Текст книги "Перевод с подстрочника"
Автор книги: Евгений Чижов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
Утром Олег не удержался и стал читать то, что перевёл за ночь, сокамерникам. Те слушали внимательно (поэзию в тюрьме уважают, даже если ничего в ней не понимают), Муртаза, правда, криво и недоверчиво ухмылялся, зато Фарид попросил повторить несколько понравившихся мест и сказал, что тоже хотел бы так писать. Он и сам был не чужд стихотворству и трём своим «подругам по воле», ждавшим его в разных городах России, сочинял иногда письма в стихах, обращаясь к Печигину за помощью в поиске рифм или за беспристрастной оценкой. (Прав был Гулимов, думал Олег, каждый – поэт.) После того как перевод вновь пошёл, его отношение к сокамерникам незаметно переменилось. Они больше не раздражали его; наоборот, с тех пор, как он поверил, что выйдет на свободу, Олег стал ощущать что-то вроде близости к этим предельно далёким от него людям, волей судьбы или, вероятнее, тюремной администрации запертым вместе с ним в этой насквозь провонявшей каменной коробке. Подобие уюта возникало теперь по вечерам в камере, когда Фарид выключал наконец телевизор и тишина нарушалась только шелестом страниц «СПИД-Инфо», или шлепками игральных карт. В этой тишине Печигин, отрываясь от работы, замечал, что по-иному стал воспринимать своих соседей: он чувствовал в Муртазе тёмный сгусток сырой коштырской тоски, проступавшей тенью на его мятом смуглом лице, а в Фариде угадывал стиснутое в кулак жилистое терпение, способное вынести всё. Казалось, эти люди для того только и созданы, чтобы жизнь вытягивала им тоской жилы и выкручивала суставы, проверяя, сколько они смогут выдержать, продолжая смеяться глупым шуткам из газеты «СПИД-Инфо» и жульничать в карты. В то время как Печигина каждое законченное четверостишие приближало к свободе, которую должен был принести ему, прочитав перевод, Народный Вожатый, этим двоим ничего не светило. Они были отбросами, человеческим шлаком, но Олег смотрел на них уже не только своими глазами, но и взглядом Народного Вожатого, позволявшим увидеть, что если не они, то их дети, внуки детей или правнуки внуков ещё сыграют свою незаменимую роль в истории страны – человек важен не сам по себе, а как звено в цепи поколений, как необходимая передача, без которой эта цепь порвется и ключевые события истории сложатся иначе. Этот взгляд давал надежду на конечное осмысление жизни, но была в нём печаль, потому что человеку мало быть передаточной шестернёй, он хочет быть сам по себе, и Печигин догадывался, что если надежда исходит от Народного Вожатого, то печаль принадлежит ему самому. Он думал о том, что, выйдя на свободу, конечно, сразу уедет в Москву и никогда не встретит больше ни одного из своих сокамерников: безвестность их судьбы смыкалась над ними, и Олегу вспомнились слова Фуата, что он должен всё запомнить, чтобы потом рассказать. Закрыв глаза, он вспоминал застывшую, обнажавшую верхнюю десну улыбку Муртазы, с которой тот ощупывал свою бритую голову, ища какую-то царапину на черепе, и шевелящиеся губы Фарида, писавшего очередное стихотворное послание одной из своих «подруг по воле», – и думал, что если только выберется отсюда, не забудет этого никогда.
Фуат уже несколько дней не выходил на прогулку. Последний раз, когда Печигин встретил его в тюремном дворе, он был совсем плох. Не ходил по двору с другими заключёнными, не интересовался, как прежде, надписями на стенах, а, мутно глядя перед собой, рыхлой, сырой грудой стоял в углу и засунутой в карман тренировочных штанов рукой чесал где-то под животом. Не сразу, кажется, узнал Олега, невнятно, бормоча под нос, отвечал на вопросы, но потом взял его ладонь (опять это тискающее, заискивающее рукопожатие слепого) и, дотянувшись, сказал на ухо:
– Уже скоро…
– Вы о чём? – не понял Олег.
– Скоро он придет. Народный Вожатый. Очень скоро.
– Я знаю, – уверенно ответил Печигин. – Знаю.
От суда в памяти Печигина почти ничего не осталось. Три недели подряд его вместе с двумя десятками других обвиняемых в заговоре, содержавшихся в той же тюрьме, возили в центральный суд, где с утра до вечера проходили заседания, в которых он не понимал ни слова, потому что всё производство велось на коштырском, а обязанности полагавшегося ему переводчика взял на себя выделенный Олегу адвокат, знавший по-русски, кажется, только две на разные лады повторяемые фразы: «Не беспокойтесь» и «Всё будет в порядке». Адвокат был молодой, юркий, улыбчивый, очень гордившийся недавно купленным мобильным телефоном последней модели, которым похвастался Печигину в первый же день процесса. Большую часть времени он был занят писанием со своего телефона смс-сообщений, а если Печигин решался отвлечь его вопросом, отвечал третьей из своих любимых фраз: «Это не имеет для вас значения». Олег и сам вскоре поверил, что нескончаемое коштырское словоговорение действительно не может иметь никакого значения, тем более что получивший на процессе журналистскую аккредитацию Касымов при первой же возможности сказал ему, что окончательное наказание основным обвиняемым всё равно будет назначать не суд, а сам Народный Вожатый: «Кого захочет – помилует, кого не захочет – сам понимаешь…» Тимур обычно с каменно застывшим лицом сидел в углу набитого военными зала (родственников подсудимых в суд не пустили) и, встречаясь взглядом с Олегом, быстро подмигивал ему левым глазом. Его лицо оставалось при этом таким серьёзным, что это было похоже на нервный тик. На второй день Печигин взял с собой подстрочники и черновики и, заняв своё место на скамье подсудимых, погрузился в работу. Едва стали складываться первые строки, как весь непонятный коштырский суд перестал для него существовать. Если что-то отвлекало Олега от стихов Гулимова и он вглядывался в зал, ему казалось, что все собравшиеся точно так же, как он с Касымовым, понимают, что происходящее абсолютно несущественно, и, чтобы скрыть это, изо всех сил стараются выглядеть как можно серьёзнее, но любой из коштыров, какой бы солидностью ни было налито его лоснящееся лицо, если смотреть на него достаточно долго, обязательно не выдержит и подмигнёт ему, как Тимур, точно против собственной воли. Председательствующий регулярно отправлял в рот мятные леденцы из коробочки в кармане, и, похоже, они интересовали его куда больше словопрений на процессе. Он был стар, грузен, и порой его взгляд становился до того неподвижен, что вызывал у Печигина подозрение, будто он уснул с открытыми глазами. Глядя на него, Олег вспомнил Фуата – его не было среди подсудимых. Но Олег уже знал от Касымова, что этот суд только первый в серии запланированных процессов. Фуата, видимо, оставили на потом.
Когда Печигина вызвали давать показания, он в точности повторил всё, что говорил на допросах, примерно то же сказал, и когда дело дошло до последнего слова, постаравшись продемонстрировать раскаяние, несмотря на непризнание вины, – за то, что всё так сложилось и он безо всякого своего умысла оказался к этому причастен. Главным для него было не ляпнуть лишнего, удержать разогнавшееся на стихах, даже в пальцах покалывавшее вдохновение. Морщинистое лицо судьи с полуприкрытыми многослойными веками глазами, перегонявшее из одной щеки в другую мятный леденец, служило хорошим отрезвляющим средством: казалось, он знал всё, что скажет Олег, прежде, чем тот открыл рот. Чтение приговора растянулось на два дня, на второй в зале суда сломался кондиционер, и набитое людьми помещение погрузилось в духоту, стало хуже, чем в камере. Одному из обвиняемых сделалось плохо, он потерял сознание, Печигин так и не узнал, было ли это следствием вынесенного ему наказания или нехватки воздуха. Адвокат извинился, что прийти на оглашение приговора не сможет, потому что занят в другом процессе, но «не беспокойтесь, всё будет в порядке» – так что Олегу даже не у кого было выяснить, что решил суд на его счёт. Попытки расслышать в нескончаемом бубнёже судьи своё имя он скоро оставил, беспокоить вопросами соседей по скамье подсудимых не решался, у тех хватало своих забот, и только взгляд на Тимура, продолжавшего ему регулярно подмигивать, убеждал Олега, что ничего по-настоящему важного не происходит. В его деле решающее слово будет, без сомнения, принадлежать самому Народному Вожатому, так что нечего переживать раньше времени. Вся эта суета сначала из-за кондиционера, потом вокруг упавшего в обморок только отвлекала от работы, которой не могла помешать даже смертельная духота: слова и строки, выстраиваясь в нужный размер, продолжали копошиться в голове Печигина, кажется, уже независимо от него, и, если бы он тоже потерял сознание, подумалось Олегу, перевод всё равно не остановился бы и продолжался в бреду. Когда приговор был наконец зачитан и всех отвезли обратно в тюрьму, камера показалась Олегу прохладной, он обрадовался ей, точно вернулся в родной дом.
Через день после заключительного заседания суда Касымов пришёл к Олегу в тюрьму. Идя на свидание, Печигин не испытывал ничего, кроме досады: теперь, после приговора, Народный Вожатый наверняка должен был прийти со дня на день (его ждал не он один; откуда-то, возможно, от Фуата, вся тюрьма уже знала, что президент придёт посмотреть на осуждённых заговорщиков), в папке с подстрочниками оставались последние листы, Олег надеялся успеть их закончить, каждая минута была на счету. Конечно, если он и не успеет, это ничего не изменит – толстенную стопку завершённых и отчётливым почерком переписанных переводов он хранил под матрасом, – и всё-таки ему хотелось довести дело до конца, чтобы с чистой совестью сказать себе и Гулимову: я сделал всё, что обещал.
На этот раз Тимур ни в чём не стал его обвинять, наоборот, шагнул навстречу, обнял, прижал к себе, похлопал по спине:
– Ничего, ничего… Всё идет, как надо. Приговор суров, но тебе нечего бояться. Он и должен быть таким, чтобы Гулимов мог продемонстрировать своё милосердие. Если бы приговор был мягким, это выглядело бы снисхождением к заговорщикам, после которого помилование президентом уже никого бы не впечатлило. Так что всё нормально…
Олег высвободился из объятий Касымова.
– Сколько мне дали?
– Из двадцати шести обвиняемых восемнадцать получили высшую меру, остальные – разные сроки заключения, от десяти лет и больше. Но ты же понимаешь, что они не смогут расстрелять восемнадцать человек?! Только теперь начинается самое интересное – торговля за души осуждённых.
– А я? Мне-то какой приговор вынесли?
Спрашивая, Печигин уже знал ответ и удивлялся тому, что остается так спокоен, точно речь вообще не нём, а о каком-нибудь его знакомом, от исхода судьбы которого ничего в его жизни не изменится.
– Ты в числе тех восемнадцати, но твой случай особый: твоя душа лежит, так сказать, на весах международной политики. Помилует ли тебя Народный Вожатый и чем будет заменён тебе приговор, целиком зависит от отношений между Коштырбастаном и Россией. А эти отношения зависят сейчас от партии истребителей, которую наше Министерство авиации хочет закупить у Москвы. Но ты не бойся, мои однокурсники из МГИМО уже работают над тем, чтобы её цена устроила покупателя. Не сомневайся, я держу руку на пульсе.
– Постой, Тимур, при чём тут отношения между Коштырбастаном и Россией?! При чём истребители?! Я же ни в чём не виновен. А Гулимов – сколько раз ты мне говорил об этом?! – никогда не ошибается. Он же этот… как ты его называл? Аль-инсан…
– Аль-камил. Именно так. Поэтому тебе не о чем беспокоиться. Ты перевод закончил?
– Практически да, осталось всего ничего… Мог бы отдать его тебе хоть сегодня, но, знаешь, Фуат говорил мне, что Народный Вожатый сам придёт в тюрьму к участникам заговора, и все здесь в это верят и ждут его. Как ты думаешь, это возможно?
– Конечно. Я и сам не раз слышал, что он навещал осуждённых за покушения. Так что вполне возможно. Вот только… Фуату твоему встретиться с ним не придётся.
– Почему? С ним… что-то случилось?
И снова, задавая вопрос, Олег предчувствовал ответ. Касымов развёл руками, как бы говоря: «Что я могу поделать…»
– Сердце. Вздумал доказывать на допросе следователю, что тот работает на него, то есть на исполнение его замысла. И вообще, что бы тот ни сделал, всё только ему, Фуату, на пользу. Следаку это, понятное дело, не понравилось, он, может, совсем немного и превысил степень жесткости, но старику же много и не нужно. Поэты вообще народ хлипкий. Оформили как сердечный приступ. А что там в деталях произошло, я не знаю, меня с ними не было. Мне это всё прокурор рассказал.
Этого можно было ожидать: очень уж плох был Фуат, когда Олег последний раз встретил его на прогулке, и всё-таки известие о его смерти поразило Печигина едва ли не больше, чем собственный приговор, – оно как бы подкрепило его, превратив из слов на незнакомом языке в несомненную надвигающуюся реальность: смерть – вот она, близко и очень просто. Достаточно лишь немного превысить степень жесткости.
– Я же совсем недавно ещё с ним разговаривал… Вот как с тобой! Он хныкал, жаловался, боялся, что его отравят… И всё время говорил, что Гулимов непременно придёт к нему. А теперь…
Печигин почувствовал, что раздражавший его нытьём и изводивший своим навязчивым безумием Фуат разом стал ему ближе, чем с детства знакомый Касымов: приговор сближал Олега с умершим и отделял от Тимура.
– Ладно, ладно, что теперь поделаешь… Всё равно он был больной человек, не жилец… То, что у него в голове творилось, лечению не поддаётся. Зато ты уже скоро, я думаю, будешь на свободе, – Касымов заметил впечатление, произведённое на Олега смертью Фуата, и старался его сгладить. – Вернёшься в свою Москву, пройдёшь по бульварам, от Зарядья до Таганки… Я ж тебе завидую, честное слово! Там ведь всё детство, школа наша… Помнишь, как мы стёкла на стройке били? Нас тогда чуть из школы не выгнали!
Лежа в камере, Печигин не раз и не два вспоминал с непривычной остротой, всегда сопутствовавшей вдохновению (очевидно, у памяти тоже бывает вдохновение), тот ослепительный апрельский день, пронизавший блеском всю тёмную глубину прошлого, так что можно было различить любые детали, вплоть до сучка на доске забора, за который Олег зацепился рукавом, когда уносили ноги со стройки. Но теперь ему захотелось ответить Касымову: «Не помню», – общие воспоминания не сближали, а только подчёркивали разницу их теперешнего положения.
– Я бы и сам в Москву подался, устал я уже, честно говоря, от Коштырбастана, – продолжал, не дождавшись ответа, Касымов. – Но нельзя мне. История творится здесь, и она меня не отпускает. А ты скоро станешь свободным человеком и, пожалуйста, езжай, куда хочешь. Захочешь – Зару с собой возьмёшь, не захочешь – к этой своей долговязой вернёшься, как там её…
– Её зовут Полина. Мы с ней давно расстались, ты же знаешь…
– Понятия не имел. Откуда мне знать? Если ты и говорил, что я, забыть не могу? Видишь, я даже имени её не помню. Думаешь, мне помнить больше нечего, кроме твоей любовницы? И так голова от дел пухнет!
Печигин не поверил, что Тимур забыл, как зовут Полину. Не мог он, расточавший ей бесчисленные комплименты, этого забыть! Скорей, это было обычным для Касымова способом подчеркнуть между делом свою значительность: он занят государственными делами, ему не до пустяков частной жизни.
– Послушай, ты спал с ней?
– Что?!
– Я спрашиваю, ты с ней спал?
Тимур сдвинул брови с таким непониманием и возмущением, точно вообще не постигал, что это значит – спать с женщиной. Но Печигин был уверен, что сейчас самое время задать этот вопрос – потом времени у него может уже не быть.
– О чём ты?! Теперь, когда стоит выбор между жизнью и смертью?! Когда я днём и ночью поддерживаю контакт с Москвой, чтобы сделка с истребителями прошла успешно, мобилизую все свои связи, чтобы передать твой перевод президенту, когда я только и занят твоим делом, отложив в сторону всё остальное… Какое это может иметь сейчас значение?
– Хочу знать, насколько я могу тебе доверять. Скажешь правду – тогда можно тебе верить, обманешь – значит, нельзя. Я же должен решить, отдавать перевод тебе или дождаться, когда Гулимов придёт в тюрьму, чтобы передать самому.
Касымов откинулся на стуле, со свистящим шумом возмущённо выдохнул, вытер платком мокрый лоб, точно хотел стереть наискось падавшую на него от окна тень решётки, потом ухмыльнулся:
– Как ты, интересно, поймёшь, правду я тебе говорю или нет? Скажу, что ничего не было, ты мне не поверишь, ревнивец несчастный, скажу, что было, – поверишь, но это-то как раз и будет ложью!
– Я давно не ревную, просто часто вспоминал её тут – знаешь, в тюрьме очень хорошо вспоминается, совсем по-другому, чем на воле, – и хочу узнать правду. О ней, о тебе. Скажи, как было, и всё.
– Да не было, не было, и говорить не о чем, потому что ровным счётом ничего не было!!!
– Ну и ладно, – Печигин пожал плечами. – Нет так нет. Чего кричать-то?
Смерть Фуата выбила Олега из колеи. Вернувшись в камеру, он не мог заставить себя перестать думать о нём и взяться за работу. Он винил себя, что не жалел старика, отделывался от него подачками, перед глазами стояло, как жадно поглощал Фуат его мясо и хлеб. Поэт пересёк уже ту черту, которая приблизилась теперь вплотную и к Олегу, – черту между жизнью и смертью – и оттуда, с той стороны, притягивал к себе все его мысли. Как он умирал? Касымов сказал, что от сердца, но можно ли ему верить? Если действительно от сердечного приступа, то это, наверное, хоть быстро, а если от побоев? Не думать, не думать об этом, всё равно ничего уже не изменишь, сосредоточиться на последних подстрочниках, закончить работу!
Но сосредоточиться не удавалось, работа не клеилась, проходили дни, а завершить перевод не получалось. Слова вновь не хотели подчиняться, упирались, артачились, их смысл растворялся в многословии и ускользал от Печигина. Однажды он заметил, что Фарид занят на своих нарах чем-то необычным: раскалив зажигалкой проволоку, он поднёс её к концу другой, на которой была насажена небольшая, со спичечную головку, бурая капля. Когда от неё пошёл дым, Фарид втянул его через свёрнутую из газеты трубку. По камере разлился терьячный запах, глаза Фарида сузились, веки опустились, улыбающееся лицо заплыло тусклым отсветом блаженства. Заметив, что Печигин за ним наблюдает, Фарид предложил ему затянуться. Олегу вспомнились слова Фуата, что Гулимов был в молодости «настоящий терьякеш» – может, терьяк позволит ему приблизиться к Народному Вожатому? Понять в его стихах то, что до сих пор от него ускользнуло? Может, именно этого ему не хватает, чтобы собраться с силами и закончить наконец перевод?
Он пересел на нары Фарида, взял у него трубку, скрученную из обрывка «СПИД-Инфо», затянулся горьким, довольно мерзким дымом. «Кенты с третьего аула подогрели», – объяснил Фарид происхождение терьяка. В горле пересохло и запершило, дым обжёг нёбо, слюна во рту сделалась густой и вязкой, Печигин закашлялся, на глазах выступили слёзы. «На, запей», – расплывающийся сквозь слёзы Фарид протянул ему кружку с водой. Олег сделал большой глоток, затылок уже стискивало напряжение, по коже побежали мурашки, ему казалось, что он краснеет, потом это прошло.
Перевод Олег закончил, не отрывая ручки от бумаги. Лежал на спине и не знал, куда девать распиравшее его вдохновение. Пошевелил пальцами ног – это крошечное движение породило поднимавшуюся снизу вверх волну удовольствия и одновременно встречную нежность к этим нелепым бесполезным отросткам, проводящим большую часть своей незаметной жизни в душной темноте обуви и скверно пахнувших носков. Поглядел, чем заняты сокамерники: Муртаза пялился в телевизор, Фарид, запрокинув голову, смотрел в зарешёченное окошко на верхи чинар над тюремной стеной. Там, за стеной, был ветер, и высокие тёмные кроны колыхались в последних закатных лучах. Печигин много чего успел узнать и передумать о Коштырбастане, но сейчас он не сомневался, что за стеной тюрьмы – рай, потому что только в раю может быть такой простор охваченного закатом неба (пусть и едва видного сквозь крошечное окно камеры) и эта ни на секунду не останавливающаяся, чёрная, медная, зелёная, невероятная листва! Когда за окном стемнело, Олег переключился на разглядывание краски на стенах: камера была крашена давно, верхний светло-коричневый слой во многих местах осыпался, и сквозь него проступали прежние слои – синий, жёлтый. Их сочетание образовывало разные фигуры, можно было различить контуры лиц, животных: голову слона с длинным хоботом, острое лицо волка или лисы, крыло и хвост неизвестной птицы. Фигуры переходили друг в друга, на месте старых возникали новые, прежде не замеченные, изучать их можно было бесконечно. От этого увлекательного занятия Печигина оторвал голос Муртазы:
– Иди смотреть, про вас показывают.
На маленьком экране переносного телевизора теснились коштыры, отвечавшие на вопросы невидимого в кадре журналиста, от которого в камеру попадала только рука с микрофоном.
– Говорят, слишком мягкий приговор суд вынес. Объясняют, как нужно с вами поступить.
Люди на экране галдели наперебой, ведущий подносил микрофон то одному, то другому, некоторые переходили на крик, чтобы привлечь к себе внимание, многие свирепо жестикулировали, показывая предлагаемую казнь. Чем внимательней Олег в них вглядывался, тем больше ему казалось, что он узнает знакомых: старика из поезда, угостившего его напитком из кефира со спиртом, попутчицу с перемычкой между бровей, экскурсоводшу из Музея ремёсел и промыслов, старого журналиста из редакции Касымова… Конечно, возможно случайное сходство, ведь коштыры так похожи, к тому же камера быстро переходила с одного лица на другое, но вот же, вот парень с бензозаправки в пустыне, вот Рустем и Мансур из «Совхоза имени XXII съезда КПК», вот жених и невеста со свадьбы. Мелькнули среди собравшихся и плакавший на вручении премии писатель, и коштырская поэтесса, не хотевшая уходить со сцены, а вот и знаменитая певица – тоже не смогла остаться в стороне.
– О чём они все? – спросил Печигин, ощущая, как от мелькания знакомых, полузнакомых и вовсе не знакомых лиц у него голова идёт кругом.
– Предлагают выставить заговорщиков на всеобщее обозрение к позорным столбам, а потом казнить публично, – радостно пересказывал Муртаза. – Одни говорят – повесить, другие – лучше четвертовать. А ещё говорят, можно колесовать или забить камнями. Вон тот старик (не музыковед ли Жаппаров?) напоминает, что есть такая старинная казнь – варка живьём в кипятке, а девушка (неужели Динара?!) предлагает закопать в пустыне в горячий песок. Ещё говорят, что родственники заговорщиков тоже не должны остаться безнаказанными. Одни считают, их нужно казнить, другие – выслать из страны.
Минут пять продолжалась эта демонстрация народного гнева, потом камера переместилась с распалённых негодованием лиц на ведущего передачи, и экран заполнил крупный план Касымова.
Печигин не удивился, наоборот, у него было чувство, что среди прочих знакомых (или кажущихся знакомыми) лиц только его и не хватало. И вот он появился и заслонил остальных, и его едва помещавшееся в кадре несомненное лицо, которого Олег ни с кем бы не спутал, вобрало в себя всеобщее возмущение. Его стиснувший микрофон пухлый кулак покраснел от ярости.
– А он теперь про что?
– Про мудрость нашего народа. Про исторический опыт… и тому подобное.
– Понятно.
После увиденного следующий сюжет передачи – о закупке Коштырбастаном партии истребителей у США – уже не произвёл на Печигина впечатления. Иного нечего было и ожидать. Он вернулся на нары, лёг лицом к стене и продолжил разглядывание фигур в местах облупившейся краски. Там, где прежде было лицо волка, он увидел кошку с одним поднятым ухом. Превращения фигур и контуров продолжались, они были с ним, они были за него… Надеяться оставалось только на Народного Вожатого, больше не на кого. Теперь, когда перевод закончен, он должен прийти. Не может не прийти.
И он пришёл. Просто отворил без скрипа дверь и вошёл один в камеру, оставив позади, в коридоре, всех сопровождавших – охрану, тюремную администрацию. Их там было довольно много, и они то и дело заглядывали в приоткрытую дверь, проверяя, всё ли в порядке, но не входили, чтобы не тесниться в узком пространстве между нарами. Народный Вожатый остановился посреди камеры у стола, положил на него руку. Олег поспешно спустился с нар.
– Здравствуйте… Я – Печигин. Олег Печигин. Переводчик ваших стихов.
Он боялся, что потеряется при появлении президента, не сможет собраться с мыслями, но говорить было легко, нужные слова возникали сами. Гулимов кивнул – конечно, он знал, кто ждёт его в этой камере.
– А я думал, ты не просто переводчик. Я думал, ты и сам поэт.
– Нет, какой я поэт… Всего один сборник… «Корни снов». В Москве его уже не найдёшь… Правда, здесь его издали большим тиражом, но я тут ни при чём… Это Касымов постарался. Меня даже премией наградили…
То ли он говорит? К чему это? Какое это имеет значение?
– И ты принял премию, не считая себя поэтом?
Ну вот! Не надо было о премии! Теперь придётся оправдываться, хотя это сущий пустяк по сравнению с тем, в чём его обвиняют.
– А что же мне было делать? Отказаться? Вы ведь сами сказали: «Каждый человек – поэт, и поэзия отблагодарит его за это». Раз каждый, значит, и я тоже. Я хотел быть поэтом. Я знаю, у меня были шансы. Мои стихи нравились моим друзьям, особенно одному из них, Коньшину. Он был лучшим из нас, самым одарённым. Он погиб, сгорел при пожаре. Уснул, пьяный, в кладовке, а я забыл, что он там.
– Ты завидовал ему.
Голос Народного Вожатого был ровным, практически лишённым акцента, немного усталым: вероятно, прежде чем зайти к Печигину, он был уже у других осуждённых.
– Нет, он был моим лучшим другом!
– Ты завидовал. Иначе бы ты вспомнил, где он, и спас его. В сущности, и пожар не разгорелся бы без твоей помощи. Так что это ты убил его.
Печигина не удивило ни то, что Гулимов знает подробности – ведь в президентском архиве хранится папка, где собрано всё, что о нём известно, наверняка Народного Вожатого с ней ознакомили, – ни категоричность обвинения: Олег и сам не раз винил себя в гибели Коньшина. И всегда находил оправдание:
– Нет, нет, что вы! Я не мог желать ему смерти. Это была случайность. Когда он погиб, я прекратил писать стихи – стало не для кого. Правда, они ещё раньше перестали получаться, когда от меня ушла Полина…
– Ты изводил её своей ревностью.
– Да, это было глупо… Но она изменила мне! Теперь-то я точно знаю. Она изменила с Касымовым. Он обманул меня тогда и снова обманул сейчас. Это из-за него я здесь!
– Это неправда. Ты изводил её, чтобы от неё отделаться.
– Нет, я любил её, боялся, что она меня оставит!
Народный Вожатый сел за стол, и Олег, чтобы не смотреть на президента сверху вниз, поспешно последовал его примеру. Теперь они оказались совсем близко, разделённые только искарябанной крышкой стола.
– И тем не менее ты хотел освободиться от неё, чтобы отправиться с Касымовым в Коштырбастан. Она тебя удерживала.
Возражать Народному Вожатому было трудно, сама по себе его близость делала его слова почти неопровержимыми. И всё-таки Печигин сумел выдавить из себя:
– Нет, я помню, разговоры о поездке начались после того, когда она от меня ушла.
– Это неважно. Ты хотел уехать до всех разговоров, прежде чем сам осознал это. Каждый человек хочет вырваться из доставшегося ему времени и места. И из себя, к ним привязанного. Стать другим. Для каждого есть свой Коштырбастан.
– Я не знаю, может быть… – Печигин не в силах был больше спорить, в прошлом не было ничего, на что он мог бы опереться, оставалось капитулировать. – Но если я и хотел отправиться в Коштырбастан, то с одной только целью – встретиться с вами! Я должен был увидеть человека, которого перевожу, поговорить с ним, понять… Без этого ничего не получалось…
– Ты соблазнил Зару, которая была тебе совершенно не нужна. Она хотела ребёнка – это был твой последний шанс стать нормальным человеком. Ты загубил этот шанс. Ты разбил ей жизнь.
Тут только Олег вспомнил, что они не одни. Муртаза и Фарид во все глаза таращились со своих нар на президента, обменивались между собой знаками, подмигивали друг другу. Печигину было неприятно, что они слышат всё, о чём говорит Народный Вожатый, но делать было нечего. Когда президент сказал о Заре, Фарид с осуждением покачал головой, Муртаза, нахмурившись, закивал ему в поддержку.
– Я этого не хотел… Без неё я никогда не смог бы проникнуть в Коштырбастан глубже поверхности, не смог бы измениться, стать другим… Но я стремился к этому лишь затем, чтобы понять, как эти другие – коштыры – видят вас! И это мне удалось, теперь я уверен, что удалось! И я никогда не сомневался, что стихи, которые я перевожу, принадлежат вам! Меня пытались убедить в обратном, но я им не поверил!
– А если тебе сказали правду? Если это не мои стихи?
Хотя Народный Вожатый был совсем рядом, Олег никак не мог поймать его взгляда: президент смотрел в его сторону, но как-то мимо.
– Не ваши? А чьи же?
Фарид оттопырил ладонью ухо, чтобы лучше слышать.
– Моё «я» – это «я» кого-то другого! Несчастное дерево, которое вдруг обнаружило, что оно скрипка!
– Рембо? Я помню эти строки!
– Да. Я только передатчик, посредник…
– Я вас понимаю! Как никто другой! Потому что переводчик понимает своего автора лучше, чем он сам себя!
Волнение наконец-то достигнутой цели охватило Печигина, Муртаза с Фаридом вновь отошли за край поля зрения, какие бы знаки они там ни делали, это не могло больше отвлечь Олега, он видел перед собой только иссечённое морщинами лицо президента, оно было таким знакомым, словно он знал его с детства, и таким близким, точно среда между ними была прозрачнее воздуха.
– Я понимаю, что предельная возможность для поэта – стать пророком, а став пророком, он делается политиком… – Здесь нужно было бы остановиться, Олег это знал, но не мог не закончить цепочки, слова сами просились на язык, тем более что он возвращал Гулимову его обвинение, по сути, повторял за ним, отзывался его эхом, а это было искушением, которому он не мог противостоять. – А сделавшись политиком, превращается в убийцу, потому что бывают времена, когда кровопролитие может быть остановлено только кровопролитием! Я говорю о тех, кто жил рядом с «Совхозом имени XXII съезда КПК»… Я вас понимаю, но и вы… вы тоже должны понять меня! Не можете же вы всерьёз верить, что я, приехавший в Коштырбастан только для того, чтобы встретиться с вами, участвовал в заговоре с целью вашего убийства!
– Тобой двигало честолюбие. А человек, которым движет честолюбие, способен на всё.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.