Текст книги "Перевод с подстрочника"
Автор книги: Евгений Чижов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
Не узнать его было невозможно: как будто он сошёл в чайхану прямо с плаката или газетного снимка, лучась всеми своими морщинами и улыбкой. Только вглядываясь, обнаруживал Печигин то, что не замечал на фотографиях или по телевизору: лёгкое дрожание пальцев, старческую пигментацию на руках и на шее, дряблое провисание кожи. Эти мелочи, делающие несомненным и подлинным близкое, всего в нескольких метрах, присутствие человека, растиражированного в бесчисленных изображениях по всей стране, против воли вызывали волнение, от которого сохло горло и делались ватными ноги, сколько ни повторял себе Печигин, что президент не поэт, а обманщик, не пророк, а диктатор. Это были только слова, не поддающиеся окончательной проверке, тогда как его появление в обычной чайхане в сопровождении всего нескольких человек (двое сидели справа и слева от Народного Вожатого за дастарханом, еще четверо, наверное, охрана, стояли позади), среди людей, еще полчаса назад ни сном ни духом не ведавших, что им выпадет встреча, о которой они всю жизнь потом будут рассказывать своим детям, а те – их внукам и правнукам, – это появление граничило с чудом, чья внешняя обыденность только увеличивала его подлинность. Тридцать или сорок коштыров, в основном мужчины, стоявшие замерев, боясь пошевелиться, придавали чайхане сходство с храмом, усиливавшееся для Олега тем, что он не понимал слов президента, и лишь по благоговейно окаменелым лицам слушателей мог почувствовать, что речь идёт о вещах исключительной важности, может быть, определяющих будущее страны и даже всего мира. Лишённый привычных признаков государственной власти, вроде сопровождавшей его на телеэкране свиты министров, совсем по-домашнему откинувшийся на подушках, одетый в чапан, ничем не отличавшийся с виду от того, что приобрёл себе Печигин, Народный Вожатый излучал иную, внутреннюю власть, не основанную ни на чём внешнем. Излучение это было невидимым, но его действие было заметно на любом лице, в каждой застывшей позе. Дастархан перед Гулимовым был заставлен сладостями, но он ни к чему не притрагивался, лишь иногда подносил к губам пиалу с чаем, и Олегу вспомнился рассказ Касымова, как тот едва не разрыдался, увидев Народного Вожатого жующим рахат-лукум, – сейчас это не показалось Печигину преувеличением, на такую же реакцию наверняка способен был бы любой из окружавших его коштыров, если бы президент только прикоснулся к еде.
Иногда Гулимов о чём-то спрашивал собеседника, и тогда все, кто был в чайхане, подавались вперёд в едином усилии расслышать, что отвечает старик, говоривший невнятно и сбивчиво. Потом он поднялся, продолжая кивать, как заведённый, и уступил место напротив Народного Вожатого другому, помоложе. В очереди к дастархану сидели еще с десяток коштыров преклонного возраста, и Печигин решил было, что ему вряд ли удастся поговорить с президентом, но тут один из стоявших позади Гулимова охранников (очевидно, это и был брат Зейнаб) подозвал его знаком и указал на освободившееся место. Олег сел на ковёр, стараясь не глядеть на старцев, перед которыми прошёл без очереди, и ощущая на себе, единственном здесь иностранце, внимание всей аудитории. Следующий собеседник президента больше говорил сам, отвечая на вопросы, и коштыры слегка расслабились, послышалось даже несколько смешков. Олег впервые пожалел, что так и не выучил ни слова по-коштырски, непонимание, казалось ему, было написано у него на лице, его было ничем не скрыть. Он попытался изобразить ту же невозмутимость, какая была на лицах охраны, но чувствовал, что получилось плохо. Он сидел теперь совсем близко к занятому разговором Народному Вожатому, справа от дастархана, и эта близость, позволявшая видеть проступавший сквозь кожу у виска извив вены или движение кадыка под складками шеи, когда президент отпивал чай, была почти противоестественной, как если бы он елозил носом по картине, предназначенной для разглядывания издали. Всматриваясь в Народного Вожатого, он постепенно начинал различать или, скорее, угадывать в нём молодого человека с фотографий Фуата и подростка со снимков в президентском архиве. В самом по себе превращении мальчика, вылезавшего из арыка в мокрых трусах до колена, в старика в двух шагах от Печигина, распоряжавшегося судьбами миллионов, было что-то не умещающееся в сознании, еще более немыслимое, чем его власть над всей страной и над каждой отдельной жизнью, власть, для которой нет разницы между своим и чужим, так что ничего не стоит назвать чужие стихи собственными, потому что всё здесь принадлежит ей – всё, кроме времени. «Сколько же ему лет? – думал Печигин. – Похоже, ближе к восьмидесяти, чем к семидесяти». Не понимая слов Народного Вожатого, Олег видел перед собой только старого, усталого человека и поймал себя на том, что испытывает сейчас к нему что-то вроде жалости.
Президент слушал собеседника, слегка опустив веки, и Печигин узнал тот самый неизменно завораживавший его коштырский взгляд – сквозь всех собравшихся, сквозь вещи и людей. Попытавшись проследить его направление, Олег бегло мазнул глазами по стоявшим коштырам и вдруг заметил во втором или третьем ряду знакомое лицо. Алишер. Зачем он здесь? Убедиться собственными глазами, что Олег выполнит его просьбу? Но почему не предупредил? Для чего было скрытно выслеживать? В первую секунду Олег непроизвольно обрадовался, что в чужой толпе у него есть хоть один знакомый, в следующую ему сделалось тревожно. Гулимов сказал что-то смешное, и все коштыры дружно засмеялись или хотя бы заулыбались, один Алишер, рискуя привлечь к себе внимание, оставался серьёзен. На Олега он не смотрел, вперившись взглядом в Народного Вожатого. Достал из кармана финик и, кинув в рот, принялся медленно жевать… Сидевший перед Гулимовым старик поднялся и уступил место Печигину. Олег пересел и оказался напротив едва заметно улыбающегося президента.
– Я из России… из Москвы… Переводчик стихов Народного Вожатого… Ваших стихов, господин президент…
Начать говорить по-русски среди окружавших Печигина со всех сторон коштыров было нелегко, слова застревали в горле, не хотели выходить в чужое иноязычное пространство. Олег запинался и с трудом выдавливал из себя фразы, ища в лице Гулимова ответную реакцию, которая придала бы ему уверенности, и не находя ее. Только улыбка в складках морщин и всё тот же взгляд на и одновременно сквозь него, под которым все слова делались взаимозаменяемы и ничего из того, что мог бы сказать Олег, не имело значения. Печигин не сомневался, что Народный Вожатый владеет русским, но вдруг он по каким-либо политическим или иным причинам говорит только по-коштырски?
– Я хотел бы подарить вам свои переводы… Те, что закончены на сегодняшний день. Может быть, вам будет интересно ознакомиться с ними. Работа еще не завершена, но почти… Вот они…
Олег протянул через дастархан папку с переводами, Народный Вожатый наклонился к нему, взял, и в тот момент, когда их руки с двух сторон держали папку, Печигин почувствовал себя спасённым из пропасти непонимания, куда уже проваливался, казалось, необратимо.
– Большое спасибо, я прочту. Непременно.
Стоило президенту заговорить по-русски, пусть и с заметным акцентом, и Печигин сразу увидел в нём человека, с которым можно обо всём договориться, почти что союзника, бывшего на его стороне среди незнакомой толпы.
– Мои друзья в Москве просили меня поинтересоваться, что вы, господин президент, думаете о перспективах отношений между Коштырбастаном и Россией?
Этих «друзей в Москве» Олег придумал на ходу, сам не зная зачем, да и вопросу своему не придавал никакого значения. Главное, папка с посланием уже была у президента, не глядя он передал ее соседу справа. Слушая из уст Народного Вожатого правильную, взвешенную русскую речь, Печигин наполнялся уверенностью, что сделанное им не напрасно, президент учтёт требования оппозиции и начнёт с ней переговоры.
– Россия – наш великий сосед. Наш важнейший партнёр в самых разных областях экономики и политики, во многом пример и образец для нас. Не так ещё давно мы вместе входили в одну великую державу – Советский Союз. Коштырбастан многим обязан СССР: тогда были созданы новые отрасли промышленности, возведены новые города и проложены дороги. Но после того, как Советского Союза не стало, наши отношения с Россией строятся на новой основе – на основе равноправия. И я хотел бы пожелать России обращать больше внимания на своего восточного соседа, больше прислушиваться к нему, чем к некоторым своим западным друзьям и советчикам… Которые зачастую только прикидываются друзьями… У нас гораздо больше общего с Россией, чем может показаться на первый взгляд. И если мы всегда готовы учиться у России, то и ей, думается мне, есть чему поучиться у Коштырбастана…
Президент произносил обтекаемые, мало что значащие политические формулы с такой доверительной, личной интонацией, точно сообщал их Печигину как другу, рассчитывая на понимание, так что, слушая его, Олег на минуту ощутил себя вознесённым в сферы, где решается участь стран и народов и где как будто бы что-то даже зависело от него. Восток и Запад, Коштырбастан и Россия превращались в устах Народного Вожатого из размытых абстракций в конкретных собеседников, обладающих знакомыми чертами живых людей: ведь точно так же, как сейчас с Олегом, беседовал Гулимов с Шираком и Ельциным, с Клинтоном и Тэтчер, Бушем и Колем, со многими другими… Большинство из них оказывались у того всемирного дастархана, где определялись судьбы народов, совсем ненадолго, на какие-нибудь смешные четыре – шесть лет, чтобы потом исчезнуть в забвении, и, по сути, не столько решали сами, сколько представляли интересы стоявших за их спинами, – но он, Гулимов, был из тех немногих, кто никуда не исчезал и действительно принимал решения.
– Не хотел бы господин президент что-нибудь передать своим будущим русским читателям?
От политики к поэзии Народный Вожатый перешёл без паузы и видимого усилия.
– Да, конечно. Передайте вашим читателям, что я писал эти стихи с открытым сердцем. И если они тоже распахнут для них своё сердце, они смогут узнать о нашей стране, о душе нашего народа гораздо больше, чем из газет и новостей по телевизору.
Это было сказано так естественно, что Пичигин не смог удержаться от мысли: «Может, я ошибаюсь? Может, автор стихов всё-таки он, а не Фуат?»
В этот момент сидевший справа от Народного Вожатого полный мужчина лет пятидесяти с непроницаемым бурым лицом, перелистав переданные ему президентом переводы Печигина, обнаружил послание оппозиции. Качнув головой, как китайский болванчик, он показал его Гулимову. Президент вопросительно взглянул на Олега (теперь уже точно на него, а не сквозь).
– Что это?
– Это меня тоже просили передать Народному Вожатому.
– Нет, этого не надо. Что это такое? – Гулимов подвинул всю папку через дастархан к Печигину. – Заберите это.
– Но вы сказали, что непременно прочтёте, – чувствуя близость провала и не совсем понимая, что делает, Олег подтолкнул папку назад.
– Это не перевод!
Гулимов резче, чем прежде, отпихнул от себя папку, сдвинув в сторону сладости на дастархане.
– Мне кажется, это важнее, чем перевод…
Президент наклонился к помощнику с бурым лицом. Пока они совещались, Олег в растерянности обернулся за подсказкой к Алишеру. Тот стоял уже в первом ряду и, когда Олег посмотрел на него, наклонив голову, выдавил в кулак через дыру в зубах косточку от финика.
– Нет-нет, заберите это себе, – вновь обратился президент к Печигину. – Это совсем ни к чему.
Раздавшийся за спиной громкий хлопок заставил Олега втянуть голову в плечи: «Это не выстрел – не может быть! – просто что-то упало на пол». Народный Вожатый откачнулся назад и стал подниматься, медленным, тяжёлым рывком воздвигаясь над Печигиным все выше и выше. Лицо говорившего с ним помощника побурело ещё больше и вздулось, грозя взорваться от прихлынувшей крови. За первым хлопком сразу же последовали второй и третий. Народный Вожатый покачнулся над Олегом, и вместе с ним, но в противоположную сторону качнулся потолок чайханы с тремя вращающимися вентиляторами, качнулись завешанные коврами стены и лампы в нишах. Президент выкинул в сторону правую руку, пытаясь остановить это паническое шатание, но ноги уже не держали его, колени подламывались, а на зелёном бархате чапана расползалось на груди чёрное пятно. Испугавшись, что Гулимов упадёт сейчас прямо на него, Печигин отпрянул в сторону, и Народный Вожатый рухнул на дастархан, в дребезг бьющейся посуды, в звон покатившихся блюдец, чашек и чайников. Олег оглянулся на Алишера, того уже держали, завернув руки за спину, ногами он выделывал на полу кренделя, разбитое лицо заливала кровь. Снова раздались выстрелы. Охранники – в руке у каждого по пистолету – палили в потолок, что-то крича по-коштырски истошными голосами. Все, кто был в чайхане, улеглись на пол вниз лицом, заложив руки за голову. Печигин увидел, что ближайший к нему охранник направил дуло на него и непонятно орет, разевая маленький рот на большом угреватом лице, одно и то же слово. Очевидно, он требовал, чтобы Печигин тоже лёг на пол. А может, хотел чего-то совсем другого, и, если Олег поступит неверно, он выстрелит. Лучшее, что можно было сделать, это совсем не шевелиться. Печигин впал в ступор, в котором мысли двигались медленно, не поспевая за стремительностью происходящего. Смотреть на кричащего охранника, не понимая, что ему нужно, было невыносимо, но и оторваться от нацеленного на него пистолета было невозможно. И всё-таки Олег перевёл взгляд на лежавшего возле него на спине Народного Вожатого. Над ним уже склонились, тормоша и тиская, несколько человек, но лицо президента с широко открытыми глазами было Олегу видно. Глаза Гулимова были совершенно неподвижны, стеклянны и мертвы. Выброшенная в сторону левая рука трупа сжимала большой кусок халвы, раскрошившийся между сведёнными судорогой пальцами.
Охранник не выстрелил. Он подошёл к Олегу и ударил его по голове так, что тот упал на пол. Было больно, зато сразу стало ясно, что от него требовалось. Теперь Печигин лежал лицом вниз с руками за головой, как и все. После стрельбы и криков в чайхане наступила относительная тишина, нарушаемая тревожными голосами переговаривающейся охраны. Вдруг эту тишину прорезал надрывный захлёбывающийся вопль, перешедший в одинокий плач. Одна из бывших в чайхане женщин разом осознала весь ужас того, что произошло. Ее всхлипывания, становясь то громче, то тише, продолжались до тех пор, пока у дверей чайханы не остановился автобус, куда затолкали всех, кто лежал на полу.
Часть третья
Били его недолго и, возможно, даже не слишком сильно, но Печигину казалось, что это длится бесконечно и три коштыра в форме – шесть свинцовых кулаков, шесть злых глаз, три накачанных деловитой яростью, пляшущих вокруг него лица – решили его попросту убить. Труднее всего было найти пресекающееся дыхание, не задохнуться, не упасть на пол, потому что лежачего, увлёкшись, могли начать бить ногами. О том, чтобы оправдываться, пытаться что-то объяснить, не было и речи – это Печигин понял сразу, едва его втолкнули в обшарпанный тюремный кабинет, где эти трое принялись за него, не говоря ни слова (один из них, когда Олег вошёл, читал за столом книгу, которую закрыл, аккуратно загнув на память угол страницы). Били не суетясь, со вкусом и знанием дела, разворачивая для удобства лицом то в одну, то в другую сторону, может быть, даже соблюдая очередность, хотя, полностью потеряв ориентацию и уже не пытаясь закрываться, Олег скоро перестал понимать, от кого из троих он получает очередной удар, словно кулаки сыпались на него со всех сторон, отделившись от своих хозяев. Но лица были гораздо страшнее кулаков, и, встречаясь с ними взглядом, Печигин понимал – не умом, не сознанием, а всеми своими ёкающими под ударами, скулящими, сжимающимися и корчащимися внутренностями, – что убить его им ничего не стоит, даже бровью не поведут. Только один, похоже, старший по званию, выдавливал сквозь сжатые зубы какие-то слова, наверное, коштырские ругательства, двое других работали молча. Они всё-таки повалили Печигина на пол, сняли с него сандалии, старший поставил сверху стул и, усевшись на него, принялся лупить Олега по пяткам резиновой дубинкой. Это было гораздо больнее ударов руками. И не вывернуться из-под стула, не защититься, не подставить еще не битого места – снова и снова колотят по больному.
Потом на горящих от боли ногах его провели по полутёмным сводчатым коридорам – тюрьма была старой, наверное, еще довоенной постройки – и, сунув в каптёрке пропахшие табаком матрас, бельё и робу, втолкнули в камеру. В ноздри ударила сложная, многосоставная вонь курева, туалета и десятков почти голых, в одних трусах и тапках, потеющих тел, заполнявших камеру до отказа. Сырой воздух был таким мутным от папиросного дыма и испарений кишащей, татуированной и волосатой человеческой массы, что забранное решёткой окно на противоположной от двери стене было еле видно. Печигин кинул матрас на свободные нижние нары, лёг и стал искать положение, в котором тело бы меньше болело. То и дело над ним наклонялись наголо бритые коштырские головы, отливавшие желтизной от тусклой лампы над входом, и, скаля золотые зубы, разглядывали его, о чём-то между собой переговариваясь. Из-под соседних нар выполз из кучи тряпья тощий старик со свисавшей складками коричневой кожей и, лыбясь во всю ширину беззубого рта, уставился на Печигина, моргая младенческими глазами. Поднёс два пальца к лиловым жгутам губ, очевидно, прося закурить. Олег закрыл глаза, притворившись спящим, избитое тело ныло, как ни повернись, боль распирала, не помещаясь в нём. Последний раз Олега били в детстве, шпана во дворе, и теперь, слушая со всех сторон коштырский гвалт камеры, он чувствовал, как захлёстывает его напрочь забытая беспомощность: то, что произошло сейчас, не могло быть с ним, со взрослым Печигиным, только с тем давним, одиннадцати– или двенадцатилетним, скрывавшимся все эти годы в глубине памяти и извлечённым теперь болью наружу. Бредовость окружающего усиливалась пробивавшимся сквозь гомон знакомым голосом Народного Вожатого, раздававшимся из телевизора, стоящего на высоком шкафу посреди камеры. В нём живой и невредимый Гулимов что-то однообразно вещал (конечно, в записи), точно специально затем, чтобы Олег не мог никуда деться от воспоминания о его остекленелых глазах и сжимавших раскрошенную халву мёртвых пальцах. И если от картинки на экране можно было избавиться, закрыв веки, то от врубленного на полную мощность звука не спрячешься, он был слышен поверх всех голосов камеры, обвиняя Олега в своей смерти, не давая ему укрыться в жалости к себе, уличая и разоблачая.
Как следует устроиться на нарах Печигину так и не удалось. Скоро его вывели из камеры и отвели в другую, поменьше. Здесь народу было не так много, но влажность еще больше, с потолка падал редкий дождь собиравшихся там капель. Обитатели камеры ходили в грязевых потеках, сползавших по вздувшимся от жары, воспалённым, как нарывы, татуировкам. Снова над Олегом склонялись, обсуждая его, тускло блестевшие потные лица. У одного не было левого уха, только небольшая дырка в голом черепе на его месте. Свет в камере был ярче, чем в предыдущей, и Печигин заметил, что большинство её обитателей покрыты экземой и постоянно скребутся, иногда присаживаясь на нары к соседу, оказывавшему дружескую услугу по чесанию какого-нибудь труднодоступного места, например между лопаток. В этой камере Печигин тоже надолго не задержался. Часа через полтора его снова вывели и перевели в небольшую камеру на четверых, где сидели только двое, и он мог даже выбрать, какие из двух свободных нар занять.
Эти перемещения с места на место, не имевшие, казалось, другой цели, кроме как заставить его побольше помучиться, окончательно отбили у Олега желание вникать в окружающее, так что в последней камере он едва кивнул новым соседям и, улегшись на нарах, отвернулся к стене, с головой уйдя в боль, распространявшуюся от ног вверх по всему телу. Но скоро один из сокамерников тронул его за плечо.
– Из Москвы, да?
Он был невысок, пухл, с заросшим мелким курчавым волосом животом и очень тёмным, мятым, с лиловыми подглазьями, похожим на чернослив лицом. Повернувшись к нему, Олег кивнул и увидел, что по шее соседа не спеша ползёт таракан. Проследив взгляд Печигина, тот спокойно снял таракана, раздавил между пальцами и вытер их о трусы.
– Их тут тыщи!
В эту ночь – свою первую ночь в тюрьме – Олег не мог уснуть: ему постоянно казалось, что по нему ползают тараканы. Он то и дело скидывал простыню и начинал обшаривать себя и мятый матрас. Свет в камере не гасили, и, глядя в потолок, Олег видел то замиравшие, то быстро перемещавшиеся по нему чёрные точки. От долгого разглядывания они начинали двоиться и троиться, превращаясь в галлюцинацию. Один из соседей – не тот, что раздавил таракана, а второй – вскрикивал и с кем-то спорил или ругался во сне.
А наутро Печигина отвели пропахшими кислой капустой гулкими тюремными коридорами в кабинет, где его поджидал следователь, хмурый громоздкий коштыр с толстыми заскорузлыми пальцами, в которых ручка выглядела так неуместно, что в первую секунду он показался Олегу левшой. Не глядя на Печигина, следователь протянул ему наспех со множеством ошибок переведённое с коштырского на русский обвинение в организации заговора с целью убийства действующего президента Коштырбастана.
– Ознакомились? Подпишите.
– Я не убивал. И ничего не организовывал.
– Разберёмся. Подпишите, что ознакомились.
Печигин подписал, где было нужно. С него сняли отпечатки пальцев, двое врачей в медицинском кабинете осмотрели его с ног до головы, не обратив никакого внимания на синяки по всему телу, а потом он попал в руки тюремного парикмахера, который, поворачивая его голову, как неживой предмет, быстро остриг Олега машинкой наголо. После этого его еще сфотографировали на вертящемся стуле в фас и в профиль и отправили обратно в камеру. Вернувшись, Олег попросил у соседей карманное зеркало. Хотя все заключённые были стрижены под ноль, вид собственного впервые открывшегося ему голого черепа, окончательно уравнивающего его с остальными обитателями тюрьмы, показался Олегу настолько диким и невозможным, словно, заглянув в зеркало, он увидел в нём совершенно незнакомого человека.
Новых соседей по камере звали Муртаза и Фарид. Муртаза, тот, что раздавил пальцами таракана, ждал суда за убийство односельчанина, укравшего у него осла. Муртаза жил за городом, и осёл был ему нужен, чтобы возить на столичный рынок овощи и фрукты, которые он выращивал. Без осла Муртаза был как без рук. А тот негодяй, мало того что увел осла, ещё и не возвращал одолженных денег и покушался на чистоту его дочери, так что Муртазе ничего больше не оставалось, как проломить ему кетменем голову. «Сам напросился. Я его сколько раз предупреждал!» – со вздохом говорил он, сидя на нижней шконке и качая не достающими до пола волосатыми ногами.
Второй сокамерник, Фарид, сперва представился как Федя – так его звали в многочисленных русских тюрьмах и зонах, где он успел побывать. О своём деле он не распространялся, но от Муртазы Олег узнал, что у него целый букет статей: и квартирные кражи, и грабежи, и мошенничество. Он был коренаст, жилист, по утрам отжимался на кулаках от пола, а на прогулках по тюремному двору обливался водой. У него была слишком широкая золотозубая улыбка на худом смуглом лице, чтобы ей можно было доверять: Муртаза предупредил Олега, чтобы не садился играть с ним в карты – обманет в два счёта и разденет догола. Поэтому на все предложения Фарида «перекинуться» Печигин отвечал отказом, и тот вынужден был от скуки резаться сам с собой. Сидя по-турецки на нарах, он сдавал на двоих и по очереди играл за каждого. Бормоча себе под нос, иногда начинал с собой ссориться, уличал себя в жульничестве, хватал одной рукой другую, в ярости кидал карты, отказываясь играть, потом всё-таки уговаривал себя продолжать и возобновлял игру до следующей ссоры.
Муртаза убивал время, читая и перечитывая «СПИД-Инфо», одну из немногих русских газет, продававшихся в Коштырбастане. В тюрьме её, так же как терьяк, насвай и водку, можно было купить у надзирателей. Вся стена над его нарами была заклеена фотографиями грудастых баб, вырезанных из газеты. Коштырская версия «СПИД-Инфо» тоже предлагалась надзирателями, но масляно улыбающиеся коштырки почему-то волновали Муртазу гораздо меньше, он всегда брал русскую газету и спрашивал потом у Печигина значение незнакомых ему слов.
– Аутоэротизм – это как? В автомобиле, что ли?
Хуже всего было то, что особенно понравившиеся статьи он с энтузиазмом читал вслух, и заставить его замолчать было очень трудно. Хотя говорил по-русски Муртаза вполне сносно, читал он, страшно коверкая слова, путая ударения, то и дело прерываясь, чтобы отсмеяться восхищённым самозабвенным смехом. От этого смеха на Олега наваливалась неподъёмная плита тоски, в которой желание убить Муртазу успокаивалось только мыслью, что тому, вполне возможно, так и так светит высшая мера.
А что светит ему, Печигину? Неужели его действительно будут судить за убийство президента? Тогда вероятность получить высшую меру для него куда больше, чем для Муртазы. Но ведь это немыслимо, невозможно! У него же и в мыслях ничего подобного не было! И тут же Олегу вспомнился Касымов с его любимым: «Коштырбастан – страна, где нет невозможного».
Теперь вся надежда на Тимура, на его связи. И в первую очередь на Алишера, который должен сказать следствию, что Печигин никакого отношения к случившемуся не имеет, ни о каком заговоре, если он вообще был, не подозревал, всё, на что он согласился, это передать послание – за это же они его не расстреляют?!!
Но уже на следующей встрече со следователем Олег узнал, что надежды на Алишера нет. Потому что его самого больше нет. У него был припасен яд, он раскусил ампулу сразу после того, как выстрелил в президента. Яд был сильный, Алишер умер быстро, ускользнув таким образом от наказания.
– Смерть непосредственного исполнителя, – флегматично сказал следователь, – существенная утрата, но она не помешает ходу расследования. Большинство его соучастников уже арестованы и даёт признательные показания. Вам стоило бы взять с них пример. Только сотрудничество со следствием может облегчить вашу участь.
Последние слова прозвучали так, будто участь Печигина уже решена.
– Но мне не в чем признаваться…
Олег рассказал всю историю своих отношений с Алишером от знакомства в поезде до просьбы передать послание оппозиции и объяснил, как мог, почему согласился. Следователь старательно всё записал, шевеля при этом губами, точно повторял про себя за Печигиным его слова, и, ни о чём больше не спросив, дал Олегу подписать протокол. Похоже было, что его задача состоит только в регистрации показаний, тогда как основные следственные мероприятия выпадают на долю той троицы, что отбила Олегу пятки и разукрасила его всего синяками. На этот раз обошлось без встречи с ними, Печигин был доволен уже и этим, ковыляя в сопровождении надзирателя обратно в камеру.
Но ночью, когда из-за света он опять не мог уснуть, окончательное осознание своего положения, которого до сих пор ему удавалось избегать, настигло Олега. Воздух в камере был тяжёлым от сортирной вони и неподвижным от духоты, и Олег почувствовал, что не может им дышать, вместо кислорода его лёгкие наполнялись отчаянием. Отчаяние не помещалось в груди, было намного больше задыхавшегося Печигина, вместить его мог только крик, в который человек обращается целиком, когда кричит без звука, стиснув зубы. Этой ночью Олег долго, может, час, а может, и несколько часов мысленно кричал, ослеплённый раскалённой пустотой в своем мозгу, исходил немым криком, пока отчаяние не вышло из него и ему не стало легче. Под утро он даже сумел ненадолго заснуть.
Тяжелее всего было пробуждение. Каждое утро было хотя бы несколько ускользающих секунд, когда Печигин, уже проснувшись, не мог вспомнить, где находится. Затем в ноздри вползала вонь «севера» (так называли здесь отгороженное бортиком очко в углу камеры), а в уши – звуки подъёма, стук в двери, голоса сокамерников, грохот шагов по коридору, и вместе с ними наваливалась разом неотменимая очевидность окружающего, всегда одна и та же и всё-таки всякий раз по-новому невыносимая с утра. Соседи Олега, видимо, испытывали то же самое, потому что, угрюмо стеля свои нары, старались даже не глядеть друг на друга. Вообще необходимость изо дня в день видеть одних и тех же людей и самому постоянно находиться у них на виду оказалось для Печигина трудновыносимой. Он понимал, конечно, что в большой, набитой заключёнными камере было бы гораздо хуже и его теперешние условия содержания можно считать привилегированными, доставшимися ему из-за важности его дела или потому, что он иностранец, но временами соседи надоедали Олегу до того, что он подолгу лежал с закрытыми глазами, пытаясь создавать себе иллюзию недостижимого одиночества. Фариду Олег был благодарен хотя бы за то, что, если не резался в карты, он мог, думая о своём, часами неподвижно смотреть сквозь решётку на верхушки чинар за тюремной стеной, но Муртаза беспрерывно ворочался, чесался, пыхтел, сопел, шуршал страницами «СПИД-Инфо»… Так что в конце концов Печигин был рад, когда надзиратель забрал его из камеры и вывел в гулкую пустоту тюремного коридора. Он думал, что ему предстоит новый допрос, но в кабинете, куда его привели, Олега поджидал не следователь, а Тимур Касымов.
Он стоял, отвернувшись к окну, как и в камерах, забранному двойной решёткой, тяжело, всем своим весом навалясь на подоконник. Жировая складка под затылком побурела от напряжения. Когда Олег вошёл, Касымов обернулся, но не произнёс ни слова. Вся его поза, молчание и взгляд выражали даже не осуждение, а уже вынесенный и подписанный приговор. Печигин, обрадовавшийся Тимуру до того, что готов был броситься ему на шею, остановился на полпути, не зная, что сказать.
– Тимур… Ты что… Ты думаешь, я в чём-то виноват? Но я ни в чём… Откуда мне было знать, что он выстрелит?! Я ни в чём не виновен!
– В чём – ты – не виновен? – после каждого слова Касымов делал зловещую паузу.
– В его смерти… В смерти Народного Вожатого.
– Президент Гулимов жив и здоров, даже не ранен. Заговорщики, как обычно, промахнулись. Народный Вожатый выступил по телевизору и в прямой трансляции разоблачил их преступный и, как всегда, неудавшийся заговор!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.