Текст книги "Translit"
Автор книги: Евгений Клюев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 30 страниц)
Он пойдет к Гуннару, когда они начнут ехать. Подняв штору на окне, он увидел только темный неподвижный поезд на противоположной стороне перрона. И – никакой информации на электронном табло. Может, имело бы смысл выйти и покурить еще раз? Целая ночь впереди – при том, что курение в поезде запрещено: не Россия. А никоретта в кармане – помощь небольшая… кто понимает, конечно, хотя кто ж не понимает!
Накинув куртку и накрутив на шею шарф, он чуть ли не на цыпочках проследовал мимо двери купе Гуннара к выходу– будучи, впрочем, уверен, что нигде с Гуннаром не столкнется: випы теперь не курят, берегут здоровье, молодцы.
На перроне, хоть и пустом, было вполне ничего себе: рассеянный такой свет, пара каких-то живых огонечков впереди, слабые звуки ночного Стокгольма…
Но в проеме двери возник ведь все-таки Гуннар – в халате на голое тело и шлепанцах:
– Ты чего тут делаешь? – причем вид у Гуннара озабоченный.
– Да вот… курю напоследок.
– Ну и я постою с тобой. Ты кури, кури.
– Тебе – пардон, конечно, – ничего так… в халате на перроне? – спросил он Гуннара, невольно покачав головой.
– В каком смысле?
Нет, иногда его все-таки раздражала эта знаменитая скандинавская простота. А ведь, казалось бы, свобода… свобода самопроявления – чего ж раздражаться? Свобода и есть игнорирование обстоятельств: мне удобно, а если другим не нравится – это их проблема.
Гуннару удобно в халате на перроне.
Между тем гуннаровский вопрос «в каком смысле?» продолжал висеть-где-повешен – и надо было как-то отвечать.
– Со стороны, небось, забавно, – напряженно отшутился он, – двое на платформе разговаривают, причем один из них в верхней одежде, второй – в халате на голое тело.
– Мне не холодно, – все якобы поняв, отчитался Гуннар. – Не беспокойся.
Вот еще, беспокоиться.
Поднимаясь в вагон, он недоумевал, почему Гуннар так мешкает на каждой ступеньке. Словно – дурацкое предположение! – не хочет пускать его назад.
– Так о чем говорить будем? – с трудом преодолевая не то неловкость, не то глупость ситуации, спросил он, когда оба они мелкими шажками все-таки оказались на пороге гуннаровского купе.
– Да пустяки, – махнул рукой Гуннар. – Просто мысль одна в голову пришла, но теперь ушла уже, неважно, да и не мое это дело. Спокойной ночи.
– Ты вот что, Гуннар… скажи все-таки свою мысль, – он протиснулся в купе, – зачем душить порыв?
– Вино кончилось, – с тоской заметил тот. – Вино, видишь ли, кончилось, а мысль была насчет… но это, повторяю, не мое дело, зря я вообще-то… просто очень странно, что ты с пустыми руками в путешествие, так не бывает.
– А тебе обязательно таким наблюдательным быть?
– Нет-нет, – засуетился Гуннар, – я как раз и говорю, что необязательно и что… что спокойной ночи. Но так, правда, не бывает.
– Ну, хорошо, не бывает, только ты это к чему?
Гуннар молчал, набычившись.
– Спокойной ночи, Гуннар, – решительно сказал он и поднялся идти, внезапно устав от всего этого.
Но, уже взявшись за ручку двери, услышал глухое:
– Так не бывает!
– Ты, может быть, немножко того, Гуннар?
– Нисколько, – все так же глухо продолжал швед, – но я человек с носом, и… и пахнет неправильно, так пахнут проблемы. По-хорошему, тебе стоило бы опасаться и, может быть, не ехать дальше. Ты не готов к этой поездке, ты, вот, с пустыми руками…
Ему всегда везло на сумасшедших!
– Что значит – «неправильно пахнет», Гуннар, и как это связано с пустыми руками?
– Неправильно – это… это… сухофруктами… черносливом… – был ответ, видно, что мучительный.
И тут он обернулся – уточнить:
– Почему же это неправильно – когда черносливом?
Гуннар посмотрел на него почти с упреком: дескать, ух, непрофессиональный какой вопрос – для человека-то с обонянием!
– Сернистый ангидрид, SO2, продукт сгорания серы, используется при окуривании чернослива… технологическая подробность, прости. Да и ни при чем тут ты вообще, у нас вся Европа пропахла, провоняла, понимаешь ли… Эйяфьятлайокудль, понимаешь ли, а диоксид серы – он в состав вулканических газов входит, так что ничего удивительного… завтра увидимся, ладно?
– Я насчет технологических подробностей…
– Больше ничего интересного, клянусь, остальное к делу не относится… ну, убивает SO2 бактерии, свойствами отбеливающими обладает, критическая температура 157 градусов, но это все лишнее, – Гуннар чуть ли не испуганно выталкивал его из купе.
Между тем как они ехали уже.
– Гуннар, мне теперь все равно не успеть выйти из поезда, – сказал он в сходящую на нет дверную щель.
– Не успеть, – согласился Гуннар и добавил скороговоркой: – Опоздал-ты-и-попутчика-плохого-выбрал.
– Попутчика… в смысле тебя?
– Не меня, при чем тут я, я серой не пахну, – возразил Гуннар, после чего осторожно закрыл дверь и повернул ручку изнутри.
Пришлось отправиться в свое купе.
Он не то чтобы не понимал про серу – кто ж не понимает про серу! Просто… ну совсем никакого места не было сере в этой истории, о другом была история, да и вообще – легче была история, наивнее: шестилетний мальчик возвращается с родителями домой из Ленинграда и на перроне в Твери видит поезд из Хельсинки – какая ж тут сера, помилуйте, откуда сера? Чернослив – это было, а серы – не было! И всю жизнь тоненькой струйкой тянулся за ним запах чернослива…
Он явно не готов к этому новому повороту, превращающему историю в классическую и – пошлую: о борьбе добра со злом… фэнтези, он терпеть не может фэнтези с их черно-белым миром, с их примитивным противопоставлением двух начал! А потом, Гуннар ведь и сам предположил: Эйяфьятлайокудль один виноват, вулканическое облако висит над Европой, вулканические газы в воздухе скопились, отсюда и вся эта химия – сера и так далее… Да и не выбирал он себе никакого попутчика, он один шел, всю жизнь один, это камино – и однажды он встретит Бога, и все будет хорошо.
Только знал он уже: страшная ему предстоит ночь – последний перегон, дальше-то он справится, от Мальмё до Копенгагена рукой подать, только-бы-нам-ночь-простоять – ему снова пять лет, мама читает Мальчиша-Кибальчиша, и все так понятно в мире… про нашу конницу и буржуинские полчища! Хотя ведь и Мальчиш-Кибальчиш – тоже только фэнтези, грубое фэнтези советских времен!
Он запер за собой дверь, включил свет в душе и разглядывал свои посветлевшие волосы… «SO2 обладает отбеливающими свойствами, критическая температура 157 градусов» – как получилось, что номер его дома – 157?
Это дьявол курил трубку с черносливом, это дьявол спел ему песенку bye-bye-boy и заманил сюда, это все дьявол.
Хотя ведь… есть у него (у него, у которого ничего уже, кажется, нет!) кое-что с собой. Последний подарок спасателя Курта – возьми-авось-пригодится-в-трудную-минуту… а сейчас трудная минута как раз:
Schnypp, schnapp, schnorum, Rex Basilorum,
Schnypp, schnapp, Schnupftabak,
I ha kei Clmitzer Gäld im Sack.
Песенка Курта. Песенка, где в одном контексте – табак и Rex Basilorum! Не дьявол, значит – с какой же стати дьявол? Гуннар просто дурак. Спасибо, Курт… как бы еще разобраться с этим твоим «одним контекстом»!
Надо все-таки, наверное, назад: вернуться, перепрожить жизнь заново. Кстати, его с детства волновал этот мотив – когда предлагали жизнь перепрожить: такая очевидно заманчивая перспектива – и ни одного желающего! Во всех притчах и сказках, которые он помнил на эту тему, герой, получив соответствующее предложение, поначалу, вроде, радовался, однако в самый последний момент почему-то непременно отказывался – приведя в свое оправдание тот или иной хилый аргумент типа я-свою-жизнь-достойно-прожил-а-другой-не-надо… прямо какой-то повальный общечеловеческий буддизм: боязнь новых реинкарнаций!
А вот он бы, наверное, все-таки принял предложение. Вопрос только в том, сохранилась ли бы у него в новой жизни память о старой, потому что, если нет, тогда действительно – какой смысл? Новая жизнь затем нужна, чтобы старую не повторять, но если ты не помнишь, какая была старая, то просто опять живешь словно впервые, и никакой твой предшествующий опыт не нужен. Да и само слово «реинкарнация» ни к чему, когда нет памяти об «инкарнации»! И, между прочим, новую жизнь тоже ведь, скорее всего, не Бог предлагает – тоже ведь, скорее всего, дьявол.
Впрочем, сидеть вот так и предаваться размышлениям о дьяволе… несколько оно пубертатно. Пу-бер-тат-но-ва-то. Хотя он и подростком-то – так чтобы по-настоящему – не особенно озабочивался ролью дьявола в нашей жизни: отсутствовал как-то дьявол в его расчетах… да и вообще (если уж совсем положа руку на сердце) был для него фигурой, скорее, театральной, почти раешной: борода клинышком, черная накидка, копыто, красный дым, мерцание света… запах серы, кстати, отсюда же – ну и, дескать, простите-бога-ради-но-ужасно-смешно. Так что, отрекомендуйся ему кто-нибудь дьяволом, он, наверное, прежде всего спросил бы: «Вы, простите, это серьезно?»
Телефон прозвенел один раз и смолк, однако экран, засветившись в момент звонка, так и продолжал светиться. «Торульф» – прочитал он на экране и нажал на «Ответить», сообразив, что функция звонка, наверное, отказала. Сказать ничего не успел – сразу же попав в уже ведущийся диалог:
– Ну, слава Богу, слава Богу, – бормотал Торульф, – я прямо поблагодарить тебя за это готов! Как она реагировала?
Второй голос был незнакомым:
– Нормально, Торульф, спокойно реагировала – сказала просто: я знаю, что от тебя правды не дождешься, и еще сказала, что у нее и у самой были кое-какие подозрения…
– Ну, слава Богу, слава Богу, – повторил Торульф. – И в твоей жизни, небось, покой настал?
– Настал, и я к Копенгагену приближаюсь.
– Ого, – озадачился Торульф, – надо же, как ты продвинулся… а всего-то полдня не говорили… Я хотел завтра утром позвонить, но, вот, не удержался, прости.
– Я ведь никогда в это время не ложусь, Торульф! А скажи… тебе тот, alter ego, не звонил больше?
– Да нет, Бог миловал. Наверное, понял, что кого-кого, но уж Торульфа-старика вокруг пальца так просто не обведешь.
– Это точно, – во втором голосе была улыбка. – И я еще что забыл тебе сказать: Манон в Стокгольме выступает, я афишу видел.
– А саму Манон?
– Саму Манон – нет.
– И ты хочешь, чтобы я поверил?
– Поверишь, когда узнаешь почему! Я ведь на ресторанчик, где она выступает, случайно набрел – решил, что приду на само представление, а ресторанчика потом найти не удалось… я в промежутке на такси на вокзал отправился, вещи кое-какие из чемодана забрать, ну и… в общем, искал ресторанчик до последнего момента, когда уже уезжать, – как в воду ресторанчик канул.
– А может, и не было ресторанчика-то?
– Ужас, Торульф, я ведь о том же подумал: может, и не было.
Всё.
Больше не было сил слушать.
Он осторожно положил телефон поверх одеяла и просто смотрел на серо-синий экран, не сосредоточиваясь на смысле все еще доносившихся до него слов. Он с радостью бросился бы вон из купе, но – не бросался, чтобы звуком открывающейся двери не выдать своего присутствия.
Переждав телефонный разговор и отметив, что экран погас, он отключил телефон, спрятал в карман и вышел в коридор. Тут-то, в коридоре, его и затрясло: дрожь была такая крупная, что напоминала судороги. Когда она немножко унялась, он двинулся в сторону Гуннаровского купе: плевать на все приличия, он просто скажет Гуннару, что страшно ему одному, наврет, что с ним так часто бывает, Гуннар поймет… скорее всего.
На стук его – сначала осторожный, потом все более настойчивый и наконец просто барабанный – Гуннар не отозвался. Не отозвался и никто из соседей, хотя уж барабанный-το стук – бой! – должен был привлечь внимание всего вагона… или они такие воспитанные люди, эти випы: не моя, дескать, проблема – не ко мне стучат?
Минут через пять от этой версии пришлось отказаться: он успел уже и постучать и даже побарабанить во все двери, – теперь, стоя у последней и глядя в даль коридора, он твердо знал, что в этом, по крайней мере, вагоне больше никого нет. И нервный Гуннар, скорее всего, тоже перебрался в другой вагон.
Если, конечно, в этом поезде существует другой вагон.
Бальзак в новелле «Сарразин» пишет такую фразу, говоря о переодетом женщиной кастрате: «То была истинная женщина, со всеми ее внезапными страхами, необъяснимыми причудами, инстинктивными тревогами, беспричинными дерзостями, задорными выходками и пленительной тонкостью чувств»{38}38
Roland Barthes. La mort de l’Auteur. – R. Barthes. Le Bruissement de la langue: Essais critiques IV, Éditions du Seuil, Paris, 1984.
Смерть автора. – B кн.: Ролан Барт. Избранные работы. Семиотика и поэтика. М.: Прогресс, 1989.
[Закрыть]. Кто говорит так? Может быть, герой новеллы, старающийся не замечать под обличьем женщины кастрата? Или Бальзак-индивид, рассуждающий о женщине на основании своего личного опыта? Или Бальзак-писатель, исповедующий «литературные» представления о женской натуре? Или же это общечеловеческая мудрость? А может быть, романтическая психология? Узнать это нам никогда не удастся, по той причине, что в письме как раз и уничтожается всякое понятие о голосе, об источнике. Письмо – та область неопределенности, неоднородности и уклончивости, где теряются следы нашей субъективности, черно-белый лабиринт, где исчезает всякая самотождественность, и в первую очередь телесная тождественность пишущего.
Невинность лжи в том, что рано или поздно всякая правда утрачивает актуальность. И – как в рассказе Борхеса – Авель и Каин идут рука об руку и не могут вспомнить, кто из них кого из них убил. Но Борхес всегда прав только наполовину – наполовину Борхеса, ибо Борхесов, кто же не знает – два. На одного из них и прав Борхес, потому что ведь время идет дальше. И когда оно проходит, Авель и Каин сливаются в одном человеке – имя его, допустим, Авин, и этот Авин – напоминаю, когда время проходит – уже не убит, но в преклонном возрасте умирает своей смертью в окружении детей и внуков. А время идет дальше, дальше и дальше – пока Авин не исчезает из памяти, и тогда его дети и внуки оказываются вовсе не его детьми и внуками, но детьми и внуками Бога.
Он знал, что у его лжи будет короткая жизнь, ибо правда не нужна будет тогда, когда он окажется в Копенгагене и когда уже перестанет иметь значение, как он добирался и как он добрался туда. Он позвонит и скажет мама-я-в-Копенгагене – и мама полностью успокоится: она всегда спокойна, когда он в Копенгагене.
Час приближался. Он приближался уже два дня и вот-вот должен был приблизиться совсем. Но до этого все-таки надо было много чего понять и еще кое на чем поставить точку. За свой переезд он уже поставил сколько-то точек, м-да… скажем, точку на Манон. Если бы ему день назад сказали, что однажды – не сейчас, а вот… через много-много-много-лет! – он будет вынужден поставить точку на Манон, он улыбнулся бы: есть у него одна такая специальная улыбка – испытующе-уничтожающая, она предполагает еще совсем особенный взгляд, поверх очков.
Улыбка и взгляд доктора: ну-ка, ну-ка, ну-ка… какой интересный сумасшедший!
Еще день тому назад он знал, что мог потерять Манон – не будем вдаваться в безжалостный смысл слова «потерять», но, даже потеряв Манон, он не мог бы поставить на ней точку, ибо поставить точку значит преодолеть в себе, а он не собирался преодолевать в себе Манон! Или, если и собирался бы, то, во всяком случае, не раньше, чем поймет: зачем была Манон в этой жизни, в этом романе…
И какие-то совсем чужие голоса все шептали и шептали в самое ухо, что так-де мужчины себя не ведут, что он должен был вступить-в-поединок, что он должен был бороться-за-свое-счастье, что не дело сдаваться-без-боя, уступая Манон первому встречному. Но он никому не уступал Манон: Манон сама выбрала другое его «я», Манон покинула его – слово «предала» было бы, наверное, слишком сильным, хотя и слово «покинула» – чересчур, надо найти другое, помягче, вот: Манон «ошиблась»… нет, «обозналась». Обознаточки-перепряточки. Если бы ему пришлось выбирать между Манон и… квази-Манон, уж он-то бы ни за что не обознался, не предпочел подделку оригиналу, сколько бы подделка эта ни выдавала себя за Манон. Ибо у Манон, как сказано, не может быть двойников: Манон в мире одна. Так что его, дорогие мои, на мякине не проведешь.
Торульфа тоже было не провести на мякине.
Но обознался и Торульф.
Даже в сравнении с Манон это было непостижимо… Торульф, стреляный норвежский волк, помнивший по имени каждый капкан и каждую западню – по фамилии, Торульф, обещавший узнавать только его – этот самый Торульф безмятежно болтал с… черт знает с кем и, что самое паскудное, считал подлинного его не кем иным, как alter ego этого самозванца!
Он не знал, был ли теперь у него Торульф. И – нет-нет! – дело тут не в обиде, какое там, дело тут просто в том, что надо пощадить Торульфа, как он и Манон пощадил. Преступно запутывать их еще больше, преступно ставить их перед необходимостью нового выбора. Хотя можно, конечно, позвонить: Торульф-тот-с-кем-ты-только-что-говорил-не-я-Торульф-я-это-тот-с-кем-ты-сейчас-говоришь…
Но Торульфу много лет – и у Торульфа сердце.
А сердце-надо-беречь.
Значит, оставаться на месте, на своем месте – ни в коем случае не сходя с него и не устремляясь вслед за двойниками. Оставаться на месте и надеяться, что если тебя будут искать, то придут именно сюда – где тебя оставили. Где тебя оставила Манон, где тебя оставил Торульф… может быть, поняв роковую свою ошибку, они еще вернутся забрать тебя.
Остающийся-на-своем-месте-остается-собой.
Что ж, значит, у него теперь нет и Торульфа.
Курта, пожалуй, нет тоже: Курт теперь в Южной Ютландии, которую любит больше всего на свете. Пусть, надо пощадить и Курта, надо дать и ему то, без чего он тоскует. Ибо коемужды – по любви его… по любви, не по делам – при чем тут «дела»! Хотели – получите и распишитесь! Курт получил назад свою Южную Ютландию, а также (если верить этому всему) – прежнего беспокойного соседа над головой… вот, и волки сыты, и овцы целы.
А в Копенгагене, куда он возвращается, нету никакого Курта – или есть другой Курт… впрочем, он-то сразу распознает подмену—…tjaaa, распознает?
Что касается мамы – мамы, теперь знающей правду не от него, но полагающей, что от него…
«Если не спишь, позвони. Мама» – смс-ка высветилась на экране.
Мама?.. Ха-ха! Мама не умеет писать смс-ок, скушали? Уж насчет мамы-то ему сказок рассказывать не надо: маму он наизусть знает. Кстати, который сейчас час в Твери? Три часа ночи, господа хорошие, мама уже третий – или второй… «третий» тут стилистически плохо! – сон видит. Если, конечно, она не шлет смс-ок во сне – он почти уже готов поверить во что угодно.
«S kakih eto рог ty umejesh pisat’ sms-ki?» – спрашивает он злорадным своим транслитом и немедленно получает ответ:
«Это не я, это Шурочка».
И вот тут надо взять тайм-аут.
Так «мама» (под первой смс-кой подпись «мама») – или «Шурочка»? Ну, ладно, допустим, Шурочка-умеющая-писать-смс-ки – за маму-не-умеющую-писать-смс-ок… Но откуда у мамы «Шурочка» в три часа ночи? И, главное, кто такая «Шурочка»?
Тайм-аут оказался совсем коротким: мама, поняв, что он не спит (спящие все-таки не шлют смс-сок), уже названивает ему, на экране «Маша» – и он, торопясь, жмет на «ответить»: не потерять бы еще и маму – как он, по неосторожности, только что потерял Торульфа!
А вдруг они там – мама и… и еще кто-нибудь – уже разговаривают? Без него?
– Алла-алло-алло, мама, мама, я слушаю тебя!
– Что ж ты кричишь-το так, Тильду разбудишь! – строго говорит определенно-мама и строго же констатирует: – Не спишь, значит.
«Тильду разбудишь»! Значит, не было, проницательный мой Торульф, того звонка, о котором тебе сообщил alter ego… был бы звонок – знала бы мама, где он. А знала бы – кричала еще громче, чем он.
Он пытается продолжать разговор, но – замирает на мгновение, внезапно поняв, что «Маша» и «Мама» далеко не обязательно одно и то же, даже если в твоем телефоне и отсутствует русская графика. Хотя ведь как бы там ни было, именно с «Маш»’ой он разговаривал все время – когда с мобильного… или с кем? И с кем он разговаривал, когда на экране светилось «Zvetok», или «Lika», или «Bobis», при том, что в реальности у каждого из них мало того что русское, но и просто совсем другое имя? С мамой-то еще ничего: разница в одной букве, так уж совсем много эта единственная буква не может значить.
– Я-то понятно, почему не сплю, а вот ты почему не спишь?
– У меня Шурочка в гостях, – говорит Маша так, словно в-Москве-полдень (откуда это… «в Москве полдень»? – ах да, из радио советских времен, деловым таким, бодрым женским голосом: «В Москве – полдень»… чтоб, мол, другим неповадно!)
– Поздняя гостья, – осторожно реагирует он, и Маша смеется, непонятно что таким образом отвечая. – А Шурочка – это кто?
– Шурочка? – удивленно переспрашивает Маша. – Ты ведь знаком с Шурочкой, из Ленинграда.
Ни с какой Шурочкой из Ленинграда он не знаком, но разбираться в этом ему сейчас, вроде как, ни к чему.
– Шурочка проездом, – объясняет мама. – Позвонила мне с вокзала, не может билет на близкий поезд купить, ну, я и уговорила ее у меня переночевать. А билет она на завтра взяла.
Ему показалось, что объяснений – многовато.
– И вот, – продолжала объяснять Маша, – она набрала смс-ку тебе на моем телефоне. Лишний раз поговорим, потому что неспокойно мне… Ты ведь у Тильды уже?
– Да, я у Тильды, но они с Гюнтером давно спят. Почему тебе неспокойно?
– По разным причинам… но в основном потому, что звонков от тебя слишком много.
– Тебе прямо не угодишь, мам: то мало, то много.
– Я о другом, – не дала себя перебить Маша. – Я тут много думала до прихода Шурочки, и хочу тебе одну вещь сказать… важную: я тебя очень люблю, я тебя одного люблю. Ты просто это знай и помни, ладно?
– Я знаю и помню. И я тоже тебя очень люблю, но ты почему сейчас – вдруг – о любви?
– Просто на всякий случай – если понадобится. Когда бы ни понадобилось – вспомни это, хорошо?
И тут Маша распрощалась с ним: понятно, из-за Шурочки. А у него от всего разговора осталось в памяти «я тебя одного люблю» – с сильным ударением на «одного», хоть и диссонировавшим с настоящим положением дел, но придававшим высказыванию законченность и крепость. «Ты у меня тоже одна», – в сердце своем сказал он маме и прямо тут же, в коридоре вагона, понял, как обмануть судьбу: пошел в «Настройки телефона» и записал слово «МАМА» заглавными буквами, объединив оба языка в одном и прекратив, во всяком случае, это двоение объекта.
Теперь надо было наконец разобраться с поездом, то есть установить окончательно, что же это у нас за поезд такой: «Стокгольм – Мальмё». Настроение вдруг отчего-то сделалось сильно дурашливым, какое бывает только у необратимо отчаявшихся: глупый смех и кривляние перед самим собой.
– Посмотрим-посмотрим, – на весь пустой коридор произнес он, – есть ли у тебя внутри, дорогой поезд «Стокгольм – Мальмё», что-нибудь кроме меня.
Сказав так, он почувствовал себя Ионой, поглощенным китом, и решительно отправился по китовым внутренностям – хоть и с намерением встретить других проглоченных, но в глубине души (практически на самом ее дне) отдавая себе отчет в том, что других проглоченных не имеется.
От кого он вообще узнал об этом поезде?
Про то, как добираться из Москвы до Хельсинки и из Хельсинки до Стокгольма, рассказала ему телефонистка справочной Ленинградского вокзала, после чего он сказал большое спасибо и с облегчением повесил трубку. Как добираются от Стокгольма до Копенгагена, он знал без телефонистки и позвонил на центральный вокзал Стокгольма, чтобы узнать о вариантах дальнейшего передвижения. Ему не повезло в первую же секунду: шведский, на котором к нему обратились, был худшим из возможных. Ибо существуют и разные шведские: от очень напоминающего датский до сильно смахивающего на суахили. Суахили и был предложен – причем не сказать чтобы достаточно громкий… как с другого берега реки.
И поведали ему на суахили, что никаких вариантов нет у него, ибо ездят из Стокгольма в Мальмё только одним-единственным поездом – с отправлением близко к полуночи.
– Не может быть, чтобы один только поезд, – попытался и он на суахили.
– Не может быть, а есть, – резюмировали из Стокгольма.
Дальше – хуже: мало того, что в его распоряжении имелся только один поезд, на поезд этот имелся и только один билет, выкупить который следовало немедленно.
Сухо поблагодарив на суахили, он прекратил разговор и позвонил Курту.
– Курт, дорогой, или я совсем разучился понимать шведский, или из Стокгольма в Мальмё ходит лишь один поезд, причем глубокой ночью, и, к тому же, билет на него стоит столько, сколько поездка из Дании в Россию и обратно…
– Я перезвоню через пять минут, – пообещал проницательный Курт и повесил трубку.
Через пять минут Курт рассказывал:
– Увы, ты не разучился понимать шведский. Поезд, что действительно странно, только один и билет на него, что еще более странно, тоже только один – тот самый… Прислать тебе денег?
– Да деньги есть, спасибо… нет желания отваливать такую сумму за трехчасовую поездку.
– А вот тут ты заблуждаешься, – вздохнул Курт. – Это не трех-, а семичасовая поездка… Дли-и-инное такое удовольствие – с многочисленными удобствами и обильным ужином в купе. В общем, билет я уже заказал, так что раскаиваться поздно. Один раз в жизни поедешь как человек… так сказать.
Вспомнив все эти перипетии, он покачал головой: эх, Курт, Курт! Будь я на твоем (а не на своем, сильно беспокойном уже тогда!) месте, я-то, не сомневайся, отметил бы совершенно противоестественную р-о-к-о-в-о-с-т-ь предлагаемых обстоятельств: единственный билет на единственный поезд, которого еще и дожидаться в Стокгольме 12 (двенадцать!) часов. Уж я-то понял бы, что тут ловушка.
И, тряхнув головой, он – увы, отнюдь не бесстрашно – отправился в соседний вагон. Поезд, и без того почти не двигавшийся, любезно остановился – словно предоставляя ему возможность перемещаться без затруднений.
Соседний вагон чуть отличался от его, расположение дверей было другим – и уже это одно делало планировку более демократичной: вагон явно не предназначался только и исключительно для випов.
Он осторожно, поскольку в поезде, лишенном стука колес, становится особенно тихо, поскребся в первую дверь, с ужасом думая о том, что сказать, если откроют. Он попросит прощения и смущенно поинтересуется, не знают ли обитатели купе, в каком вагоне находится проводник?.. Нет, это глупо. Он, конечно, попросит прощения, но вместо того чтобы задавать какие бы то ни было вопросы, просто скажет, что ошибся дверью. Совсем необязательно вступать в разговор – достаточно убедиться, что в этом поезде он не один.
Теперь уже он лупил в дверь с той же силой, с какой только что намеревался пробиться к випам. Дверь не реагировала. Не реагировала и ни одна из остальных дверей в одиннадцатом вагоне. В ярости он запел «Лили Марлен»: «Und sollte mir ein Leids geschehen, wer wird bei der Lanterne stehen, Mit di-i-ir, Lili Marlen.!» – громко как мог. Никто, понятное дело, не вышел и на песню, но сам он вдруг – на секунду – призадумался о том, насколько неслучайно все… И эта песня – тоже: песня о Лили Марлен, о Лили и Марлен – двух, как он недавно узнал, девушках, в которых был влюблен почти забытый теперь немецкий учитель, сочинивший текст этой песни и соединивший в нем имена тех, кого он любил, в одно имя.
Пролетев на немыслимой скорости не то три, не то четыре – он не заметил – вагона, сердце сказало: стоп, все-понятно, дальше-не-имеет-смысла, поезд-пуст. Сказав так, оно принялось ныть – и ныло, ныло, ныло… пришлось сесть на первую попавшуюся откидную скамеечку и сделать вид, что задумался. «Сделать вид!..» – он расхохотался оглушительным просто смехом: выражение «сделать вид» при полном отсутствии наблюдателей было как нельзя более подходящим.
Итак, сердце ныло, причем ныло все сильней.
Ему показалось, что если бы поезд был в движении, боль, заглушаемая стуком колес, переносилась бы легче. При том, что вокруг было не просто тихо – вокруг было то, что называют мертвой тишиной: вакуум. И в вакууме этом боль приобретала такую отчетливость, что он мог бы, например, нарисовать ее портрет… и подписать: «Портрет Одной Боли» – неплохо бы, между прочим, сделать серию портретов, а потом можно открыть Галерею Боли… нонсенс!
Ну-с, что там у нас дальше на повестке ночи… дальше – вопрос: теперь тебе понятно, почему билет на этот поезд был таким дорогим? Теперь понятно. Этот поезд пустили специально для него, для него одного. Так что в стоимость билета входила, в первую очередь, эксплуатация локомотива и вагонов – неважно, какого количества… скажем, достаточного количества, достаточного, чтобы поезд мог называться «поезд»: например, локомотив плюс один или даже два вагона – не поезд, а локомотив плюс три вагона – кажется, уже поезд… или еще нет? Во-вторых, затраты на электричество, в-третьих – на оплату труда водителя (он, вроде бы, называется машинист, и без него никак – хоть сейчас поезд и не едет, но ехал же и поедет ведь когда-нибудь), в-четвертых… ммм… в общем, тут много денег требовалось. Да, кстати, оплата услуг Гуннара! Гуннар, небось, входил в смету под названием «интересный случайный попутчик» – или нет: Гуннар, скорее всего, был тем, кто обеспечивает «обильный ужин в купе» – любой другой сценарий (к примеру, девушка в крахмальной наколке и с веселой тележкой, ломящейся от не слишком изобретательных, но тяжелых блюд-шведской-кухни) обошелся бы дороже. Тогда, между прочим, понятно, куда девался Гуннар: отработал – и домой пошел.
Жалко, что в смету, со всей очевидностью, не включены медицинские услуги. Впрочем, кто же знал, что у него так сильно заболит сердце, а вся его аптечка останется при этом в Стокгольме, у второго «я»… Да, и вот что еще интересно: сохраняют ли все эти отпочковывающиеся от него организмы старые болячки? Например, болит ли сердце у возлюбленного Манон? Или у него нет сердца? Наверное, нет – вот повезло человеку, на фиг кому такое сердце, которое болит уже просто невыносимо… что ж делать-то, а? Хоть бы поезд тронулся с места – все веселее! Ведь еще же назад возвращаться – но только зачем назад? У него ведь нет ничего в купе – так что и возвращаться необязательно, тем более что весь поезд – его! Вот-тебе-деточка-паровозик-поиграть.
Он попытался открыть окно – окно, конечно, не открывалось: кондиционер в поезде, идиот, – сказал он себе и вышел в тамбур. Открыть дверь, как ни странно, не составило никакого труда. Тамбур наполнился холодной темнотой: поезд стоял, как бы это поточнее выразиться, в чистом поле.
«Ми-ро-зда-ни-е», – отскандировал он, хватая ртом черный влажный кислород. Если бы не так болело сердце, можно было бы, держась за поручни, посмотреть, например, вперед – или на худой конец назад… посмотреть – и что-нибудь увидеть: огонек, скажем. Хотя – вооон там, почти у горизонта – там огонек… или это звезда? Если поезд так никогда и не сдвинется с места, можно будет пойти на этот огонек, на звезду эту: он ведь всегда мечтал – ну, не мечтал, конечно, просто думал об этом… и не всегда, а иногда – когда оказывался в тамбуре, неважно, поезда или электрички во время стоянки… вот сделать сейчас отсюда шаг, один только шаг на платформу – и прежней жизни как не бывало! В электричке он, правда, быстро опоминался: едва ли выход на платформу, например, «Радищево» сулил ему какую-то уж совсем новую жизнь, не то – с поездами. Однажды он таким образом чуть не вышел на платформу в Ганновере, оставив в шестиместном купе, к чертовой матери, все свои вещи. Почему в Ганновере, который всегда был ему безразличен – знать бы еще!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.