Электронная библиотека » Евгений Клюев » » онлайн чтение - страница 30

Текст книги "Translit"


  • Текст добавлен: 25 февраля 2014, 19:34


Автор книги: Евгений Клюев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 30 (всего у книги 30 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Или – если мы все вообще существуем… за пределами его слов, – беспощадно заметил Торульф. – Я вот только за Курта боюсь: для него-то, нашего честного Курта, за пределами слов действительно ничего не существует.

Кит хотела смолчать, но – не смолчала:

– За Курта не бойся, Торульф: Курт со всем этим лучше нас справится – и справился уже… частично уехав в Ютландию.

– «Частично» – это как?

– А вот об этом не спрашивай, Торульф, приезжай лучше – сам поймешь. Приезжай… пожалуйста, приедешь?

– Приеду, – твердо пообещал Торульф.

 
Царь Царей и Господь Господ,
небо и земля и всякое свидетельство божественности Твоей
славят Тебя,
милостив Ты,
так услышь и нас, так внемли нам днесь,
дай нам деянием нашим восславить Тебя!
Взором, исполненным благословенья, найди нас внизу,
                                                о Отец наш Небесный!
Позволь нам всем сердцем восстать на борьбу
                                                против скверны,
в поисках мира
идти по стопам
Твоего Единородного Сына,
чтоб нам к Тебе как к Отцу обратиться без страха!
Позволь снизойти на нас Духу с высот осиянных!
Да станет пустыня зеленою и плодоносною нива!
И сердце, и дух
с Тобой связаны нитью святою,
чтоб, вечно внимая Тебе, за Тобой устремляться!
Всему, что начнется Тобой и Тобой завершится, – удачи,
а все, чего Ты не сажал, то мы вырвем с корнями,
так сей семена Свои – правду, покой, справедливость!
И благословенна страна, где взойдут эти всходы.{40}40
  Frederik Schmidt. Kongernes Konge og Herrernes Herre. – Den Danske Salmebog. København, Det Kgl. Vajsenhus’ Forlag, 1994.
  Фредерик Шмидт. Царь Царей и Господь Господ. – Датская книга псалмов. Копенгаген, Королевское издательство «Вайсенхус», 1994.


[Закрыть]

 

Пришла смс-ка от одного из старых ютских друзей, Фредерика: «Между семью и восемью тебя видели на Рамсхерред – ты в Обенро? Обязательно позвони или зайди». Он ответил: «Те, кто видели, обознались. Я вовсе даже в Стокгольме» – но ответ ни в какую не хотел отправляться, а спустя пару минут на экране засветилась вторая смс-ка от Фредерика. В ней значилось: «Тогда завтра увидимся – давай в пять возле рыбок?»

«Вот и видьтесь!» – буркнул он и стер свою смс-ку, так и продолжавшую уходить, и уходить, и уходить – не уходя никуда.

А ему сейчас хотелось только в Копенгаген – странное, почти новое ощущение. Обычно, сидя в Шереметьеве (а во все на свете аэропорты он всегда приезжал торжественно-заранее и любил иметь в своем распоряжении часа два на… что бы? на дольче фар ньенте, вот вам!) и дожидаясь своего рейса, он обязательно хотел совсем не в Копенгаген, а – в любое другое место. В Рим, Париж, Варшаву, Мадрид, Осло… да, еще в Прагу – Прагу он просто до спазмов в животе любил… Не чтобы в этом любом-другом-месте жить, упаси Боже, но чтобы н-а-п-р-а-в-л-я-т-ь-с-я туда. Вы куда, дескать, направляетесь? – Да вот (голос – сама беспечность!), видите ли, на сей раз в Прагу.

Никаких на сей раз у него не было. Направлений – вообще – имелось только два: на Москву и на Копенгаген. И не потому, что он больше никуда не ездил… но разве это поездки! По делам, изредка, на пару-тройку дней – весь в мыле по волшебному какому-нибудь городу, пытаясь на ходу урвать вот этот карнизик, и вот эту пилястрочку – и еще вот этот люнетик… и, во-о-он горшочек с амариллисом на окне, эх, жизнь, жизнь! А так, основательно, чтобы недели на две-три – это только Москва и Копенгаген. Когда он понял, что уже не уедет из Европы, он сразу же и размечтался: отныне, дескать, – при паспорте гражданина Европейского Союза, не требующем вообще никаких штампов, – он будет только и делать, что колесить по всему миру… куда там! Каждый отпуск, какой бы длины ни был, полагался – маме, дело святое, а остальное время… то есть десять месяцев в году – тут не до поездок, тут любимая, без насмешек, работа. Так что насчет колесить по всему миру – извините-погорячились. Да и кто мы – миру?

Короче, сказать, что он даже по Европе вдоволь наездился, было бы ну очень большим преувеличением. И каждый раз, глядя на табло в Шереметьеве, он вздыхал, поглядывая в сторону спешивших на другие самолеты: совсем уже скоро эти счастливцы будут в Вене, в Милане, в Андорре… где только не будут и сколько всего увидят и, конечно же, у каждого времени – вагон, ходи наслаждайся каждым зданием, каждой завитушечкой, каждой колонной… хоть ионической, хоть коринфской, а хоть и дисками дорическими – тебе решать, и никто не сможет отнять у тебя этой радости, радости полного растворения в Городе.

Но сейчас ему хотелось только в Копенгаген. В любимый – возлюбленный! – Копенгаген, лучший город на этом свете (как бы ни выглядели другие виденные – а хоть и не виденные им – города на этом же свете), на какую-нибудь Канникестрэде, зачем именно туда – Бог весть, нет, затем, чтоб за ним перестали гнаться, а кто гонится – неважно это, много кто гонится, за всеми не уследишь! Исчезнуть из виду в старом городе – пара пустяков для него, и никто никогда не найдет, потому что не выдадут ни единая арочка, ни единый тупичок, ни окошко единое: свой он тут, скушали? Но как далеко еще до Копенгагена… времени четыре часа ночи, так что сперва Лунд, потом Мальмё, а уж только пото-о-ом – Копенгаген.

После своего возвращения из рейда по пустому поезду он опустил толстое полотно на окне своего купе, запер окно, а потом и дверь, и в коридор носа не казал, что бы оттуда ни доносилось. Доносилось же – всякое: и грохот, и вой, и крики «на помощь»… и ломились в купе к нему, и по двери когтями скребли, и стучали требовательно: дескать, проводник-откройте-немедленно – да только знаем мы таких «проводников»! У проводников – у них по сто ключей и отмычек штук по двести от одной его двери, захотят войти – никого не спросят. Но вам, темным силам, всего этого, конечно, взять неоткуда – так что и не открыть вам дверь его купе, не проникнуть к нему. А другим силам – не темным – неоткуда быть: он сам почти весь поезд проверил, нет никого, один он, один – на своем камино.

Нет, не один: телефонный звонок… кто бы еще – в такое время? Четыре двадцать, ночь! Разве только мама.

Номер, высветившийся на экране, не сопровождался никаким именем: таких звонков он в жизни не принимал. Не принял и сейчас – просто смотрел и смотрел на экран, пока звонки не прекратились. Подождал, оставят ли сообщение, – сообщения не оставили: значит, будут звонить еще.

Номер телефона – он снова вызвал его на экран – был датский. Копенгагенский. Знакомый. И – минуточку… – его собственный. Ага, вот, значит, как у нас теперь все, – сказало сердце, падая в пропасть. И добавило: ну, ладно.

Сразу вспомнилось, что первым, кому он позвонил по телефону, появившемуся у его бабушки, когда ему было, кажется, около семи, была сама бабушка. Он задумал ее удивить таким вот сложным образом: «Бабуля, а это я. Откуда? – с твоего телефона!» Но бабушкин телефон оказался занят, и он сначала удивился, что занят, а потом понял: конечно, занят, он же с него и звонит… куда проще! Это и пришло сейчас на память: невозможно позвонить со своего телефона – на свой же.

Но ему позвонили. И звонок был гораздо, гораздо хуже, чем смс-ка: послать себе смс-ку он пробовал тоже, когда смс-ки только еще начинали входить в оборот… hej, дескать, hvordan går det, дескать, – и все такое. Смс-ка пришла тут же – как, кстати сказать, и мэйл, который он отправил на собственный электронный адрес в незапамятные времена – в первый день появления у него электронной почты. В обоих случаях, кстати, ему пришлось преодолеть в себе искушение ответить – настолько чужими выглядели послания.

Поезд внезапно остановился – очень резко.

Он тряхнул головой и набрал свой номер. И с ужасом услышал длинные гудки: не занято, придется говорить. Ну… вперед тогда.

– Hallo-hallo-o-u…

Ошибиться было невозможно – кроме него, так на звонки не отвечал никто: там, где он жил, при соединении с абонентом полагалось просто назвать свое имя – и никаких hallo-hallo-o-u.

А тут, значит – и тут, значит: hallo-hallo-o-u.

Голос был не то чтобы знакомый… впрочем, кто ж узнает свой собственный голос… да дело и не в голосе: hallo-hallo-o-u сказало всё.

– Jeg skulle bare spørge… hvad det handlede om.

Он не позволил себе ни имени, ни личного местоимения, ни даже родного языка: ни к чему тут все это. Если ему навязали игру, это еще не значит, что он обязан играть по правилам.

– Skal vi tale dansk?

Вопрос был наглым. Его вполне можно было избежать и воспользоваться тем языком, на котором и обратились, не подчеркивая – так жирно – ничего.

– Det er lige meget.

– Også hvad mig angår.

Собеседник правильно располагал себя в речевом акте: да, первый звонок был от него, но на первый звонок не ответили. А данный звонок не от него – стало быть, жди, что скажут. Но и перезвонивший не лыком шит: да, на сей раз звонит он, но не по своей воле, а в ответ на неотвеченный звонок, то есть поинтересоваться, зачем звонили.

И играть в эту игру можно было долго: так называемый непрозрачный речевой акт и прочие шалости лингвистической прагматики – разумеется (а как же иначе!), хорошо знакомой им обоим.

– Так в чем дело? И, если можно, не очень длинно.

– Я это «не очень длинно» пропущу мимо ушей: оно… оно литературное больно. А дело в чем… дело давно уже в другом. Да и вообще у меня только сообщение небольшое: через час я в Копенгагене, друзья на машине довезли.

– Мои друзья?

– И это литературно очень. Неважно, чьи друзья. Но я уже позвонил Кит, так что она ждет… м-да, с кофе и венскими булочками. Сказала, кстати, что утром Торульф прилетит.

– А… Курт?

– Забавный вопрос. Ну да ладно: Курт в Ютландии, он уже получил то, что хотел. Тут каждый получает то, что хотел.

– Ммм… я только не уверен, что тут каждый знает, чего хочет.

– В конце концов знает каждый. Но это действительно только в конце концов.

– И у нас сейчас – конец концов?

– Думаю, что да – или, во всяком случае, близко к тому. Сколько же можно?

– Да уж. И… вот, у слова «тут» странное значение.

– У каждого слова странное значение, но глупо это сейчас обсуждать… нам.

– Нет-нет, я не к тому, чтобы обсуждать. Да. Я просто думаю, что… когда я приеду в Копенгаген…

– Тебе нет смысла приезжать в Копенгаген. Копенгаген теперь мой.

– Хм… и Копенгаген – тоже?

– «Тоже»?

– Ну, как Берлин, как Обенро!

– Насчет Берлина и Обенро я – пас. Не ко мне вопросы.

– Угу. Понятно. Как насчет линейности и необратимости?

– А это – ни к кому вопросы. Просто совсем пустые вопросы. На них и будем начинать заканчивать: разговор заказан – короткий. Пока-пока. Сноррум.

– Сноррум?..

– Ах да… – в голосе была безмятежная улыбка, – ты ведь так далеко не доисследовался. Это я – доисследовался. Шухардт помог – как и следовало ожидать: «Интерпретация важнее материала».

– До чего же ты доисследовался?

– До понимания того, что, вот… мотаешься, значит, себе туда-сюда в поисках непонятно каких радостей, все хочешь услышать голос Бога, но голоса Бога никогда не слышишь – слышишь только голоса четырех Его апостолов, давно непонятными словами рассказывающих одну и ту же историю как четыре разных. А в свободное время – играющих в карты, в простенькую детскую игру… Четырех, значит, апостолов – транслитерирующих Бога. Превращающих Слово в слова и рассеивающих слова по свету, где истине предстоит размножиться и стать просто набором слов: Снип-снап-сноррум? – Рекс базилорум!.. Набором слов, за которыми просто ничего нет.

– Мне не нравится эта точка зрения.

– Странно! Она, вообще говоря, – твоя. Пока-пока.

Вот и допрыгались. Допрыгались же? Или еще – нет?

Все до сих пор поправимо, ведь поправимо? Никто так и не прибыл в Копенгаген!

Но этот поезд – стоит. Стоит крепко и немо – и неизвестно, пойдет ли. Чтобы узнать, пойдет ли, а если пойдет, то куда, надо выйти из купе: в коридор, из которого еще совсем недавно слышался грохот, вой и крики «на помощь». Или, по крайней мере, поднять полотно на окне – с той стороны ничего не слышалось, хотя… как знать? Как знать, с какой стороны слышалось? Отовсюду – слышалось!

И очень интересно, при чем тут четыре апостола… произносящие давно непонятные слова. Какие, прошу прощения, тут слова все еще непонятны?

Похоже, выпало некое звено. И, похоже, что – самое главное… но сейчас дело не в этом. Сейчас дело в том, что никто пока не приехал в Копенгаген и что заявление «Копенгаген теперь мой» – на данный момент, скорее, пожелание, чем реальность. И что можно, наверное, постараться и выпрыгнуть из этих обстоятельств – так, как усилием воли прекращают, например, кошмар: иногда ему удавалось прекратить кошмар усилием воли. Впрочем, таких кошмаров у него пока не было.

Можно-то можно, только как? Поезд стоит крепко и немо. И сам он не знает, что там – за пределами его купе.

И мужества выйти из купе – посмотреть, есть ли что или нет ничего… с этим как-то не очень. Всё сильно всерьез теперь, насмерть всерьез.

Но хочешь или не хочешь, а на данный момент получается, что у него отнято все… пусть даже кое-кто и полагает, будто «тут» каждый получает то, что хотел. Сам он пока только отдает – ничего не получая, и это – справедливый расклад? Более того, ему – ему самому (самому!) – фактически нет места в данной системе координат. Фактически он данной системе координат и не нужен, при том, что за пределами этой системы… ммм, за пределами купе – или нет: за пределами слов действительно ничего нет.

И его, стало быть, нету. Был да кончился. Вот он, прагматический парадокс я не существую: так, значит, выглядит этот парадокс в реальности. Путешествия в себя плохи тем, что когда ты совершаешь их, ты находишь в себе гораздо больше, чем одного себя – ты находишь там, например, четырех себя… м-да, как он говорил? – четырех апостолов! Каждый из которых пишет о Боге, но в конце концов – о себе. Нет, он не так говорил…

Да как бы ни говорил – всё еще можно вернуть одним звонком! Хорошо, не все, но, черт побери, можно еще вернуть Копенгаген – Копенгаген, пока принадлежащий ему по праву! Позвонить маме, вот… и – переполошить ее совершенно ненужным ей теперь признанием?

Он ненавидел раскаяние – раскаяние как жанр: во-первых, он вообще терпеть не мог пафоса, а раскаяние без пафоса не раскаяние, во-вторых… во-вторых – раскаяние есть отмена прошлого, которое – неотменимо.

Прошлое уже сидит в нас, уже впиталось в каждую клетку организма, уже обусловило все, что полагалось обусловить… раскаяние есть самообман. Грешить и каяться, грешить и каяться, грешить и каяться – причем каяться так же искренне, как грешить! Потому-то первая половина 90-х запомнилась ему как этически наиболее неприемлемый для него период новой российской истории. Тогда, уже вволю накаявшись и омывшись слезами, народ преобразился на глазах – и выяснилось, что на самом деле на протяжении последних шестидесяти с гаком лет все вокруг думали иначе, чем это выглядело со стороны. Что на самом деле никто и не был коммунистом, а если случайно был, то – вступив в КПСС под пытками. Что на самом деле каждый советский гражданин верил в Бога, а если не верил, то все равно тайком ходил к пасхальной заутрене, только гримируясь и переодеваясь какой-нибудь бабой-грушей. Что на самом деле любой гражданин Страны Советов происходил не из рабочих и крестьян, а из того или иного поросшего к тому времени мхом дворянского рода, и если уж не Захарьиных, то как минимум – Воронцовых или Шереметевых.

И много-много-много других, столь же головокружительных, «на самом деле».

В мгновение ока его страна, преступная, изолгавшаяся, порочная и – трагическая, превратилась в другую страну: законопослушную, честную, святую и даже не комическую – фарсовую. Вот тогда-то он, выросший среди преступлений, лжи и порока, но худо-бедно научившийся хотя бы тому, чтобы совершать свои преступления, лгать и предаваться пороку без пафоса, чуть ли не в первый раз осознал: ему действительно стыдно. Причем стыдно не за тогда уже казавшиеся далекими шестьдесят с лишним лет внутренней борьбы, а за эти последние четыре-пять, когда и само понятие «внутренняя борьба» оказалось отменено приказом-по-государству, и всем было разрешено без колебаний стать новыми людьми. И все – стали: выяснилось, что это элементарно просто.

Он ходил среди красивых, умных и добрых новых-людей и пристально всматривался в них, стараясь разглядеть хотя бы бледную тень вчерашнего дня, но красивые, умные и добрые новые-люди были плоскими и теней не отбрасывали. Как в тогдашнем же двухмерном кино, где действующие-лица-и-исполнители казались наклеенными на экран этикетками: если и способными упасть в бездну, то не в бездну с той стороны – бездну искусства, а в бездну с этой стороны – бездну зрительного зала, бездну жизни.

Страна стала вдруг этикеткой: оторви этикетку – и нет страны, ибо дальше – все привозное.

Согласиться с тем, что видел, он никак не мог. Он и раньше этого не мог – все стараясь разглядеть в зловещих очертаниях социалистического уродства намек на другое, на высокое… на то самое светлое-завтра, которое должно угадываться в перспективе! Хорошо, пусть пока не угадывается, но пройдут еще год-два страшной этой, бесчеловечной этой жизни (мы потерпим, мы уже долго терпели!) – и все начнет рас-цве-тать, и то, чего все так долго и в таких страданиях ждали, примется проступать на поверхность, как разноцветное донышко переводной картинки, а вот тогдааа…

Принять же за правду то, что было развернуто перед ним в первой половине девяностых, он не столько не хотел (и-рад-бы-в-рай-да-грехи-не-пускают), сколько – не решался. Ибо если вот это вот было правдой, тогда не настанет не то что светлого – не настанет вообще никакого завтра, а так все дальше и будет: одно безумное, на сотни лет растянувшееся, но изначально окончательное сегодня с его домиками из картона и пирожками из человечины.

И он шел, а сам все оглядывался и оглядывался назад (конфузно: хоть и не близкие люди, но ведь даже и попрощаться не успели!..) – и дергал за руку второго себя, плетущегося следом: чтобы тот не совсем уж отстал, не потерялся в прошлом… с кем воссоединяться-то потом будем – с Пушкиным? Тогда раздвоение стало ощутимым физически – правда, думалось, что это ненадолго, что пройдет, ан… оказалось навсегда.

И, помнится, один из них уехал в Данию – ма-а-аленькую страну со сто раз по пальцам сосчитанным и пересчитанным населением: тут не забалуешься, не задвоишься!

Так как же все-таки – каемся или нет?

Улыбаясь, он взял в руки мобильный телефон и нажал на зеленую кнопку.

Темным был экран телефона. Темным и мертвым.

Он знал это: чего же иначе улыбался? К тому ведь все и шло – к детской-предетской сказке одной, раз и навсегда напугавшей его своим началом и своей серединой, а конец он скоро забыл… мелькали только какие-то клочки-по-заулочкам, но что делать с ними, он никогда не знал, а сказка – это только вот теперь вспоминается – про то, значит, как у Лисы была избушка ледяная, а у Зайца – лубяная (слова «лубяная» он тогда не понимал, сколько мама ни объясняла, а она раз сто объясняла). И ледяная избушка, вспоминайте-вспоминайте… правильно, раста-а-а-яла, и Лисе стало негде жить. Тогда Лиса пришла – к кому? правильно, к За-а-айцу – и стала проситься на ночлег, жалобно причем: дескать, я только хвостик на порожек положу, я только носочек на подоконничек… и прочие всякие незначительности-жизни, но тут-то и выяснялось, что Лиса-то уже вся в избушке-лубяной, а Зайчика-το там и нету больше: ни хвостика на порожке, ни носочка на подоконничке – и мерзнет наш Зайчик на улице, того и гляди замерзнет до смерти!

Дальше он слушать маму не мог – и начинал реветь-как-резаный (цитата), ибо мера несправедливости уже прямо тут превышала объем сразу обоих желудочков его сердца, и ничего просто не оставалось – только реветь-как-резаному (опять цитата, та же самая).

И впоследствии – теперь-то он понимал! – страшная эта сказка постоянно сбывалась, в чем была особая какая-то, космическая какая-то подлость: ни одна другая сказка – не сбывалась, а эта – сбывалась на каждом шагу. Всё вытесняло всё, все вытесняли всех. И обязательно – сначала хвостик на порожек, потом носочек на подоконничек, а потом уж… потом уж дело понятное.

Такое же понятное, как с телефоном его: в один прекрасный момент и телефон, последнее имущество бедного Зайчика, должен был перейти во владение какой-нибудь Лисы… какой-нибудь из лис, шнырявших вокруг него. Он просто из любопытства понажимал на кнопку сверху, но это так… не чтобы включить телефон, а чтобы полностью осознать: больше у меня действительно ничего нет.

Стоп – будем по порядку исчезновения… или не будем. Когда нет ничего, смешно составлять реестр отсутствующего – только трогательные немцы способны педантично перечислять, чего именно нет у милого-Августина… Тут он вспомнил читанную лет десять назад статью об этой образцовой нищете: статья принадлежала некоему чудаку, который, видимо, был трогательнее всех вместе взятых немцев, ибо вслед за ними трогательно перечислял (тем самым как бы удваивая реестр и чуть ли не наслаждаясь масштабом утрат!) то, что уже перечислено ими:

 
Rock ist weg, Stock ist weg,
Tuch ist weg, Buch ist weg,
Knopf ist weg, Topf ist weg,
Kamm ist weg, Schwamm ist weg,
Sack is weg, Frack ist weg,
Haus ist weg, Maus ist weg,
Schuh ist weg, Ruh’ ist weg,
Hut ist weg, Mut ist weg,
Stift ist weg, Schrift ist weg,
Wein ist weg, Bein ist weg,
Zopf ist weg, Kopf ist weg,
Strumpf ist weg, Rumpf ist weg,
Pferd ist weg, Erd’ ist weg,
Traum ist weg, Raum ist weg,
Ach du lieber Augustin,
Alles ist weg!
 

А что… прямо как про него сказано! Персонаж, дезинтегрирующийся на глазах.

Неожиданно для себя он ни с того, ни с сего взялся за кольца серого полотна на окне – и полотно, чуть слышно скользнув вдоль стекла, спряталось где-то наверху.

Никто не бросился к стеклу снаружи: спокойно было за окном. Хоть и не совсем темно: огоньки-то все-таки поблескивали, поезд явно стоял не в чистом поле – на какой-то станции стоял, как поездам, значит, и полагается. На это, видимо, время всякие беспорядки в коридоре были прекращены.

Жаль, что окно нельзя открыть: наверное, випам у открытых окон стоять не полагается. Вдруг укокошат какого випа снаружи – греха не оберешься! А вот если бы окно открывалось, можно было бы набраться нахальства и покурить прямо в купе. Впрочем, в коридоре тихо: авось, без проблем удастся добраться до тамбура, пока поезд стоит.

Он опять надел куртку и осмотрелся: купе производило впечатление нежилого – только бездействующий телефон лежал на столике, словно забытый в спешке неким пассажиром. А больше никаких признаков жизни.

Осторожно повернув замок, он, перед тем как выйти, еще раз заглянул в зеркало: а что… неплохо. Пожалуй, даже лучше, чем раньше. Пожалуй, даже гораздо лучше: в Скандинавии, во всяком случае, с такой внешностью жить и полагается. Как это… бе-ло-ку-ра-я бес-ти-я… несколько возрастная, правда, но возраст дело такое, не изменишь. А в общем и целом здорово – мать-родная-не-узнает, как говорится. Впрочем, и это, наверное, только говорится так – все в мире просто так говорится.

И он – на прощание? – тихонько сказал своему отражению в зеркале: «Alle Dinge, an die ich mich gebe, werden reich und geben mich aus»… странно, ему казалось, что он уже давно забыл это.

В занавешенном серыми полотнами коридоре было пусто и, что самое интересное, – никаких следов недавних беспорядков. Ах, нет ничего, мой-милый-Августин, все кажется только, мерещится, мнится. И – тронулся поезд, опять незаметно: пушинка, на которую осторожно дунули.

Он заспешил в тамбур: если это станция, то хорошо бы успеть прочитать название, потому что нет ничего в мире главнее – главнее названия.

Как открывать дверь, он после первой своей вылазки знал. Так и открыл – как знал. И что-то такое в меру величественное проплыло мимо двери: освещенная слабым светом бронзовая фигура сидящего старикана, всесоюзного старосты… было время, когда старикан этот стоял над нами во всей своей бронзовой силе, но потом, говорят, устал и даже начал разваливаться – тогда его решили усадить на скамью. Трудно было теперь вспомнить, когда именно это случилось… кажется, в восьмидесятых. А в девяностых городу отказали в старикановом имени: выяснилось, что оно никогда никому не нравилось.

Он оглянулся: стоп-кран находился близко – слева, прямо на уровне глаз – и попятился было назад. Но махнул рукой, усмехнулся, шагнул в проем двери и полетел навстречу щиту со странным названием «Пропусти поезд!», намекавшим на возможность бессмы́сленного состязания в силе между человеком и железнодорожным транспортом…

Bye-bye-boy.

Rex Basilorum!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации