Текст книги "Перевод с подстрочника"
Автор книги: Евгений Чижов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
Печигин удивился про себя, с каким равнодушием он это воспринял. Даже с облегчением, потому что уже ожидал худшего. Ну не покажут, и не надо. Главное, не заберут же у него назад премию и не заставят из-за нескольких случайных фраз возвращать обратно купленные Заре подарки.
Касымов откинулся на спинку дивана и, продолжая гладить свою безволосую грудь, наблюдал за Олегом. Не увидев в нем признаков сожаления, он обрушил на него ещё один взрыв ярости:
– Но дело-то не в тебе! Поэтом больше, поэтом меньше – кому какая разница, история от этого не изменится. Из-за тебя уволили меня. Точнее, исключили из руководства канала. Они давно под меня копали, и ты дал им в руки такой козырь, который мне просто нечем крыть. Ведь ты был моей креатурой, я создал тебя для Коштырбастана практически из ничего! Понимаешь, из ничего! – Тимур растёр между пальцами воображаемую пыль и дунул на них, сдувая её прочь. – И ты мне подкладываешь такую свинью! Естественно, что отвечать за твои слова пришлось мне, с тебя-то и взять нечего. А что тут ответишь…
– Прости, Тимур, я понятия не имел, что говорю что-то, чего нельзя. Это у меня само собой как-то вышло. Само сказалось, на вдохновении. Но, может, оно и к лучшему, что так получилось… Я всё равно чувствовал, что та роль, которую ты мне отвел, мне не подходит. А то, что тебя уволили… мне очень жаль, честное слово. Но у тебя ведь ещё столько другой работы осталось…
– Не то, не то… – Касымов с тяжёлой тоской покачал головой, налил себе ещё коньяка, одним глотком опрокинул в рот пиалу. – Плевать я хотел, что они меня выкинули из руководства! Не в этих жалких интриганах дело! Меня убило то, что Народный Вожатый сразу подписал приказ о моём увольнении, не вызвав меня, не поговорив со мной! Как будто я обычный чиновник, один из прочих! Как будто я не разбивался ради него в лепёшку все эти годы!
Потное лицо Тимура обмякло, глаза смотрели на Печигина с растерянным недоумением: ты-то хоть не считаешь меня обычным чиновником?! Ты хоть понимаешь, как это несправедливо?!
– Что ему стоило вызвать меня, спросить моё мнение? Я смог бы всё ему объяснить! Я даже согласился бы уйти – за ошибки нужно платить, – но только после разговора с ним, если бы он сам сказал, что я должен оставить эту должность. А он подмахнул приказ и выбросил меня без единого слова, как собаку, чья служба больше не нужна!
Олегу показалось, что глаза Касымова от обиды и жалости к себе заблестели слезами. Тимур громко шмыгнул носом и повторил:
– Как собаку! Меня! Который сделал его тем, кто он есть! Подумаешь, пророк! Тоже мне, невидаль! Знаешь, сколько в исламской традиции было пророков? Сто двадцать четыре тысячи! Всё зависит от того, кто услышит пророка, кто воспримет и истолкует его слово! Потому что люди понимают лишь толкование, сами по себе они не способны ни увидеть в пророке пророка, ни понять его. Им нужно всё объяснять, всё разжевывать. Поэтому вали, толкователь, гораздо важней, чем наби, его роль в истории куда значительней. Моя роль в истории! Пророк, не встретивший своего толкователя, приходил понапрасну, он не оставит следа! Народный Вожатый просто не осознал всего, чем он мне обязан. Он забыл, сколько лет я комментировал по телевидению, радио и в газетах каждое его слово, каждую, даже невысказанную мысль! Он слишком занят своими стихами, слишком погрузился в поэзию – он и не догадывается, чем я ради него пожертвовал! Смотри, смотри, – Тимур повернулся к экрану, – могу поспорить, сейчас они скажут, что я ушёл по собственному желанию.
По телевизору начались новости. Сменяя друг друга, замелькали хлопковые поля, комбайны, новостройки, заводы, коштырские лица в тюбетейках и без. Касымов следил за этим с застывшей в дрожащем телевизионном свете рыхлой гримасой брезгливого отвращения. На его круглой бритой голове и на толстой складке под затылком выступил бисерный мерцающий пот. Наконец пошли новости спорта. Тимур повернулся к Печигину с растерянно скривившимся ртом:
– Они не сказали обо мне ни слова! Не сочли мой уход достаточно важной новостью, чтобы сообщить о ней в вечерней программе! Умолчали обо мне, как будто меня вообще не существует! Если бы ты знал, как я их всех ненавижу! Как я всё это ненавижу! Давно, всем сердцем, всей душой! И чего мне стоило заставить себя это полюбить!
– Ты о чём, Тимур?
– Да обо всём! Обо всём! Эти поля, эта жара, всегда, всегда жара… Эти ковры, карнаи, сурнаи… – Взгляд Тимура затравленно блуждал по стенам комнаты с висевшими на коврах музыкальными инструментами. – Но я сумел, я заставил себя! Я перешагнул через себя и смог полюбить то, что ненавидел. Я вывернулся наизнанку только для того, чтобы быть вместе с ним, ближе к нему, чтобы стать единственным толкователем слов Народного Вожатого, единственным, кто постигает их подлинное значение! Остальные просто повторяли за мной. Я давал им все идеи, без меня тут никто ни на что не способен. И вот она, благодарность! Даже минуты в новостях мне не уделили! Не-на-ви-жу!!!
Касымов рванул на груди чапан, стремясь распахнуть его ещё шире, материя затрещала, и, обрадованный этим треском, Тимур стал неуклюже и яростно сдирать чапан с себя. Содрав, кинул на пол и принялся топтать обеими ногами. Щёки его содрогались, губы выплёвывали русские ругательства вперемежку с коштырскими. По телевизору между тем начался прогноз погоды, сопровождаемый ритмичной и тягучей народной музыкой, и Печигин заметил, что Тимур уже не просто топчет свой чапан, а делает это в такт музыке. Потный, распаренный и огромный, Касымов отплясывал на корчившемся под его ступнями чапане, отдуваясь, фыркая и матерясь, вся рыхлая масса его тела ходила ходуном. Олегу вдруг вспомнилось, как много лет назад только начинавший полнеть Тимур лихо танцевал у него дома с Полиной. Сейчас он выглядел страшноватой пародией на себя тогдашнего. В свирепых конвульсиях его танца, казалось, рвался наружу тот молодой, лёгкий, ничего не принимавший всерьёз Тимур, наглухо замурованный в громаде чужой плоти, в наросшем на нём жире времени. Иногда Касымов протягивал руку за бутылкой, с закрытыми глазами пил коньяк прямо из горла, а потом продолжал втаптывать в пол по всем швам трещавший чапан, уже не открывая глаз. Из того, что он бормотал себе под нос, кроме ругательств можно было расслышать задыхающееся «Ненавижу…» – уже не со злостью, а с наслаждением. Лицо его побурело, и Олег стал бояться, что Тимура хватит удар, но постепенно движения его сделались вялыми, колыхания плеч и груди замедлились, гора тела успокоилась, окончательно похоронив в себе пытавшегося вырваться из неё человека. Он продолжал топтаться на месте, двигаясь тяжело, как во сне, пока не запутался ногами в оставшихся от чапана лохмотьях и не рухнул на диван. Уронил голову на свесившуюся вниз пухлую руку и сразу захрапел, пуская пузыри.
Тогда дверь в комнату приоткрылась, сначала на щель, потом шире, и, опасливо взглянув на Печигина выпуклыми черными глазами, вошла дочь Тимура. Очевидно, она стояла под дверью, подслушивала и подсматривала, дожидаясь момента, когда сможет зайти. Миновав Олега, она деловито подошла к обрывкам чапана на полу, порылась в его карманах и достала деревянную птичку, несколько платков и шнурков, две большие мятые конфеты – предметы, с которыми отец показывал ей фокусы, когда хотел отвлечь и утешить. Нажав птичке на хвост, она обнаружила, что та не издаёт больше ни звука – сломалась. Но она всё равно засунула её в карман своего платья вместе с другими вещами и только после этого, вспомнив про гостя, сказала по слогам: «Тра-твуй-те». Печигин поздоровался в ответ, и дочь Тимура уже повернулась к двери, чтобы уйти, когда Касымов захрапел особенно громко, взахлеб. Девочка вздрогнула, испугавшись, – наверное, она никогда прежде не видела отца в таком состоянии.
– Храпит, как паровоз, – сказал Печигин, стараясь голосом и выражением лица сказать, что это не страшно, а даже смешно.
– Что значит «паровоз»?
– Ну, паровоз – это… такая машина… – не зная, как объяснить, Олег взял с полки над диваном какую-то тетрадь Касымова, вырвал листок и нарисовал паровоз с идущим из трубы дымом, тянущий за собой хвост вагончиков. Девочка внимательно изучила рисунок и, когда Тимур захрапел опять, уже не испугалась, а посмотрела вопросительно на Олега, потом на паровоз и улыбнулась. Прежде чем уйти, аккуратно сложила рисунок и спрятала в карман платья. Печигин вышел из комнаты за ней следом.
Утром Олег обошёл все газетные ларьки в окрестности, где прежде лежала его книга, – её действительно нигде больше не было. Ещё вчера, находя её среди газет и журналов, он пытался представить себе тех коштыров (и в особенности коштырок), кто читал его стихи, думал о нём, в чьей жизни он занимал какое-то, пусть ему самому неведомое, место. Они видели в нём известного поэта, переводчика, посредника между Коштырбастаном и Россией. Теперь всё это отменяется, он снова никто. Как быстро привыкаешь воспринимать себя глазами окружающих, и как легко поверить, что ты и есть тот, за кого они тебя принимают! Но вот ошибка исправлена, и он снова ничем не отличается от них, такой же, как все, человек, не оставляющий следа. Коштыр коштыром. (Пусть в нём и нет ни капли коштырской крови… Хотя кто его знает? Говорил же, и не раз, ему Тимур: «Копни русского, найдёшь коштыра».) Стать коштыром – значит стать никем. Тем, чья жизнь проходит, как ветер в листве. Как сказал тот старый музыковед в кафе на бульваре: «Тугульды – ульды». След оставляет лишь Народный Вожатый, он один никогда не ошибается, потому что за его действиями стоит постигнутая им воля истории. Не только жизнь Печигина рядом с ним не больше чем ошибка, но и любая другая обычная жизнь. Ошибается встречный парень в строительном комбинезоне, затягивающийся папиросой, задрав кверху подбородок, глядя на облака в просветах чинар, – последняя затяжка перед долгим рабочим днём. Ошибается подметающая асфальт возле кафе девушка лет пятнадцати с почти просвеченным утренним солнцем тонким профилем, чьи движения так замедленны, точно она не метет, а гладит асфальт веником, тая от жалости к усеявшим его высушенным жарой листьям. Ошибается семенящий с рынка с пакетом винограда сморщенный старик, не имея сил дотерпеть до дома, откусывающий на ходу ягоды с тяжёлой грозди и давящий их потом во рту беззубыми челюстями, жмуря от удовольствия глаза. Все они ошибаются и будут ошибаться до самой своей смерти, которая одна исправит эти бесчисленные ошибки, стерев их жизни без следа. Печигин сел за столик кафе, взял пива. И эта кружка пива тоже была хоть и незначительной, но ошибкой – поскольку ошибкой было всё, что не приближало к Народному Вожатому. Олег сдул пену, сделал большой глоток. Никогда прежде водянистое коштырское пиво не казалось ему таким вкусным!
В кармане зазвонил мобильный. Голос Касымова был глухим и затруднённым, точно раздавался из глубины мучимых похмельем недр его тела:
– Слушай, я, кажется, наговорил тебе вчера лишнего, ты не обращай внимания. Забудь. Я о другом. Позвонил брат Зейнаб, который в охране президента служит. Завтра Народный Вожатый пойдёт на прогулку. Ты сможешь поговорить с ним в чайхане на старом рынке. Я пришлю за тобой шофёра, он тебя туда отвезёт. Отдашь президенту свои переводы. Это для тебя шанс исправить то, что ты натворил на вручении премии.
– Тимур, но перевод ещё не закончен.
– Неважно. Отдашь то, что есть. Понял?
– Ну да…
– Тогда готовься. Подумай, о чем будешь его спрашивать. И помни, что это твой единственный шанс. Другой возможности не представится.
В первую минуту Печигин не испытал ничего, кроме растерянности. Вот он и у цели. Он так ждал этой встречи, долгое время казалось, что без неё перевод не сдвинется с места, потом, когда работа пошла, необходимость в ней отпала, с тех пор как он уловил на водохранилище ток невидимого течения, всё стало получаться само собой, так что он почти про неё забыл. Что он скажет Народному Вожатому? О чем спросит? Может, после того, что он узнал о событиях в «Совхозе имени XXII съезда КПК», лучше ему с Гулимовым вовсе не встречаться? Но он не мог пропустить возможность увидеть вживую человека, скрытого за таким количеством изображений на плакатах, в газетах, на телеэкране. Не может быть, чтобы ему не открылось вблизи что-то новое, ускользнувшее от фото– и кинокамер. И кто знает, возможно, именно в этом окажется разгадка… Олег чувствовал, что отказаться от встречи значило бы пойти против того течения, которое влекло его всё последнее время.
Он собирался уже расплатиться за пиво и возвращаться домой, когда в бредущем мимо кафе старике с сумкой пустых бутылок узнал музыковеда Жаппарова. Олег не удивился, он же и в первый раз повстречал его здесь. Тогда старик, правда, двигался как-то уверенней, теперь жался к самому краю бульвара, украдкой бросая косые взгляды в поиске бутылок, и, если б Олег не подозвал его, скорее всего, прошёл бы мимо, сделав вид, что не узнал или не заметил. Неуверенно улыбаясь, старик подсел к столу, Печигин спросил, где он пропадал.
– Я столько раз тут проходил, ни разу вас не видел.
– А я здесь больше не работаю, уволили меня. Рассчитали, и до свидания. Чтобы вместо меня вон ту прелестницу взять, – старик показал на подметавшую асфальт девушку. – Она хозяина этого кафе дальняя родственница. А заодно, конечно, любовница. Но это, сами понимаете, между нами. Так что я теперь пенсионер. То есть, можно сказать, никто. Получаю пенсию по низшему разряду. Заслуги мои перед музыковедением не учтены, все годы преподавания коту под хвост – документы куда-то затерялись. А мои книги для определения разряда значения не имеют, что писал, что нет. Но я не в обиде! На кого мне обижаться? Не на этого же ангела с веником?! Вот хожу теперь, бутылки собираю. Раньше это моя работа была, теперь, можно сказать, хобби. Ну и, конечно, прибавка к пенсии. И существенная. Если места знать, можно до сотни бутылок за день набрать, а это, я вам скажу, деньги.
Старик приподнял сумку, слегка качнул, бутылки звякнули.
– Слышите, как звенят? Для меня это теперь лучшая музыка. Я, знаете, во всём научился музыку слышать. Это раньше, когда я книги писал, мне симфонии нужны были, оратории. А теперь я иду по бульвару – и везде музыка! Всё пространство дышит звуками: шарканье шагов, обрывки разговоров, звон бутылок, гудки машин – это всё настоящая музыка! Только чтобы её различить, нужно стать окончательно никем. Пока ты ещё кто-то и кем-то себя считаешь, это мешает тебе слышать…
Жаппаров сделал глоток взятого ему Печигиным пива, вытер грязным рукавом рот, облизнул губы.
– Вам это, наверное, кажется сентиментальным? Ошибаетесь, друг мой. Просто вы пока ещё слишком кто-то. Вы, извиняюсь, кто по профессии? Как? Перевозчик?
Старик приложил ладонь к заросшему седым волосом уху, весь съёжился от усилия расслышать – похоже, обретённая им чуткость к музыке пространства сопровождалась некоторой глухотой.
– Ах, переводчик! Ну, неважно, это всё равно. Важно, что пока вы ещё не готовы услышать. Но придёт и ваше время. И не думайте, что это простая, легкодоступная музыка. Она полна контрапунктов и диссонансов, Стравинский или там Шенберг куда проще… С каждым днем я всё глубже проникаю в её тайну, но всё-таки не постиг её до конца. Потому что я и сам ещё слишком кто-то… Никогда нельзя сделаться в достаточной степени никем! Слышите?
Жаппаров поднял палец, обращая внимание Печигина на раздавшуюся где-то далеко автомобильную сирену.
– Я хотел бы у вас кое-что спросить…
– Да-да. – Старик придвинулся ближе, выныривая навстречу Олегу из окружавшего его облака звуков.
– Если б вам предложили встретиться с Народным Вожатым… о чём бы вы стали с ним говорить?
– Я слышал, он давно уже никого не принимает…
– Да, но бывают исключения. Давайте предположим.
– Даже и не знаю… – Жаппаров в затруднении раскачивался на стуле. – А что, у вас есть такая возможность?
Печигин не удержался от того, чтобы поразить старика:
– Вероятно, я увижу его завтра.
Жаппаров откинулся на спину стула, щёлки глаз ещё больше сузились, взгляд сделался недоверчивым: расстояние между ним и президентом было слишком огромно, чтобы допустить, что один и тот же человек может сегодня говорить с ним, а завтра с Гулимовым.
– Я ведь не просто переводчик, я перевожу на русский стихи Народного Вожатого.
– Ах, вот что… – Старик весь подобрался, выпрямился, убрал со стола руки, чтобы спрятать грязные манжеты.
– Так о чём бы вы на моём месте его спросили?
– Ну хотя бы о пенсии… Чтобы немного увеличить… Хотя нет, это ерунда, о чём я… Всё пустяки… – Даже гипотетический шанс встречи с президентом вместе с близостью человека, для которого этот шанс был реальностью, повергли музыковеда в смятение. – Есть вещи поважнее… Минуту… Дайте подумать…
Пока старик думал, Олег увидел на бульваре ещё одного знакомого. Внимательно глядя по сторонам, по направлению к ним сквозь косой дождь утренних теней шел Алишер. Заметив Печигина, свернул к нему и, церемонно поздоровавшись, присел на свободный стул.
– А я вас ищу. Заходил к вам домой, вас нет. Решил посмотреть поблизости, вдруг где-нибудь встречу. А вы вот, оказывается, где…
В последних словах не было и тени упрека, и всё же Печигин различил скрытый укор во всей его подтянутой и в то же время неловкой, точно с трудом сгибающейся фигуре, в тяжёлом лице и брошенном на пивные кружки взгляде: прохлаждаетесь… На Алишере были тёмные брюки и обычная джинсовая рубашка, но они выглядели на нем как военная форма неизвестного образца. Этот человек находился в постоянной боевой готовности, и пить в его присутствии пиво можно было только после команды «вольно». Олег представил его Жаппарову, и не прошло и минуты, как музыковед рассказал, что Печигина ждёт завтра встреча с Народным Вожатым.
– Вот как? Ну наконец-то…
Олег помнил, что говорил Алишеру про обещанную встречу, и всё-таки это известие поразило того не меньше, чем Жаппарова. С полминуты Алишер смотрел перед собой, похоже, забыв, что собирался сказать Олегу, зачем его искал, и на его отворачивавшемся от солнца лице мелко дрожало левое веко. Потом вынул из кармана и отправил в рот финик и, выдавив косточку через дыру в зубах, повторил:
– Наконец-то… А я уж думал, ваш друг Касымов обманул и этого никогда не случится.
– Как видите, он держит свои обещания.
– Вот и отлично. Тогда вам тем более нужно не откладывая познакомиться с человеком, с которым меня недавно свели. Ради этого я к вам и заходил. Он знает Гулимова чуть ли не с детства. Вы услышите от него много нового о нашем президенте.
– Я собирался ещё поработать сегодня над переводом, чтобы отдать его завтра Народному Вожатому.
Это была отговорка, Олег всё равно бы не успел закончить перевод, но ему не хотелось так сразу соглашаться с Алишером.
– Это не займёт много времени, он живёт недалеко. Идемте со мной, не пожалеете.
– А кто он, этот ваш человек?
– Поэт, в прошлом, кажется, довольно известный. Хотя о его известности я только с его слов знаю. Сам я поэзией никогда особенно не интересовался. По-моему, есть вещи поважнее.
– Ну что ж… – Печигин не спеша допил пиво, делая вид, что обдумывает приглашение Алишера, хотя уже понял, что пойдёт: может, этот старый друг Гулимова и подскажет ему, как себя завтра вести. – Среди моих коштырских знакомых поэтов ещё не было.
Они встали из-за стола, и Жаппаров взял на прощание в свои сухие стариковские ладони руку Олега бережно, как будто даже с опаской – уже завтра эту руку будет пожимать Народный Вожатый! Потом сказал Алишеру, как приятно ему было с ним познакомиться, взвалил на плечо свою сумку с бутылками и пошёл, не оглядываясь, по бульвару, позвякивая на каждом шагу. Его почти лысая голова была слегка склонена влево – он снова слушал свою музыку.
Калитку в низком заборе Печигину с Алишером открыла крупная пожилая женщина в домашнем халате и шлёпанцах. Олег принял её за прислугу, но Алишер шепнул ему, что это жена поэта. Она проводила их через тёмные и тесные, забитые старой мебелью комнаты в кабинет, где, раскинув руки во всю ширину стола и барабаня пальцами по крышке, поджидал их сам поэт. Печигину с первого взгляда показалось, что он уже где-то видел этого человека, которого трудно было с кем-то спутать. Наверное, на вручении премии, решил Олег. Поэт был очень толст, значительно толще Касымова, и если полнота Тимура была упругой, распираемой энергией, то у поэта, попросившего называть его Фуатом (хотя Олег предпочёл бы имя-отчество), полнота была рыхлой, почти болезненной. Таким, подумал Печигин, может быть, станет Тимур лет через тридцать. Поэт был стар, сед, взлохмачен, скверно выбрит – наверное, если жена и ухаживала за ним, то делала это неохотно или механически, по привычке, едва обращая на него внимание. Войдя в кабинет, она подошла к мужу и небрежными движениями тяжёлых рук пригладила его разметавшиеся волосы, стряхнула усы€павшую плечи перхоть и застегнула верхнюю пуговицу на рубашке. Поэт заворчал недовольно по-коштырски и принялся неуклюжими пальцами расстёгивать сдавивший шею воротник. Жена, рассерженно буркнув в ответ, попыталась помешать ему, но поэт сумел настоять на своем и, победоносно взглянув на гостей, указал им место на диване по другую сторону стола. Жена глубоко вздохнула и, шаркая шлёпанцами, вышла из комнаты.
Её шаги стихли в глубине дома, и тогда поэт, приложив палец к губам, торопливым жестом указал Алишеру на книжную полку, откуда надо было достать несколько книг и вынуть спрятанную за ними бутылку коньяка и рюмки. Распили по первой, и поэт сдавленным шепотом объяснил:
– Мне вообще-то нельзя: почки, сердце… – Со смявшей лицо гримасой страдания он прикладывал руку к разным местам, показывая, что болит и здесь, и там. – Супруга моя строго следит, чтобы я ни-ни… Если узнает, мне… – Фуат чиркнул себя двумя пальцами по шее.
Спешно разлили по второй; прежде чем выпить, поэт подмигнул куда-то под потолок и поднял свою рюмку, как бы чокаясь с кем-то отсутствующим.
– Это я с ними, – объяснил он. – С теми, кто не дремлет.
Алишер понимающе улыбнулся и тоже кивнул «недремлющим». Печигину не оставалось ничего иного, как присоединиться.
– Так вы, значит, стихи мои переводите? – Фуат развернулся к Олегу всем корпусом, точно голова не поворачивалась у него отдельно от туловища.
Олег подумал, что Алишер, видимо, создал у поэта ошибочное представление о том, чем он занимается в Коштырбастане.
– Вообще-то я перевожу стихи президента Гулимова.
– Конечно, конечно, – с готовностью согласился поэт и закивал головой. – Они и есть мои.
– Вот как… – На это Печигин совсем уже не знал, что ответить.
– А вы как думали?! Неужели вы всерьёз верили, что он сам их пишет? Может, и ваш Брежнев свою «Малую землю» сам сочинил?
– Но это же совсем разные вещи…
Олег не успел договорить: снова послышались тяжёлые шаркающие шаги жены поэта, и Фуат стал делать знаки, чтобы Алишер скорей убрал коньяк и рюмки. Когда она появилась с чаем на подносе, стол был уже пуст, и она стала деловито расставлять пиалы, вазочки с вареньями и лукумом, блюдца с орехами. Поэт взял свою пиалу и, хмуря кустистые брови, принялся тщательно изучать, как будто искал что-то на дне. Печигин ясно видел, что там ничего не было, но Фуат всё-таки что-то нашёл и принялся тереть пиалу изнутри сначала пальцем, потом рукавом рубашки, недоверчиво поглядывая при этом то на жену, то в направлении «недремлющих». Она уже подняла чайник, чтобы налить ему, как вдруг он быстро поменял свою пиалу на её. Супруга восприняла это совершенно равнодушно, будто даже не заметив, и продолжала разливать чай.
«Да он, кажется, того», – подумал Печигин.
Особенно убеждало в этом безразличие, с которым жена поэта реагировала на странности мужа, очевидно, давно к ним привыкнув. Фуат в жадной спешке отправил в рот одну за другой несколько ложек тутового варенья, при этом часть его осталась на подбородке. Супруга, не церемонясь, протянула руку и вытерла запачканный подбородок, увлечённый вареньем поэт, кажется, даже не заметил, продолжая сосредоточенно причмокивать. Он ел сладости быстро, едва успевая прожёвывать, и, пока не перепробовал всё, что было на столе, о гостях не вспоминал. Ошеломлённый Печигин, пытаясь осознать сказанное поэтом, наблюдал за ним и его женой (ее, сказал Фуат, зовут Шарифа), относившейся к мужу с усталой материнской заботой, воспринимая его, похоже, как крест, который она несёт всю жизнь и готова нести до смерти. Если б не гости, она, возможно, повязала бы ему, как ребёнку, полотенце на шею, чтобы не так много крошек сыпалось на рубаху.
– Так вы что же, мне не верите? Погодите, я вам прочту… – Фуат порылся в кипе бумаг на стоявшей у стола этажерке и вытащил несколько исписанных листов. – Вот! Этим стихотворением будет открываться его следующий сборник!
Откинув голову и взмахивая в такт левой рукой, он стал громко декламировать, глядя поверх голов сидевших за столом. Иногда голос его начинал дрожать и грозил сорваться, собственные стихи трогали поэта до слез. Шарифа, показалось Олегу, смотрела на мужа с привычной задумчивой жалостью. Непохоже было, чтобы стихи производили на неё хоть какое-то впечатление. Равнодушный к поэзии Алишер деликатно ел варенье, стараясь не звякнуть ложечкой о блюдце. Наконец поэт сделал паузу, чтобы успокоиться, и, опустив глаза, столкнулся с непонимающим взглядом Печигина.
– Наш друг не владеет коштырским, – запоздало объяснил Алишер.
– А я-то думал, раз вы переводите… – Фуат разом осел на стуле, его порхавшая рука упала вниз. – Жаль… – Он потерянно огляделся вокруг, но быстро нашёлся: – Хорошо, тогда я вам кое-что покажу…
Фуат порылся в ящиках стола, потом с лёгкостью, какой Олег от него не ожидал, вскочил с кресла и, пробормотав: «Нет, не здесь», – вышел из комнаты.
Шарифа сразу наклонилась к гостям, положив на стол свою большую грудь, и сказала шёпотом:
– Вы с ним не спорьте. Согласитесь! Что вам стоит?! – Она пренебрежительно махнула рукой с выражением лица, говорившим: «Какая разница!» – Ему спорить нельзя, а то давление подымется, плохо будет. Больной человек! – Жена поэта горестно покачала своей когда-то красивой головой с тяжёлым подбородком и заметными над верхней губой крошечными седыми усами.
Вернувшись, Фуат положил перед Печигиным несколько старых тусклых фотографий. На них юный, но уже довольно тучный поэт был запечатлён с коренастым молодым человеком, в котором можно было узнать Народного Вожатого, но не сегодняшнего, с лицом, затвердевшим в изрезанную морщинами гипсовую маску, а похожего на того ребёнка и подростка, которого Олег видел на снимках в президентском архиве. На одном фото они стояли, положив друг другу руки на плечи, на горной тропе, оба широколицые и узкоглазые, в широких спортивных брюках, свитерах и туристских ботинках, на другом – облокачивались с двух сторон на автомобиль «Победа», на третьем – сидели, опять обнявшись, за уставленным бутылками столом, Народный Вожатый поднимал свободной рукой бокал с шампанским.
– Узнаёте?! – торжествующе спросил Фуат. – Мне здесь двадцать один, Гулимову девятнадцать. Тогда ещё ни о какой политике и речи не было. Не только мне, но даже и ему, я думаю, не пришло бы в голову, что наступит время и он станет не кем-нибудь, а президентом страны! Тем более что и самой страны тоже не было, а была республика в составе Союза. Мы оба писали стихи, он, между прочим, называл меня своим учителем. Точней, регулярно и всерьёз писал я, а Рахматкул так, от случая к случаю. Зато он был прирождённым поэтом жизни, его лучшими стихами были его поступки! О, я вам такое мог бы о нём рассказать… Он просто удержу не знал! Да-да, уже тогда было видно, что его ждёт исключительная судьба! Однажды, например, его задержала милиция – знаете за что? – Фуат весь заколыхался от смеха. – У нас в городском саду поставили памятники пионерам-героям. Мы с ним прогуливались там как-то ночью в подпитии, читали стихи, слегка шалили, и он разошёлся до того, что стал прыгать на эти памятники, обнимать их и кричать, что переимеет их всех, ни одного не оставит нетронутым! Можете себе представить?! Хорошо, милиционеры добрые попались, много с нас не взяли. А сколько он стихов на память знал! И Маяковского, и Уитмена, и Рембо, и наших поэтов – без числа. Мы с ним устраивали соревнование, кто больше прочитает, он всегда выигрывал. Но сам писал не очень… Не хватало у него терпения над словами корпеть, ему это, я думаю, казалось мелким. Я его упрекал тогда, потому что задатки были, и стать поэтом ему очень хотелось – хорошо, что он меня не послушал. Ну, вышел бы еще один поэт, кому это нужно? Слов и так как песка в пустыне, никто их больше не слышит. Другое дело – стихи президента, Народного Вожатого! Они, можно сказать, сразу на камне на века высекаются! Так что я могу теперь прогуливаться по аллее в тени собственных стихотворений, выбитых на мраморных стелах!
Тут только Печигин вспомнил бомжеватого вида толстяка с чекушкой в кармане, встреченного в аллее, ведущей к мечети имени Гулимова, – вот где он видел поэта! Это он, а никто другой, целовал свои сложенные щепоткой пальцы, говоря Олегу: «Какая поэзия!» Открытие не прибавляло достоверности словам Фуата, как и не уменьшало подозрений Печигина, что перед ним помешанный, но Олег вдруг почувствовал, что безумие это может быть заразительным и ему ничего не стоит в него поверить.
– Какое это чудесное чувство – видеть, как твои стихи на глазах превращаются в реальность, воплощаются в живую жизнь страны! Разве мог бы я на это рассчитывать, если б они выходили под моим именем? Да мои первые сборники наши критики в пух и прах разнесли! Зато теперь они меня наперебой хвалят, мне даже неудобно, признаться, такие восторги в свой адрес читать. Ну, то есть про меня лично они, конечно, и не подозревают, но разве в имени дело?! Что имя? Ярлык, который тебе прицепили родители, когда ты ещё «мама» не мог сказать! И я буду всю жизнь носиться с ним как с писаной торбой?! Да пропади оно пропадом! И когда пришло время выбирать – когда мой старший сын был арестован за участие в заговоре шестерых, – я спросил себя, что мне важнее: ярлык имени, намертво пришитый к этому старому грязному телу, которому так и так одна дорога в могилу, или мои стихи и жизнь сына?! И я пришел к Народному Вожатому и на коленях просил его принять всё мной написанное и публиковать впредь как своё, а сына отпустить. Он согласился не сразу, но я заклинал его памятью нашей дружбы, нашей общей молодости, я поклялся на Коране, что всё, что ни сочиню в будущем, будет принадлежать ему, и в конце концов он принял мой дар. Я поступил, по сути, так же, как великий Руми, который после смерти своего друга Шемседдина Тебризи стал подписывать все свои стихи его именем. То есть просто взял и со щедростью гения подарил ему свою поэзию. Мы, поэты, способны на щедрость, может быть, непонятную вам, но это не повод, чтобы нам не верить! Рахматкул умер для меня так же, как Тебризи для Руми, когда ушёл в политику. Он был моим Шемсом, душой моей души, как писал Руми, моим утром и рассветом, но после этого мы совсем перестали видеться, я слал ему письма, но у него не было больше времени отвечать мне. Когда арестовали сына, мне стоило огромного труда к нему пробиться. Та встреча была последней, с тех пор всё написанное я отправляю ему по почте. У меня, между прочим, хранятся все бланки почтовых отправлений. Показать? Показать?!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.