Электронная библиотека » Евгений Клюев » » онлайн чтение - страница 14

Текст книги "Translit"


  • Текст добавлен: 25 февраля 2014, 19:34


Автор книги: Евгений Клюев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 30 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Кто-то из польских друзей-по-переписке прислал журнал «Radar», а там целый разворот адресов тех, кто «хотел бы переписываться» – причем уже без социалистическо-капиталистических различий. Ему ответили из Франции, Италии, ФРГ. А дальше – «рискуя жизнью» – он и сам отправил свой адрес в «Radar»… и такое началось! Почтальонша жаловалась, что ей тяжело носить в сумке его переписку: в иные дни – восьмой класс или уже девятый? – приходило по двадцать-тридцать писем… о-то-всю-ду. Мама сказала: «Нам не выдержать этого материально». Тогда он оставил только самых необходимых, таковых набралось около двадцати человек. Двадцать можно было выдержать – «правда, с трудом», призналась мама впоследствии: речь ведь шла не только о письмах, но и об открытках и даже посылках – каждому ко дню рождения, каждому к Новому году, каждому ко всем советским (ну-ты-наииивный!) праздникам… Понятно, что и сам он был завален барахлом со всего мира.

К окончанию школы остались самые верные, с десяток. Их имена, даже их адреса он и сейчас может повторить наизусть – разбуди его, как у нас тут водится, среди ночи…

Конечно, в письмах он никогда не был самим собой, хотя не допускал и мысли о том, что его корреспонденты тоже могут приврать… впрочем, ах-не-все-ли-равно? Разница между жизнью и игрой, правдой и ложью для него уже тогда пропала безвозвратно. Бедные, бедные его корреспонденты, которым он пудрил мозги, вешал лапшу на уши, втирал очки, морочил голову – или какие еще морозоустойчивые обороты произрастают в этой прохладной области… Он побывал людьми всех возрастов, учащимися всех учебных заведений, представителями всех профессий, всех социальных слоев, носителями всех убеждений и заблуждений, он переинтересовался всем, чем можно и нельзя, переболел всеми существующими и несуществующими болезнями, прошел все огни, все воды и все медные трубы – свято веря при этом каждому своему слову и безошибочно помня роли. Для кого-то из корреспондентов он даже умер, за несколько минут до смерти написав несчастному прощальное письмо… Ответа, кстати, не пришло.

Тебе вообще не стыдно? – Стыдно? Иностранцем быть не стыдно, иностранцем быть… вызывающе!

Наверное, он был интересным пен-френдом… интересными пен-френдами. Множеством интересных пен-френдов. Даже странно, что сейчас ему так трудно справляться с какой-то парой-тройкой своих «воплощений»… Подумаешь, едет одновременно двумя маршрутами – всего лишь двумя! Нет, Тильде звонить ни к чему: что ему – шаг еще в одну сторону? Да по родной ютской земле, где его каждая собака знает и где ему самому ни к чему даже и находиться, чтобы там – быть… Не станем, значит, звонить Тильде.

Воспользовавшись смертельно опасным в Скандинавии русским трюком под названием «мне только спросить…» – он бесстрашно перешагнул через сто шестьдесят растерянных гостей-столицы и за полторы минуты выкупил свой билет в ближайшей к нему кассе. Сто шестьдесят растерянных гостей-столицы тремястами двадцатью растерянными глазами проводили его в направлении камер хранения, где он прямой наводкой угодил в распахнутую и пустую, как его голова, ячейку – и, не подумав, разумеется, о том, что из багажа ему могло бы пригодиться, просто запер весь свой скарб (а ручка, а блокнот, а сигареты, а свежий платок носовой… черт его возьми!) на надежный стокгольмский замок, после чего с одним бумажником шагнул навстречу ни много ни мало двенадцати часам свободного времени в городе, который знал наизусть. Город назывался Стокгольм, город назывался Гамбург. В городе шел сильный дождь. Зонт и даже кожаная шляпа-боб остались в камере хранения.

Но задачей номер один было наконец-то купить трубку: пора. Возраст и все такое обязывают. Неплохо бы еще выпить чего-нибудь горячего – хоть и вот тут… ближайшее от вокзала кафе: небось, все туристы с него начинают.

– Snälla, en stor kaffe med grädde och två croissant.

Если что-то и оставалось неизменным в его жизни, то это гастрономические пристрастия: на кофе со сливками и два круассана не влияло ни название города, где он находился, ни время суток, ни погода, ни настроение-ума… ни-че-го! Он подумал, что на надгробной его плите, если таковой когда-нибудь случится быть над ним (хотя вряд ли: он уже предупредил всех, что хочет быть похороненным в общей могиле, а это не сулило надгробной плиты), имело бы смысл высечь: «Один большой кофе со сливками и два круассана» – ибо по этому и только этому стабильному при всех обстоятельствах признаку его будут узнавать там, где все мы в конце концов окажемся… в маленькой небесной кофейне, с несколькими проворными ангелами на побегушках.

– Snälla! – сказал ангел, ставя перед ним подносик.

– Так så mycket.

Однажды в Варшаве – прямо в центре пустынной на тот момент привокзальной площади – он потерял сознание, предварительно осторожно упав на камни и даже успев сказать себе: «О, смелый сокол, пускай ты умер!» А когда очнулся (подумалось: на том свете), над ним говорили по-польски. Он никогда не предполагал, что на том свете говорят по-польски, и сказал в сердце своем: здорово, что подготовился… в смысле польский выучил.

Но – ах как хорош был тут кофе и как хороши были круассаны… м-да, как-хороши-как-свежи-были-круассаны! Циник ты старый. А вот вид из окна – неважнецкий, рано он приземлился кофе пить. Да и вообще кофе на пароме пить надо было – свена-очей-его на него нет! Вспомнив о Свене, он вспомнил и о Хуссейне – огляделся, не сидит ли и тот где-нибудь поблизости со своим компьютером, не проверяет ли его присутствия теперь в Гамбурге, или в Стокгольме, или где мы сейчас…

Кстати, в кафе говорили не меньше чем на трех языках: это те, которые он слышал. Облако ты, облако вулканическое… всю Европу перемешало! Даже в маленькой забегаловке, в одиннадцать утра, когда по забегаловкам никто не ходит – туристы, во всяком случае, не ходят, – и то три языка… что ж делается-то, а?

Он сидел и думал о том, что разные языки, сосуществующие в одном, общем, пространстве, неизбежно должны уподобляться друг другу. И потому не надо, может быть, вообще ничего делать с лингвистической картой Европы: еще одно-два таких облака – и языки начнут сливаться, перенимая друг у друга наиболее практичное… этакий естественный эсперанто, сам себе композитор.

Но немножко цеплял его немецкий-у-окна… два молодых голоса, два совсем юных голоса – собственно даже не немецкий цеплял, собственно даже тема разговора, собственно даже не тема – опорные слова: Droge, Bullen… обычный такой утренний (одиннадцать часов!) репертуар, м-да. И, похоже, скандалили детки. На следующее опорное слово, Zapfenstreich, он обернулся – встретив пару испуганных глаз: глаза вспыхнули, померкли и были тут же опущены долу… столу. Он не знал этих глаз, но глаза, похоже, знали его. Из совсем теперь уже приглушенного немецкого долетела до него одна секвенция – одна секвенция, стоившая всего приглушенного немецкого: «Das ist doch der Rolf!»

Он отнюдь и отнюдь (и отнюдь!) не был человеком, создающим себе дополнительные проблемы, – он был человеком, склонным игнорировать не только то, что не имело к нему прямого отношения, но и то, что требовало его участия, однако это вот «der Rolf», прилетевшее из телефонного разговора с непонятным в его жизни Гвидо… короче, он развернулся к немцам полностью и, получилось, пригвоздил их к стульям, с которых они уже собрались было срываться.

– Hallo, Onkel Rolf, – нарисовалось в воздухе одной парой губ.

– Darf ich… – не уточняя намерения, он резко – резковато для ситуации – встал и перешел к немецкому столику.

– Aber bitte, Onkel Rolf.

Молодой человек, совсем мальчишка, с такой же молодой подружкой.

Он спросил, как дела. Он спросил, как родители. Он спросил, какими судьбами. Он спросил обо всем, о чем знакомый может спросить знакомых, – и не знал, как быть дальше. Что-то не нравилось ему в во всем этом, очень не нравилось.

На мобильном – имя: Лика. Лике он отвечает всегда. Извинившись перед немцами, он сказал Лике – ясное дело, по-русски: я перезвоню позже, – не отрывая взгляда от совсем испуганных глаз мальчишки.

– Лаура тоже в Стокгольме? – смущаясь собственного вопроса, спросил тот вдруг тоже по-русски, когда телефон был выключен.

– Дерзим? – поинтересовался он в ответ, игнорируя пока встречный русский – просто на всякий случай игнорируя.

– Нет-нет, дядя Рольф… я же просто так… извините, я не хотел! А я ведь и не знал, что Вы русский. Никто не знал.

– Я сам не знал, – усмехнулся он: кажется, отшутиться было единственной приемлемой сейчас стратегией. – Это все вулканическое облако, оно стерло разницу между нациями.

Подружка, не говорившая, получалось, по-русски, была таким образом вырублена из разговора.

– Ну и… что же мы тут делаем-то – в таком возрасте и в таком городе? – по-русски же спросил он.

Словно кто-то вел его по этому разговору. Словно нашептывал вопросы. Словно расставлял сигнальные флажки.

– Мы, собственно… мы ничего.

– Гвидо в курсе?

Это была единственная ниточка, связывавшая его с Рольфом: почему бы, в самом деле, не потянуть именно за нее?

– Дедушка тоже разрешил, чтобы мы с Ирмой… сюда.

– Harry, ich muss auf die Toilette gehen, – сказала подружка с нажимом на каждое слово в этом и так слишком подробном для молодежного немецкого высказывании.

Мальчишку зовут Харри. И дедушка явно ничего ему не разрешил: больно мал этот Харри и подружка его больно мала. Похоже на побег из дома – или что-то вроде.

– А давай-ка мы позвоним дедушке, Харри? – Он вынул мобильный (звонок Гвидо, вне сомнения, зафиксирован в папке «Входящие»).

– Нет, не надо… или…

– Харри, что, собственно, происходит? – Он убрал телефон. – По-русски-то ты можешь мне рассказать? Ирма ведь не говорит по-русски? Из-за чего вы с ней скандалили? Droge, Bullen, Zapfenstreich… – неприятная схема разговора. Я ведь все и сам знаю, Харри… почти все.

Немецкого мальчишку на это не возьмешь. Но русского – возьмешь: одним возрастом собственным – возьмешь. Он подсел к Харри почти вплотную.

– Я не могу… не могу рассказать без Ирмы, пока Ирмы нет.

– А ты всего не рассказывай, ты начни. Ирму мы подключим, когда ее черед настанет.

И Харри, сбиваясь, заговорил.

Получалось, влипли ребятки в историю – самую худшую из историй: Droge, Bullen, Zapfenstreich оказались почти реальностью – Gott sei Dank, пока только почти реальностью, намечающейся… да нет, уже основательно маячащей совсем рядом.

О своем бешеном влиянии на молодежь он знал. Откуда влияние – неизвестно: Бог дал, но обращаться с молодежью он умел виртуозно – причем без ошибок.

Так что уже через три с половиной часа зареванные Харри с Ирмой, отказавшись от идиотского плана поисков преступных своих шведов, которые не пришли к назначенному накануне месту, с относительно спокойной совестью садились в обратный поезд в Германию – не выполнив, к счастью, страшного задания, но успев к отправлению… а дальше уже не его забота, дальше пусть сами жизнь живут, он сделал, что мог, оставьте его в покое.

Он помахал им шарфиком с перрона: ребятки уже улыбались – с явным облегчением… вот и хорошо. Да, он сдвинул тектонические слои в жизни одного постороннего мальчика, когда позавчера проезжал через Тверь, но, может быть, уже и вернул какую-то часть этих слоев на место – отправив домой, к дедушке Гвидо, двух этих молокососов… так и все мы, и все мы: сдвигаем и возвращаем, ломаем и чиним, рушим и созидаем – и мир сохраняет в себе какой-никакой порядок… дай Бог, дай Бог.

Он нашел во «Входящих» номер телефона Гвидо.

– Гвидо, это Рольф… встречай внука, Харри с Ирмой прибывают завтра…

…и он рассказал Гвидо все-как-есть, не объясняя, что он сам делает в Стокгольме, вообще не говоря о себе ни слова – да Гвидо этого и не требовалось: Гвидо просто с ума сошел, услышав об истории с Харри. И правильно, что с ума сошел, пусть берется за внука – чтоб его, этого Гвидо!

– Рольфи, а насчет Лауры… – это уже когда разговор почти окончен.

– Не надо насчет Лауры, Гвидо. У меня времени сейчас нет, потом поговорим. Пока-пока!

Пока-пока.

В его распоряжении… ммм… девять часов свободного времени. И надо наконец купить трубку: пора.

Пора, Рольфи.

Объяснить иностранцам, что такое датский толчок, – не такое уж и большое искусство. Начать объяснения можно с того, что толчок осуществляется сведением голосовых связок, однако сводят их не настолько, чтобы дать им возможность соединиться окончательно, т. е. образовать полную смычку. Такое объяснение не требует глубокого погружения в фонетику или анатомию.

Обучающий попеременно сводит указательные пальцы обеих рук то совсем вплотную – «так быть не должно», то почти вплотную, не соединяя их, и сопровождает движение соответствующим голосовым призвуком, как будто он поднимает что-нибудь тяжелое или испытывает какое-либо иное физическое напряжение.

Другое наглядное действие, к которому тоже допустимо прибегнуть, таково: держа низкий невнятный звук, нанести себе легкий удар в диафрагму. Голосовой сбой, возникающий в этом случае, фонетисты называют «the glottal stop» – перекрытие голосовой щели. Подобные звуки производит, например, блеющая коза. Можно попробовать воспроизвести эти звуки, если получится. Можно также напомнить учащимся, как звучит «ломающийся голос» подростка, и попытаться продемонстрировать его. Эти иллюстрации будут очень полезны – особенно после того, как обучающий уже объяснит различия между толчком и перекрытием голосовой щели.

Таким образом, научиться самой технике толчка не особенно трудно – труднее понять, где именно следует размещать толчок. До самого последнего времени данный вопрос как раз и считался наиболее сложным, поскольку никаких особенно ценных традиций в области обучения произношению не имелось. К упражнениям в технике толчка прибегали чрезвычайно редко, причем предполагалось, что навыки у учащихся как бы уже имеются. Между тем освоение толчка – так же, как и освоение словарного запаса или синтаксических правил, – требует бесконечного числа повторений и заставляет обучающего постоянно искать новые объяснения на протяжении всего времени преподавания языка.

Несмотря на то, что никакой исчерпывающей системы правил употребления толчка не существует, преподавателю все-таки имеет смысл опираться на кое-какие хорошие «подсказки» – ряд абсолютно жестких правил, диктующих, в каких случаях толчок не должен употребляться.

Слог может иметь толчок только в том случае, если налицо основа для толчка. Поскольку толчок есть феномен, производимый голосом, он появляется там, где присутствует какой-нибудь гласный или звонкий согласный звук: механизм толчка требует «держать» голос дольше, чем необходимо для произнесения краткого гласного.

Условием толчка является также наличие некоторого количества энергии выдыхаемого воздуха. А это, в свою очередь, связано с ударностью. Отсюда следует, что толчка не может быть в слоге со слабым ударением («нулевым ударением»).

Наличие в слоге основы для толчка означает, что в слоге присутствует либо долгий гласный, либо звонкий согласный после гласного, либо и то, и другое, а также наличествует основное или второстепенное ударение. Иначе говоря, слоги с кратким гласным, сопровождаемые глухим согласным, толчка иметь не могут.

Когда толчок приходится на долгий гласный, гласный остается долгим. Услышать это при отсутствии тренировки может быть затруднительно, но фонетические инструменты способны подтвердить, что толчковый гласный уже до момента возникновения толчка тянется дольше, чем краткий гласный, хотя толчковый гласный все же несколько короче, чем долгий гласный, не имеющий толчка.

И, наконец, необходимо иметь в виду следующее: иностранец может растеряться от того, что одно и то же слово то имеет толчок, то не имеет его{19}19
  Dansk stød. – Hans Haagensen. Dansk udtale. Vokaler m.m. Forlaget Duplikon, 1985.
  Датский толчок. – B кн.: Ханс Хогенсен. Датское произношение. Гласные и проч. Дупликон, 1985.


[Закрыть]
.

Вот… все ему не удается никак вспомнить что-то важное. То, что он должен вспомнить за время пути – видимо, затем и ниспослан ему этот путь. Ведь иначе не может быть – с такими-то трудностями… Если б не надо было вспомнить, летел бы он себе просто на самолете, как всегда. Но начал извергаться вулкан – и что-то, видимо, этим сказано… причем сказано непосредственно ему, поскольку имя вулкана (надо все-таки попытаться наконец как следует произнести его, хватит бегать от судьбы, вот… Э-й-я-ф-ь-я-т-л-а-й-о-к-у-д-л-ь) – из детского его языка.

– Эй яфьят лайо кудль?

– Чего тебе, мальчик?

Что-то должно оно значить, слово это… что-то значить непосредственно для каждого – и непосредственно для него…

«Chto znachit Eyjafjallajokudl po-islandski?» – отправил он в Москву.

«Остров горных ледников», – пришло в ответ.

Ну да… рассказывайте! Не может такого быть – при чем тут остров, когда это не остров, а отдельно взятый вулкан? Голову ему морочат, бдительность усыпляют, мешают вспомнить то, что он должен вспомнить на отрезке «Москва – Копенгаген». Ох-хо-хо…

Или Эйяфьятлайокудль для того извергается, чтобы ему по дороге спасти две заблудшие души? Дело, конечно, немалое, но подобного рода подвиги в его жизни… их, конечно, не особенно много, но есть несколько, и он не считает их подвигами: это все равно что, так и так находясь рядом, поддержать за локоть оступившегося человека. Грех переоценивать значение того, что делается попутно: попутно – оно попутно и есть… автоматически, рефлекторно, и неизвестно, стал бы он заморочиваться, если бы «подвиг» требовалось планировать, продумывать, размещать в пространстве и времени. Так что… простите, две заблудшие души, спасать вас не входило в его планы, но больно уж вы громко обсуждали свои проблемы в одном стокгольмском кафе.

И Эйяфьятлайокудль не для того извергается. А для чего?

Он плутал по крохотным улочкам: вспоминай-чтоб-тебя! Дон Хуан со своим остановить-внутренний-монолог оказался в его жизни не последним, слава Богу, авторитетом: были потом и другие, не так много, но сильные. Был, например, совершенно дивный, беспрестанно улыбающийся Пра (Вы-какой-нибудь-университет-представляете? – Я-представляю-университет-большого-молчания), которого смешило опустошение сознания в качестве конечной цели: а-потом-с-таким-пустым-и-жить? И – улыбка, божественная улыбка: всем телом. Правда, со-вер-шен-но никчемная. Это Пра, жизни которого он и застал-то всего год с небольшим, научил его практике беспорядочных воспоминаний: годилось любое – лишь бы не имело отношения к происходящему в данный момент. Вспомни-что-нибудь-случайно (приказ Пра всегда звучал как выстрел из кустов)… и до чего же оно было трудно! В голову лезло только то, что на поверку оказывалось спровоцированным текущей минутой и – даже вполне, на первый взгляд, безотносительное к ситуации – являлось в конце концов прямым ее производным. Но когда вдруг удавалось вспомнить что-нибудь другое, какие блаженные дали открывал любой пустяк, углом врезаясь в неподходящую для него картину и в мгновение ока перекраивая ее полностью… этого не рассказать.

Светлой памяти темнокожий Пра, исповедовавший догмат сбоя… «Мы сами себя уничтожаем, – и никчемная улыбка светилась на смуглом лице, – мы выпестовали понятие “relevance” и задыхаемся в его тесноте, стараясь быть прежде всего уместными, а уж потом – самими собой. Человек – существо упорядочивающее, и однажды порядок раздавит его».

Ах, как же любит он теперь это пустое дело, славное пустое дело сбоя. Не то чтоб из огня в воду – тут ассоциация по контрасту, а так… из огня в театр, из книги на окраину города… выпить кофе между первым и вторым, или, дочитав до страницы 187, вернуться на страницу 3 – как любит он теперь все такое, как умеет теперь все такое! И нет для него ничего проще, чем выскользнуть на волю, бросив событие на произвол судьбы: происходи без меня, а меня и след простыл, я давно умчался далеко – на гребне случайного воспоминания, все изменилось – и неисповедимы пути мои.

Догмат сбоя…

Сбой догмата сбоя.

Но в нас самих, думал он в отчаянии, когда Пра с никчемной улыбкой своей покинул город, планету, жизнь… в нас самих, внутри нас, не так уж много того, что можно резко изменить. Не так много – из существенного, подлинного, изначального: не изменить резко характера, не изменить резко национальности, предпочтений, вкусов… на все нужно время, иногда – долгое и очень долгое время. Можно, конечно, что-нибудь поломать, но поломать – ив этом прав был улыбающийся Пра – не означает изменить. Однако должно ведь быть что-то: должен ведь быть ключ к разгадке структуры под названием «я» – самой жесткой, самой малоподвижной структуры… ключик, м-да, ключик-замочек-шелковый-платочек – пусть хоть и шелковый платочек, что-нибудь, все равно что – открывающее доступ к этой четырехугольной коробке «я», целостность которой – наша главная забота. Только ему все не удавалось найти ключика, шелкового платочка – и того не удавалось. Пока однажды не вспомнилось… мелочь вспомнилась, скорее забавная, чем какая-нибудь еще, да и вспомнилась в нелепой одной ситуации (то есть, вообще говоря, правильно – сказал бы Пра): он ходил по Нижнему Новгороду, взяв себе в качестве задания (задание-должно-быть-всегда, просто-так-не-бороздят-мир, и-птица-не-перелетает-просто-так-с-места-на-место! – Пра, Пра…) соотношение «ребенок – старик», то есть регистрируя каждого младенца и каждого старика – вычисляя, стало быть, нижне-новгородскую пропорцию, и – вспомнилось. Вспомнилась оговорка мамина: дескать, имя его пришло к отцу в самый последний момент. Дело, оказывается, как было: насчет имени еще за месяц до рождения всё решили о-кон-ча-тель-но, то есть сына и назвали, и переназвали, и даже опять переназвали – и никаких чтобы новых предложений, а отец вдруг явился откуда-то с совсем другим именем на устах: такое будет – и баста, разговор окончен… Почему? Нипочему! Такое будет. Извержение – ни с того ни с сего – вулкана Эйяфьятлайокудль.

Теперь он шел по бесконечной и, как обычно, пустой Prästegatan – любимой своей стокгольмской улице и произносил скороговоркой: «Эйяфьятлайокудль да Эйяфьятлайокудлина с эйяфьятлайокудлятами»… Вспоминай – чтоб-тебя! Имена вспоминай – как все называлось, вспоминай… ничего нет больше в твоем мире, ничего больше нет ни в чьем мире, имена одни. Имена существительные, имена прилагательные, имена числительные… но главное – имена собственные. Свое собственное имя вспоминай!

Он только совсем потом догадался, что в себе (у себя? при себе?) можно поменять действительно резко, понял задним числом, уже осуществив замену – мановением руки – и даже не отдавая себе отчета в том, какого пласта коснулся и как негодовал бы Пра, расскажи он ему когда-нибудь о замене. Но Пра получил его с уже новым именем – и не было оснований посвящать Пра в эту историю.

«Что у тебя с именем?» – спросила мама, получив от него первое письмо из Дании: имя стояло на обороте конверта – первым в составе адреса. Тогда он объяснил маме, что теперь, значит, это его имя, так проще, да и контуры прежнего имени вполне просматриваются в новом, есть такие имена, которым безразлично языковое окружение: они на всех языках известны. И с этим ему, польстил он маме, повезло: интернациональное имя.

Мама успокоилась.

А он забеспокоился вдруг, хоть и поздновато, м-да, поздновато уже было: документы в Министерство иностранных дел Дании ушли.

Тут ведь, вообще говоря, чувствительная такая область… область, в которой не существует никаких «почти», никаких «по большому счету»: напиши свое имя арабской, например, графикой, в которой букв для гласных раз два и обчелся – и ищи-свищи тебя потом по белу свету… Да и не арабской – латиницей напиши, последствия те же. Как-твое-имя-передается-по-английски… по-немецки… по-французски… по-датски… да по-дурацки только передается, легче найти такое же, ну не совсем такое же, близкое – вот только с тобой-то как после этого быть? Как окликнуть тебя там, где нет больше ничего – одно имя и где по имени этому (не по большой же чашке кофе и двум круассанам, в самом-то деле!) ты должен быть узнан? Будешь узнан?

Что-то сместилось в нем тогда, когда со все еще ребячьей удалью (и, конечно же, вспомнив «Роберта» из собственной метрики!) впилил он в самый первый датский официальный документ не имя – подобие. Что-то сместилось в тот день… что-то щелкнуло – словно позвонок хрустнул и с места сошел, короткая совсем боль – и опять всё, вроде, на месте, как было. Так было? Да так, по-моему… А в зеркало на следующее утро посмотрел: не то. Нет, не «неправильно», не «плохо», не «искаженно» – все как будто бы и точно, чуть ли не точнее, чем прежде, но освещение, что ли, изменилось, торшер на сантиметр передвинули, лампочку иной мощности ввинтили… не то.

Это с тех самых, кстати, пор на вопрос «Как произносится твое имя?» он стал отвечать: «Как хотите». Он, может быть, и раньше бы так отвечал, когда в России, но раньше не спрашивали, так что – неизвестно. Теперь – отвечал, и имя его произносили кто как хотел: немцы на один лад, датчане на другой, англичане на третий, французы на четвертый, при том, что все они – немцы, датчане, англичане, французы – имелись в его кругу… и даже больше имелось.

Кто-то – Лоне? Маркус? другой из знакомых нумерологов? – потом втолковывал ему, что важно не только звучание, но и количество звуков… количество вибраций, сказали они. Потому что тело – его, то есть, тело и, конечно, каждое тело – реагирует на разное количество вибраций по-разному и по-разному себя строит. Что это такое – когда тело «себя строит», – он не очень понял, но вдаваться в подробности не стал. Однако вдруг начал регистрировать: здесь кольнуло, там кольнуло, а тут вот… ой-ой-ой, тут было больно, впрочем – ладно, прошло, забылось. Любимая одежда перестала вдруг годиться: рукава, скажем, то длинны, то коротки… все или тесно, или велико: как носил – загадка! И не поймешь, когда так стало… Впрочем, и мода менялась – он не то чтобы за нею шел, но – приглядывался: форма воротничков, там, погончики или нет и все такое, ну и, конечно, длина-ширина… Новое замечательно приходилось по фигуре, старое – нет. Стало обычным слышать «ты похудел», «ты пополнел», «ты постарел», «ты помолодел»… полный кавардак. В Россию приезжал – анекдот, но не всегда узнавали! Сам-το он всех узнавал – даже и больше узнавал, чем раньше знал…

Торульф, до предела напрягая свой норвежский речевой аппарат, из последних сил называл его так, как звучало по-русски… словно хотел задержать что-то, словно боялся пошатнуть, потом рассердился, плюнул, махнул рукой – и перестал называть вовсе: то есть, стал называть «эй, ты», что постепенно преобразовалось в Эйты, а еще через некоторое время – в Эйто… смешно. Но он известный затейник, Торульф.

Что касается Кит – она спросила было, как ему лучше, он сказал «все равно», и она называла так, как получалось, то есть… какая-разница-ты-же-понимаешь-что-я-к-тебе-обращаюсь – он понимал.

У педантичного Курта проблем с именем не было изначально: тут раз и навсегда был выбран – правда, и предложенный ему – немецкий вариант.

Остальные называли как Бог на душу положит.

Единственное, что он заметил сам… впрочем, так, глупость: он стал в пространстве совсем уж немного места занимать – не то чтобы, там, затерянность, но как-то пустоты больше вокруг, воздуха больше, при том, что страна – меньше. Парадокс, видите ли. Но с пространством у него и всегда нелады были – со временем не было неладов, а с пространством – были. Время-то, оно – что… течет себе незаметно, и все, вроде, сегодня: и вчера было сегодня, и позавчера – только раньше и еще раньше. А вот пространство – разрежалось, даже дышать становилось больно, как на высоте… это в плоской-то, как тарелка, стране! Давление начало зашкаливать… ерунда всякая, в общем.

Что сосредоточиться ни на чем не мог – особенно обидно. Одно дело какое-нибудь делал, а ощущение такое, что – два, три, четыре… забавное, надо сказать, ощущение. И что делал – часто забывал: проходит мимо стола – на столе листок бумаги с наброском каким: когда набросал – убей Бог, не помнил! Почерк, вроде, его, да и кому ж тут быть-то… никто уже неделю не навещал. Предметы всякие вокруг перемещались: сегодня тут – завтра там, а вроде и не прикасался. Вещи терялись – причем навсегда, чужие какие-то вдруг возникали… расчески, ручки, рубашки, там, дребедень всякая. Шарфов миллион развелось, словно они вступали друг с другом в… м-да, отношения, словно размножались: появилось некоторое количество совсем новых, частично воспроизводивших цвет и фактуру старых, чудеса в решете. Жизнь словно ускользала из-под контроля.

Ну и пусть, говорил он себе, вспоминая Маркеса, пусть: до тех пор, пока он знает имена всего вокруг, ситуация не угрожающая, разберемся. И – разбирался, конечно, но имена теперь тоже слоились… и какие-то вдруг диковинные слои проступали на свет: påmindelse… ммм, поминки – нет, напоминание! Иногда ему казалось, что мир возвращается назад, к индоевропейскому языку: причудливые корни выползали из-под земли, свивались, развивались, перекручивались намертво, снова уходили под землю, а на поверхности тишь да гладь. Немецкий вдруг легко переходил в английский – по коротенькой улочке датского, всегда вившейся между ними, и были другие улочки – шведский, норвежский, голландский, исландский… фламандский какой-нибудь, некоторые улочки даже короче датских.

Он и всегда-το любил не улицы – улочки: все эти потаенности, запутанности, сложности… даже когда толком улочек как таковых и не видел: Россия не место улочек, она место улиц. А вот – принесло его туда, где одни улочки (при том, что улиц дефицит), и все друг в друга убегают, прячутся, веселятся… дети малые! Хотелось тебе, дескать, улочек – бери сколько сможешь.

И так – во всем. «Воскресное дитя», – говорил Курт, вычислив по «вечному календарю», на какой день недели приходился день его рождения. У Курта, кстати, были основания для занятий такими вычислениями: сам он был «четверговое дитя»… середина, хуже не придумаешь, до начала недели и до конца одно и то же расстояние, полная безысходность, короче – оттого и в жизни все кое-как… нерадостно, депрессии и все такое, и на душе тяжело… Пропасть промежутка, пенсия маленькая, всю жизнь работал, а ты… тебе хорошо, ты – дитя воскресное, тебе всё задаром дается!

Может, конечно, оно по-Куртову и есть, потому что всё так и давалось ему обычно – задаром. Помнится, не мог он без трепета смотреть на всякие графические загадочности типа а с кружком наверху, перечеркнутого о, слившихся вместе а и еå, ø, æ – он даже и не выяснял толком, откуда сии загадочности происходили, знал только, что откуда-то из Скандинавии, вот и хватит. Но с ума сводили его эти написания – скучный немецкий умляут в подметки им не годился: подумаешь, две точки над буквами… все равно что наше ё, одно название красивое – умляут. А вот о перечеркнутое – особенно о перечеркнутое – эх, совсем ведь другая жизнь!..


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации