когда обернулась, то увидела его. Длинного, тощего, исхудавшего – одежда на нем висела. Он был похож на дом после пожара, красиво покрашенный снаружи, и только по закопченным окнам видно, что изнутри все выжжено. Тогда я была слишком юна и ничего не знала о заточении, о том, как оно корежит душу.

Когда мы сидели в том подвале в ожидании отбоя тревоги, в моей памяти открылось другое окно – другой Холланд в другой комнате. То, что увидел проснувшийся Базз. Вряд ли зрелище сильно отличалось от того, как выглядел Холланд в тот снежный день в Кентукки. Выжженное лицо, старающееся не расколоться от увиденного ужаса. Эти несчастные сломанные мужчины смотрят на тебя вовсе не пустыми глазами и не с ужасом. А так, словно ты первый признак жизни или красоты после долгой-долгой зимы. Всегда ли любовь образуется, как жемчуг, вокруг этих отвердевших кусочков жизни?

– Прости, что я тебе не писал, – сказал он.

– Я даже представить не могу, что ты пережил.

Он кивнул, глядя на отцовский пистолет, лежащий на полке.

– Но все равно прости. И мы ведь не попрощались.

– Я не знала, увижу ли тебя еще, – пожала плечами я.

– Даже представить не могу, что ты пережила.

Я поежилась, хотя в подвале было жарко.

– Но мы ведь выжили?

– Это точно, – сказал он, улыбаясь. – Ты, я и Каунти Каллен.

По его глазам было видно, что он хочет сказать что-то еще, может быть, попытаться наконец все исправить. Грустная улыбка, виноватое покачивание головой. Попытка на этот раз попрощаться. Я почувствовала руку мужа на плече.

– Я назначил свидание с жизнью…

– Ох…

– В день, который, надеюсь, придет, – шепнул он мне в ухо.

Я подняла глаза. Вот он, улыбается мне, рубашка расстегнута и открывает темный треугольник кожи.

Маленькая темная комната нашей юности. Мальчик в горячей постели, летом, которому снюсь я, мальчик, немножко сошедший с ума. И когда он прошептал: «Перли, ты этого…» – я угадала его вопрос, и я позволила ему. Я приняла это как подарок на память, словно во время войны, как способ проститься без слов. Там, на койке, под которой стояла железная дорога с городком. Там, в долгом ожидании отбоя тревоги, ответ на оба наших вопроса того дня. Он целовал меня и гладил, и было слышно тихое движение ветра, который проник в дом, бродил кругами, заставляя балки скрипеть легко-легко, словно пациент ворочается на больничной койке. Мы ненадолго вернулись в юность.

Мы думаем, что знаем тех, кого любим, – разве мы не видим их насквозь? Разве не видим их легкие и другие органы, висящие, словно виноградные грозди под стеклом, их сердца, пульсирующие как положено, их мозг, где вспыхивают мысли, которые мы так легко предсказываем? Но я не умела предсказывать, что сделает мой муж. Каждый раз, когда я думала, что наконец вижу его до дна, – он ускользал.

Потому что, расстегивая мои пуговицы и открывая взорам подарок Базза – корсаж, сжатый пружинами, как мое сердце, – он сказал кое-что, отчего я остановилась.

Я запахнула блузку и отодвинулась.

– Что ты сказал?

Он приподнялся.

– Я сказал: «Никогда не меняйся».

Опять эта улыбка.

Никогда не меняйся. Мой мозг запылал. Потому что перемены были нам нужны как воздух, и больше ничего, кроме них. Не было другого варианта, и все-таки вот он, улыбается как мальчишка и велит мне никогда не меняться. Я наконец решила, что он покорился своей жизни и сообщает мне об этом по-своему, безмолвно. Что он мечтает о переменах, ибо кто же выдержит такую жизнь, как наша? Я была готова дать ему то, что он хочет, если он так решит. Если, подходя, как и все мы, к порогу тридцатилетия, он наконец поймет, чего желает его сердце.

– Я устала, – сказала я, выскальзывая из-под него.

– А, – сказал он удивленно. Не уверена, что раньше этому красавцу хоть раз запрещали себя целовать.

Он выжидающе посмотрел на меня, но я не могла ничего сказать. Открой я рот, в комнате не осталось бы ни атома кислорода. Пистолет подмигнул мне своим глазом. Нет. Он не собирается меняться.

Конечно, он не собирался. И почему я решила, что он мог бы? Это вообще невозможно, он же туман, туман не может меняться, потому что не имеет формы. Он так привык быть всем сразу, угождать всем. Да, да, конечно, я представляла себе, как он нашептывает что-то Баззу, любуясь нервным румянцем, заливающим его щеки, и не имея в виду ничего из того, что говорит. Нет-нет, что-либо изменить означает смертельную опасность, это означает потерять тех, кто его обожает, потерять жену или сына, потерять собственный рассудок – стоит кому-нибудь на дюйм сойти со своего места. Нет. Ничего не изменится: он будет купаться в восхищении своего старого любовника, юной девушки, растерянной жены и кто знает кого еще. Это будет длиться вечно, пока его не арестуют, не начнут шантажировать или еще хуже.

Затем он пришел. Отбой тревоги – певучая, полная надежды нота, сразу после которой мы услышали, как соседи кричат кличку нашей собаки.

– Они зовут Лайла? – спросила я, вставая.

– Кажется, да…

– Думаешь, он пролез под забором? Надо было заделать ту дыру.

Холланд очень встревожился.

– Он один не выживет, он даже лаять не умеет. Бедняга.

– Что, прости?

– Я говорю, он не выживет один. Он не из того теста.

Слова летели через комнату, как дротики.

– А я – из того?

– О чем ты?

– Подожди.

– Перли, что ты делаешь?

Я взяла нужную мне вещь с полки и держала в руке. И тут, под его нежным и потрясенным супружеским взглядом, решила сделать то, что необходимо.

Мгновения спустя я поднялась наверх, вышла через заднюю дверь в сад, увитый виноградом. Толпа неухоженных роз синела в сумерках рядом с лилейником, цветки которого как раз закрывались на ночь. Меж схлопывающихся лепестков одного из них копошилась запоздалая пчела. Может быть, она промедлит, окажется заперта в бездумном цветке и будет биться всю ночь напролет, пока не изнеможет до смерти в камере, полной пыльцы.

Холланд был уже на улице, звал пса по имени. Наклонившись, хлопал в ладоши: «Иди ко мне, мальчик! Лайл! Ко мне!» Он предложил пойти к океану, мол, туда может побежать немая собака, и мы спустились по Таравель-стрит туда, где над нами открылось сумеречное небо, затянутое облаками и розовое, как язык. Там я опустила конверт в небольшой железный почтовый ящик на углу. И затем, стоя лицом к океану, который не переплывали мои предки, безвинному океану, и спиной к стране, которая нас не любила, Холланд вздохнул и посмотрел на меня с доверчивым, как всегда, лицом.

Я не прикасалась к пистолету на полке. Конечно нет, я не убийца. Он лежал в подвале, тихо, как всегда, и спал заслуженным сном после очередной войны. И все же, хотя никто этого не слышал, из того почтового ящика на Таравель уже вылетела пуля в направлении своей жертвы.

III

Спустя месяц после учебной воздушной тревоги туман выпустил город из объятий, и солнце стало проникать до самого Панхандла, а потом до стадиона Кезар и наконец до Аутсайд-лэндс. Сан-Франциско – город не для двадцатого века, его промозглость хороша для женщин в кринолинах из конского волоса и мужчин в шерстяных сюртуках, а не для современной моды с голыми ногами и шеями. И мы все повалили на улицы греться на солнышке, как дети, пользующиеся хорошим настроением родителей, и в некоторые из этих дней, гуляя с Сыночком у океана, я начинала думать о Лайле.

Кто знает, какой безумный шепот слышит животное ночами, пока наконец, беснуясь от сирен, оно не подкапывает песчаную землю на заднем дворе и не выбирается, извиваясь, на свободу? Куда он побежал? К океану, наверное. Каждый запах, каждый след должен был привести его к океану.

Я представляла, как он перебегает Грейт-хайвэй, где грохочут грузовики, освещенную на каждом углу ярким красным самоцветом, и устремляется к Тихому океану, в пески. Бежит прямо в воду – его порода любит воду, – бесцельно бросается на пену, вывалив язык, и лишь инстинкт подсказывает ему, что тут делать. А покончив с этим, он мог пойти домой. Но по какой-то важной причине он забыл свой дом – забыл меня, Холланда и Сыночка, лучшего своего друга, и своих союзников (миску, поводок и компанию синих резиновых мячей), и своих врагов (почтальона, железную дорогу, демонический черный телефон), – и теперь скитался по свету без компаса.

Парк «Золотые ворота» – вот куда он, без сомнения, побежал потом. В тюльпановый сад, где туристы роняют недоеденные сэндвичи с яичным салатом и раскрошенные в труху конфеты «Некко Уэйферс», на поле для гольфа с дорожками пролитого виски и стариками, которые тихо мочатся в кустах, прежде чем крикнуть: «Нашел!» Вот он бежит вприпрыжку, хлопая ушами на ветру, и только три далеких гольфиста, приставив ладони козырьками ко лбу, наблюдают, как он золотистой молнией пересекает зеленое поле, улыбается собачьей улыбкой и ничего, ничего не помнит о нас. Ничего не помнит о ботинках, носках и конфузах на ковре. Парковые белки, суетливые, как бухгалтеры, и синие цапли, изображающие статуи в илистом пруду, а иногда и пролетающий над головой ястреб, навостривший глаз на нерасторопную мышь. А может быть, на Лайла. Возможно, домашние кошки, сбежавшие от хозяев, сидят в засаде среди рододендронов, а также ящерицы, и змеи, и кролики, может быть, целыми колониями живут под газонами для игры в боулз, или прячутся днем в Чайном саду, а по ночам выходят подъедать крошки от печенья. Балованные любимцы, разорвавшие свои цепи, блуждают по Аутсайд-лэндс. Живут скопом, в парке, одичало, охотятся стаями при растущей луне. Случайная частота в звуке сирены разбудила в них какой-то ген, и под ребрами вспыхнуло пламя, освободившее их, – ибо что может быть большей свободой, чем забыть свой дом?

* * *

Базз на неделю уехал, а в новостях рассказывали почти исключительно про последние содрогания войны и про скорую казнь Розенбергов. Все считали, что Верховный суд откажет им в последней апелляции, и их смерть казалась делом решенным. Хорошо помню портрет Эйзенхауэра (отказавшего им в помиловании) с широкой улыбкой, где газетный карикатурист заменил каждый зуб крошечным электрическим стулом. Но в моем районе ни одна душа не сомневалась ни в вине Розенбергов, ни в том, что их пристенный столик был сделан специально для фотографирования документов, а не куплен в «Мэйсиз», чтобы поставить на него телефон, ни в судебной системе, которая их судила и приговорила, ни в суде высшей инстанции, который не стал рассматривать их апелляцию. И в Сансет не спорили за и против казни – такие разговоры велись к востоку от нас, в Норт-бич или даже среди чернокожих коммунистов в Филморе, с которыми мы не были знакомы, – нет, в нашей части города царило предрассветное возбуждение толпы, собравшейся любоваться повешением, прихватив корзинки для пикника.

Когда мы снова встретились в Плейленде, я сказала Баззу, что выполнила его просьбу. Кажется, он испугался – приступ совести, – потом положил шляпу на волнолом и сказал:

– Уверен, что уже слишком поздно.

Я сказала, что ничего больше не придумала.

– Не волнуйся, поживем – увидим. Конечно же, ничего не будет.

Десятки птиц сидели на песке, глядя на нас, и щебетали. Мы долго стояли у волнолома, скрытые проходящей мимо толпой, не зная, что сказать друг другу. А когда мы сошли с набережной, нас чуть не застукали.

Базз рассуждал о наших будущих свиданиях – он думал о кинотеатре. Мы стояли возле того поезда ужасов, рискуя быть поглощенными толпой жующих попкорн бойскаутов. Он наклонялся ко мне очень близко, чтобы перекричать беснующихся мальчиков, и тут я увидела, как со стороны парка движутся две знакомые соломенные шляпки с волнистыми лентами.

– Перли! – закричали они.

Я немедленно шагнула в сторону, дала Баззу раствориться среди скаутов (извержение попкорна, «Привет, мистер!») и продолжила идти, чтобы встретиться с тетушками в одиночку.

– Ты вышла на прогулку! – объявила одна из них.

– С Сыночком сидит Эдит.

– А Холланд тут? – осторожно спросила другая.

– Нет, конечно, он на работе.

– Откуда тогда эта шляпа?

Я посмотрела вниз – ну конечно, вот он, Баззов двухунциевый Доббс, который он с гордостью сворачивал в трубочку и запихивал в карман, а потом доставал невредимым. Наверное, я подобрала его с волнолома. У меня в руках мужская фетровая шляпа. В голову не приходило ни одного правдоподобного объяснения. Но мы не так интересны другим людям, как думаем. Они не моргнули и глазом, когда я ответила:

– Я не могу объяснить.

– А у нас совершенно ужасные новости, – сказала Беатрис.

Я улыбнулась. Базз стоял, спрятавшись среди мальчишек, словно статуя в бурлящем фонтане.

– Да что вы говорите.

– Про ревнивую жену. Во Фресно.

– Кажется, во Фресно случилась предыдущая история?

– Ну, видимо, там такое сплошь и рядом! – с негодованием заявила она. – Ревнивая жена взяла самолет и врезалась на нем в детскую площадку возле дома. И написала записку.

– Вот послушай, – сказала Элис, окутанная шлейфом старой любви. – В записке для мужа говорилось: «Ты однажды сказал, что все со всем смиряются. Но это неправда, и я тебе докажу». Только представь – написать такое.

– Куда уж мне.

– И чтобы доказать, она забрала то, что он любил, – сказала Беатрис.

– То, что он любил, – повторила ее сестра.

Беатрис засопела.

– Но самое ужасное, самое ужасное…

Самое ужасное было то, что в самолете была их дочь, а также их собака: то, что он любил. Они все рухнули на землю, объятые пламенем. И теперь это была не радиопостановка.

Одна из тетушек вздыхала:

– А муж, только представьте, муж смотрел, как падает самолет…

– Вот тебе и ревность, – сказала другая, со значением глядя на меня. – Вот на что способны женщины. А в большинстве браков как-то справляются. – Она стояла, как каменная колонна, и повторяла: – Большинство пар как-то справляются.

– Какой ужас, – сказала я, – думать о таком перед свадьбой, Элис.

– Ну…

– И знаешь, этот друг Холланда, тот милый белый паренек, – встряла Беатрис, – Не хочу мешать вашей дружбе. Но ты должна знать, что он лгун. Он страшный лгун.

– Да-да, Перли, – закивала Элис.

– Он всем говорит, что он отказчик. Но это неправда. Он трус. Трус и лжец. Он отрубил себе палец, чтобы не идти на фронт, точно тебе говорю, это же видно.

– На твоем месте мы бы с ним не водились.

– Подумай о Сыночке.

Интересно, что было у них на уме. Эти женщины, должно быть, знали гораздо больше, чем показывали. Тот давнишний ланч, «тревоги о прошлом» и крик «Не выходи за него!» – все говорило о том, что они зорко наблюдали. Они чувствовали, что что-то меняется, как слепой чувствует бурю, и в своей неловкой манере пытались нас остановить. Они были ужасно напуганы и пытались мне помочь.

Много позже я сообразила, что они, должно быть, видели насквозь всех нас. Они проводили свои стародевические часы при нас, отгородившись вязанием, – поколение женщин, которое ничего не слушало, но все видело, – и они видели все наши сердечные стремления. Не говорю, что они их одобряли. Думаю, обе они пеклись только о том, чтобы их племянник был счастлив, в их понимании счастья, и готовы были на все ради его спасения. Они думали, что его спасу я, но начинали сомневаться в этом. Мне не хватало чутья. Я была из тех, кто не видит ничего, а потом видит все. Думаю, чтобы кого-то спасти, нужно быть как тетушки, и смотреть на жизнь полузакрыв глаза, и никогда не колебаться.

Тетушки вручили мне подарок для Сыночка, хорошенькую розовую коробочку, и сказали, что зайдут в два, что в голове у них от огорчения все смешалось и они, пожалуй, побалуют себя сукияки, а затем укатились вдоль набережной, словно два пляжных мяча, один в горошек, другой в полоску, и улыбались друг другу. Славные старые сплетницы, чья совместная жизнь вот-вот подойдет к концу и они больше не смогут лезть в дела друг друга.

Я открыла коробку. Внутри было трио вязаных перчаточных кукол: тигр, судья и волшебник. Я с улыбкой рассматривала прелестные вещицы. Должно быть, они с большим тщанием их выбирали среди неказистых рукодельных игрушек, но все же сюжет, который могут разыграть эти три персонажа, был загадкой. Тигр, судья и волшебник… какой-нибудь кошмарный бракоразводный процесс? Считают ли они моего Сыночка трехруким марсианином?

– Благодарю вас, мадам, я возьму свою шляпу.

Базз, улыбаясь, отряхивался от попкорна. Он повел меня сквозь толпу, и мое сердце вернулось к нормальному ритму. Он снова взял меня за руку и зашептал:

– Ты так себя повела, как будто мы любовники…

Две недели спустя это наконец случилось. Возле раздела «Свадьбы, разводы» напечатали его фамилию.

Призван: Уильям Платт, район Сансет…

* * *

Аннабель Делон вышла замуж за Уильяма Платта 20 мая 1953 года, после всего лишь недельной помолвки. Это произошло быстрее, чем мы ожидали. Была скромная церемония в Йосемит-Холле, в присутствии выживших однополчан ее отца. Я вырезала фото из газеты. Он был в военной форме. Она – в простом белом платье, на голове – длинная кружевная накидка. Так моя мать накрывала полотенцем свежий пирог – от мух. «Прекрасная дочь генерала Делона» – гласила подпись, и я была вынуждена согласиться. Спустя всего лишь день после того, как имя Уильяма Платта появилось в газете в списке призывников, она объявила, что выходит за него замуж, хотя, конечно, была не обязана. И это было не ради спасения его от войны – для Уильяма Платта не было больше никаких послаблений, да и она была не из тех, кто укрывает мужчин от армии. Среди нас таких немного. Нет, Аннабель вышла за Уильяма, продавца сельтерской, – как я и предвидела, – потому что она его любила.

– Я даже не знал, что они помолвлены, – сказал Холланд, когда я показала ему объявление в газете. Он развязывал галстук. Его глаза не выразили ничего.

– Наверное, они держали это в секрете. А когда Уильяма призвали, секрет раскрылся.

Он сложил галстук, намотав его на руку. Сказал, что на его памяти многие мальчики женились перед отправкой на фронт.

– Я тоже это помню.

Я не стала говорить, что тогда это делалось ради отсрочки. Он сказал, мол, никому не пожелаю, чтоб его в армию забрали, и грустно улыбнулся. Если и было драматическое расставание с Аннабель (на утесе у ревущего океана, горькая гримаса погашенного вожделения, бесслезное прощание: «Наверное, я буду хорошей женой»), то он не подал виду. Лед не зазвенел в его бурбоне, рука была твердой, как всегда.

– С ним все будет хорошо. Сейчас их просто тренируют, его даже никуда не пошлют.

Он кивнул и посмотрел прямо на меня. В тот день мы не говорили о том, как юноша может укрыться от войны.

Никто не заинтересовался, почему везение Уильяма внезапно кончилось. Просто однажды утром пришла повестка, и вся семья повела себя так, словно они давно ее ждали, словно исполняется какое-то пророчество. Никто не делал из этого трагедии. Война почти закончилась. Так нам обещал президент: наша миссия там почти выполнена, – у нас не было причин ему не доверять. В конце концов, он был генерал. Последний рывок – и все закончится, конечно же, туда уже не будут посылать призывников. На свадьбе старые вояки шутили, что Уильям не успеет попробовать корейской «стряпни» (сопровождалось непристойным жестом), как уже вернется домой, к старой доброй американской картошке. Уильям озирался с широкой улыбкой – не думаю, что он понимал смысл шутки.

Конец войне. Базз надеялся, что он уже пришел, иначе не смог бы с чистой совестью продиктовать то письмо тогда в Плейленде, хотя после нам обоим казалось, что это бессердечно. И я спрятала конверт в подвале, хранила его там до воздушной тревоги. Тем вечером, пока сирена еще гудела у меня в ушах, я взяла его с полки и отправила. Я думала, что ничего не произойдет, я верила нашему президенту и считала, что в Корее безопасно, как в какой-нибудь Миннесоте. Казалось, что очень по-американски будет написать в инстанцию: «Службу воинского учета, возможно, заинтересует, что в результате недоразумения годный к призыву молодой человек, у которого не было брата…»

Подписано вензелем П и отправлено у океана. Становись стукачом – мистер Пинкер ни при чем.

* * *

Самым жестоким для меня было не то, что мы отправили Уильяма на войну. Он был обычным мальчиком с обычными потребностями, предрассудками и привычками. Бессердечный человек мог бы сказать, что существует некая поэзия в том, чтобы встать в шеренгу обычных мальчиков и выполнять приказы. Он понятия не имел, зачем кто-то после присяги отказывается выходить из строя и становиться солдатом. Уверена, он считал, что все это для общего блага, и, возможно, был прав. Крушение его жизни, счастья, его маршрута доставки – этой беды он, может быть, не заслуживал. Но мучили меня мысли об Аннабель.

Брак – это сказка, и он, как все такие истории, требует волшебной сделки. Требует отдать то, что ты больше всего ценишь. В данном случае она отдала свое будущее: Аннабель Платт больше не ходила в университет, больше не сидела в пропахших серой аудиториях под скрип мела по доске рядом со ржущими мальчиками, больше не улыбалась, снимая руку профессора со своего бедра. Не видать Аннабель больше ни учебников, ни лаборатории, ни чудесного открытия, мерцающего в колбе Эрленмейера. Все это она обменяла на него.

Ее замужество: я поторопила его, как выгоняют цветок раньше времени. В панике авианалета я спешно выполнила план Базза, хотя от него уже отказалась, и какое-то время не думала о том, что он опасен не только для молодого человека. Посягательства Аннабель на моего мужа я пресекла, но я вовсе не собиралась пресекать ее жизнь. Она сама это сделала, но едва ли ее можно винить. Такие были времена, по таким правилам мы жили. Как мучительно вспоминать ту мою фантазию, когда я смотрела на ее золотую головку в кафетерии и мечтала о ее убийстве. Конечно, это было не более абсурдно, чем когда кто-то так же грезит в автобусе или на пляже о людях, заслуживающих того еще меньше. Я не убийца. Вот бы еще раз отыскать ее в кафетерии, пересечь бы расовую границу мистера Хасси и сесть напротив нее за столик. Я бы все объяснила, и она бы поняла. Но эту границу было никак не перейти. И в конце концов, как затравленный зверь, пытающийся сбить охотников со следа, я смогла освободиться, только переложив свою судьбу на плечи другой женщины.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 5 Оценок: 1


Популярные книги за неделю


Рекомендации