Электронная библиотека » Евгений Кулькин » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 12 марта 2020, 18:20


Автор книги: Евгений Кулькин


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 65 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

Шрифт:
- 100% +
3

Ноябрь, где еще тлел красками ранней осени, где куржавился ее поздними, даже позднейшим видом, почти не являл пришествие зимы, которая здесь, в Финляндии, наиболее основательна и дремуча.

Шел год «Кровавого воскресенья».

Хотя кто-то из писателей изрек, что им будет не только год, а целый век.

Страшно подумать, что стреляли в хоругви и иконы, считай, в пречистый лик Христа.

Как после этого назовешь этих людей христианами?

Тем более, православными.

Так вот именно в Финляндии готовилась генеральная репетиция грандиозной забастовки.

Правда, тут ее почему-то называли «игрой».

Сам факт несколько уничижительный – игра.

Но возражать подобной формулировке, значит себе навредить.

Игра так игра.

Гельсингфорс, как кто-то пошутил, уже не форсил.

Тем более, что в гостинице, где располагался штаб игры, было свежевато.

Если не сказать, что холодно.

Расположились кто где.

И Владимир Ильич, примостясь в уголке, по-настоящему возрадовался, что многие его тут не знают, зато вон как сгруппировались вокруг Смирнова.

И наверно, неудивительно.

Владимир Мартынович – лектор университета.

И, главное, без сговора, но Смирнов принял и их, можно сказать, локальную игру.

Он владел шведским, поэтому как-то особо непринужденно вписался в общую обстановку.

– Вы знаете, – начал Смирнов – в чем заключается суть нашего времени?

Все закивали.

– Потому тактика у нас должна быть менее вероломной, но более решительной.

Никто не сказал о парадоксе, но Смирнов предвосхитил будущее недоумение.

– Как это не кощунственно прозвучит, – продолжил лектор, – но «кровавый январь» мог нас минуть.

– Каким образом? – полюбопытничал кто-то.

– Если бы была проведена агитационная работа среди солдат. Но организаторы больше поверили попу.

– И Гапон подвел? – быстро спросил наиболее любопытный.

– Он вывел под огонь беззащитных людей.

– Неужели знал?

Этот недоуменный вопрос повис в воздухе.

– Есть слух, – сказал Смирнов, – что он сотрудничал с царской охранкой.

И тут из своего угла вышел Ленин.

– Знакомьтесь…

Смирнов представил Ильича.

– Сейчас поздно кого-то за что-то корить, – начал он. – Факт останется фактом, что «Девятое января» – стало прологом революции.

И он подчеркнул:

– Первой в России революции.

– И вы считаете, что она сейчас успешно идет?

Вопрос был задан почти шепотом и потому был услышан как-то особо трогательно.

– Нам, большевикам, – ответил Ленин, – не свойственно почивать на лаврах.

И мы твердо осознаем, что рабочий класс еще в полной мере не готов стать во главе революционного движения.

Сейчас он пока только на подходе.

Присутствующие взволновались, чуть ли не бурля.

И в унисон всему этому прозвучало:

– Надо твердо знать, чего мы хотим и зачем нам это надо.

Вот тогда можно будет провозглашать все, что мы сочтем нужным.

А сейчас – пусть будет только игра.

– Без грандиозности, – вставил Смирнов, – нам не объединиться.

Когда все увидят, что мы далеко не одиноки, к нам потянутся без понукания.

– А теперь, – подхватил Ленин, – надо всячески терзать самодержавие.

Не давать ни покоя, ни времени осознать что надо предпринять в данный момент.

4

Кажется, если бы он не картавил, пропала бы половина обаяния.

Да никто бы не поверил в истинность «р», если бы с него начиналось рычащее слово «революция».

А этак – мягко «Ле», а не «Ре», за которым как бы не последуют и другая какофония нотности «ми», «фа», «соль».

«Соль» – вот что ближе к тому, что определяет многое, если не все.

«Соль земли…»

«Соль морской воды…»

«Соль крови…»

А после «соль» по нотному определению и «до».

«Докуда все это будет продолжаться?»

«Дошли до ручки…»

«Дора» – соседка по лестничной площадке.

Виртуально схватили друг друга в охапку – нескладный Горький и, как обмылок, круглый Ленин.

Глаза у обоих искрятся.

У Алексея Максимовича со слезой.

У Владимира Ильича – с лукавством.

Слезы, считает он, не главное оружие революции, если даже это слово начать с «л».

– Ну что у вас там, батенька?

Вопрос нетерпеливо-милый, как чай с малиной в морозный вечер.

Ответ – лишенный эмоций и юмора.

Ленин понимающе умолкает там, где надо промолчать.

И вдруг Горький ловит себя на ощущении похожести его рассказа с тем, о чем говорили немтыри.

Правда, исключился их гортанный смех.

Как ему показался, беспричинный.

Вторая же часть напоминала пение слепцов, которое так и осталось до конца неуслышанным, съеденным следующим, в который они сгинули, вагоном.

А понимание между ними прыгает зайцем.

Да, да, видел он и такого.

Там, за окном вагона.

Никуда он, стервец не торопился.

Даже не всполошился, что рядом грохочет поезд.

Поезд истории.

Поскольку в нем везется, а, может, все же едется, первое донесение о первой в России революции, чтобы доложить первому вождю пролетариата.

У Ленина, наверно, поднывает зуб.

Он часто прикладывает ладонь к щеке.

Или это новый жест революции.

Получив по одной щеке – закрой другую.

Но пока все идет так как ожидалось.

За исключением деталей.

И одна из них в том, что народом революция не встречена как сугубо серьезная веха в истории России.

– Одни с жиру бесятся, другие дурью маются, – вот что ответил на это соседский дворник.

Страх объял только монашку, которая спросила: большой ли грех она возьмет на душу, если одновременно будет молиться за большевиков и за коммунистов?

Вообще в России ничего всерьез не воспринимается безусловно.

Ни один указ царя.

Ни одна песня народа.

Ни слезы.

Ни боль.

Ни даже смерть.

Здесь все как бы виртуально условно.

– Да, может быть.

Но не с нами.

Или – сугубо вопросительное:

– А что мы, крайние, что ли.

Но Ленин радуется.

И Горький – тоже.

Алексей Максимович – как немтыри.

Владимир Ильич – как слепцы.

А между ними – заяц.

Тот самый, что не боится поезда.

5

Октябрь дышал зазимком, а листва не падала.

Казалось, она насмерть вкогтилась в ветки и не думала покидать их чуть ли не до самой весны. Когда волей-неволей, но придется уступать место прямой новизне.

Возле тумбы, где – еще по-темному – обычно наклеивают газеты, толпились люди.

Вернее, даже не толпились. А на время приникали к ней, потом отходили в сторонку и, жестикулируя, видимо, обсуждали написанное в газете.

Василий Витальевич Шульгин хотел было пройти мимо тумбы, как его окликнул незнакомый голос:

– Вы зажиточны, а потому не любопытны!

Шульгин беззлобно ответил:

– Мой достаток как можно меньше знать.

– Зря! – сказал незнакомец. – Высочайшие манифесты положено читать и гордецам.

И уступил место у тумбы.

Вернее, схлынул туда, где обсуждался манифест.

Шульгин, едва прильнув к газете, тут же от нее откачнулся.

Это была более чем униженность.

Манифест вещал о свободах, которые, казалось, отслужив царю, как нынешние листья на деревьях, должны пасть к ногам озлобленных бездарным ведением войны, людей.

– Ну что скажите? – спросил Шульгина тот, кто завел с ним речь.

Василий Витальевич неопределенно повел головой.

– А я оттуда, – сказал незнакомец, и расстегнул на груди пальто.

И Шульгин увидел целых два ряда орденов.

– Штабс-капитан Нетесов, – представился офицер, и – через минуту пооткровенничал:

– С Востока многое из того, что есть здесь, виднее во много крат.

– Что именно?

– То, что монархия исчерпала себя.

Шульгин избегал подобных разговоров.

Но сейчас что-то его остановило.

А Нетесов неожиданно перешел на стихи:

 
Шумна тропа, какой идет
Людское нетерпенье.
И стонет доблестно народ,
Влачась к столпотворенью.
 
 
Он слишком дорожит грехом,
Востребованным кстати,
Что петь и плакать ни о ком,
В чужие пав объятья.
 
 
А те, кому познать дано
Безжалостное лихо
Безостанову пьет вино
И умирает тихо.
 
 
Ему не важно кто кого
На фронте покалечит.
Он верит в Бога своего
В извечный чет и нечет.
 
 
А жизнь она себе шажком,
Влачится в даль немую,
Чтоб каждый, кто за ней влеком,
Шагал напропалую.
 
 
Чтоб понял до конца всерьез
Зачем порой бывает
Нам безнадежных розг и слез
Так сладко не хватает.
 

Стихотворение было слишком длинным, чтобы воспринять его безоговорочно.

Поэтому, ожидая концовочных строк, Шульгин созревал до возражений.

Но голос Нетесова был беспощадно жаден до того, что притаилось в недосказе, и Шульгин снова взнуздывал свое внимание, чтобы не прозевать того времени, когда надо будет хоть как-то, но среагировать на прочитанное.

Когда же штабс-капитан умолк, то у Шульгина заныло под ложечкой.

– В ваших стихах, – врастяг начал Василий Витальевич, – столько искренности…

Он понял, что фальшивит. Потому признался:

– Но они прошли мимо моего сознания.

– Причину уловили?

– Почти нет…

Он подкивнул своему, свесившемуся на лоб чубу, и вдруг произнес:

– Я их почти не слышал.

– В таких случаях я не интересуюсь почему.

– И – напрасно!

Я их почти не слышал, ожидая что стихи горячей ртутью вольются в меня.

Безоговорочно и навсегда.

Нетесов икнул.

– Простите! – он взмоленно смотрел на кого-то, кто видимо, находился где-то у него за спиной.

В это время к их разговору присоединился явно кто-то из штатных агитаторов.

– Они, – кивнул он куда-то в небо.

Потом поправился:

– Он думает, что Япония ему простится.

Нетесов придернул тем плечом, рядом с которым находились ордена.

– Народный гнев уже не остановить, – продолжил незнакомец. – Уступками режим показывает свою слабость.

Шульгин отшагнул в сторону, так как между им и говорившим пожелал протиснуться всадник.

Читая, он зачем-то снял шапку.

А когда губы дошевелили последние слова текста, молча перекрестился.

– Не тянет говорить, служивый? – спросил его Нетесов.

– Никак нет, господин штабс-капитан!

– А ты откуда меня знаешь? – вырвалось у Нетесова.

– С Востока, – ответил всадник, и добавил: – Какой мы почему-то пишем с маленькой буквы.

И – ускакал.

6

– Зови меня Росс Росси, – вдруг перешел на русский незнакомец, и у Бориса отлегнуло от сердца: значит, он действительно слышал родную речь и это не было глюками.

Тем временем Росси – без обиняков спросил:

– От революции когда свалил?

Борис первый раз слышал такой жаргон и, может, именно он не позволил ему лукавить:

– Мне двадцать два. И хоть война кончилась, но в любой момент лишат возможности учиться.

– Логично! – заметил Росс. – Но я тут по-другому поводу.

Интеллигентность Кириченко не позволила ему впрямую спросить по какому же именно, отчасти оттого, что Росс не казался человеком, в душе которого надолго залеживаются секреты.

Ибо вид у него был сугубо легкомысленный: мелконькая бородка и гигантские усы.

Когда он улыбался, то именно бородка плавала в этих усах.

Не получив ответа, зачем Росс тут оказался, – и Росс ли он вообще, тем более Росси, – Борис решил несколько сократить свою дальнейшую откровенность.

Ибо вдруг это журналист, пишущий сенсации, искал какие-нибудь щепетильные автобиографические подробности кого-либо.

– Значит, ты тоже двадцатник? – вопросил России.

– В каком смысле?

– В том, что год рождения у тебя тысяча восемьсот восемьдесят третий.

Борис кивнул.

– А эта цифра, олицетворяет век, который пришел. – Улавливаете?

– Не очень.

– Мы – особые люди этого века.

И у нас в биографии наверняка, но случится многое из того, что другим и не снилось.

Они вошли в открытую всем ветрам кофейню, куда, видимо, клиенты двигались на запах.

– Я пью только бразильский, – сказал Росс.

Борис не признался, что в кофе совсем ничего не смыслит, ибо больше чаист.

А России же чуть подпел:

 
Моя фамилия Иоффе
И потому варю я кофе.
Ну а поскольку звать Иссей,
Я подаю клиентам чай.
 

Он ринулся к стойке, через плечо кинув:

– Это одесская – шпанская.

Кофе дымился и зловредно, почти ядовито, пах.

И именно этим восторгался Росс.

– Вот добавить сливок или молока, – говорил он, – сделать его мулатным, значит все погубить.

Кофе должен быть черным, как беспросветная ночь.

И вдруг Росси задал вопрос, который заставил поежиться Бориса.

– Ты Маркса знаешь?

– Так он же умер! – воззрился на Росса Кириченко.

Тот всхохотнул:

– Я имею в виду, – пояснил, – его ученик.

– А какое он имеет отношение к тому, чем я решил заниматься?

– Вопрос сугубо провинциальный. Человек, – особенно молодой, – должен больше знать, чем хотеть.

Ведь в России как величают какого-нибудь чудодея – знахарь. Значит, это харя, которая все знает.

Он засмеялся своей шутке. И продолжил:

– «Капитал» Маркса – это то, что до конца прочитают сотни, будут знать десятки, а извлекут пользу – единицы.

В Женеве один чудак такой сидит.

Ленин его псевдоним.

Бориса политика особенно не интересовала, потому он скучающе осведомился:

– А на что он тут живет?

– Ты – гений! – вскричал Росс и вновь заскладушничал:

 
Заграница –
Это птица,
Где – ни пуха, ни пера,
Коль сумеешь очутиться
Тут, коль кончится игра.
 

Борис не успел истолковать суть этих стихов, как Росси выдал новые:

 
Заграница –
Это зверь,
Меченый-измеченный
Дробью,
Что зовут теперь
Золотой картечиной.
 

Тем временем к столику, где обосновались новые знакомые, подошли двое.

Заговорили на французском.

И Росс и тут оказался на высоте.

Однако перешел на русский.

– Познакомьтесь, – сказал, – тоже двадцатник.

Новоявленные гости закивали, но себя не назвали.

Да это Борису не было особенно интересно.

Тем более, что каждый из них, тайно показал Росси какие-то нашивки на обшлагах пиджаков.

Кириченко же, не особенно любил какие-либо вещи, связанные с чем-то потусторонним.

Хотя «числовой код человека» его чем-то забавлял.

Как его – только сколько-то ясно расшифровать?

Но это, – посчитал он, – дело будущего.

Сейчас надо настроить учебу.

Сделать так, чтобы досужее, – нынешнее вот, – время не пересилило то, которому он решил преданно отдаться, ринувшись в далекую Италию.

Потому он, коротко попрощавшись, двинулся к выходу из кофейни.

– Они тебе не понравились? – догнав его, спросил Росси.

– Да так себе, – ответил Борис и добавил: – Только я не люблю тайн на виду у всех.

7

Борис Кириченко насторожился, как бабочколов с сачком, увидевший редкий экземпляр порхающий прелестницы.

Но кажется, ему почудилось, что это как раз то, что он искал.

А показалось ему, что среди разноязыкового многоголосья послышалась русская речь.

Попав в Турин, в университет обучаться юридическим наукам, молодой Кириченко сперва активно пытался изжить из себя все, что делало его зависимым от Росси.

Он пытался восскорбеть, когда умер Чехов.

Но у него ничего не получилось.

Жалко больше было его вдову актрису Книппер, привыкшую к мысли, что ее постоянно желают в театральном кругу из-за того, что живет, считай, в мужской невостребованности, поскольку Антон Павлович был не в состоянии удовлетворять ее как женщину.

Как всякий, уважающий цивилизацию и себя искатель Борис, конечно же, побывал и у Льва Толстого.

И там увидел унылое однообразие законсервированной гениальности.

Оказалось, Толстого лучше читать, чем знать.

От тех же «Казаков» веяло молодой властью чувства над интеллектом.

А в нравоучениях, которые исходили от Льва Николаевича, несло нафталином.

Но сам же Борис Кириченко, в ту пору, как купец обнову, примерял себе довольно замысловатый псевдоним – Астромов.

И дело было вовсе не в том, что в свое время он понаслышался о Бловатской и поначитался о Рерихах.

Все оказалось намного проще и удивительней.

Однажды ему во сне, почти так же, как «периодическая система» Менделееву, увиделся «числовой код человека».

Спросонок он записал его, а утром не мог разобрать что это такое.

Однако за первым – вот таким странным – последовал и второй сон, который, как говорится, расставил все точки над «и».

Код же состоял из десяти цифр.

От ноля – до девяти.

И каждой цифре соответствовало смысловое обозначение.

Ноль именовался «полем раздумий» или «омутом чувств».

Можно подумать, что единица станет или удочкой, а то и колом, как именуют ее ученики, не успевающие в школе.

Но на самом деле единица отображала агрессию.

Двойка – же упрямство.

Но тут, коли поразмыслить, есть за что зацепиться.

Двойка действительно намекала – своим начертанием – на твердолобие.

Долго не мог понять Борис, почему напротив тройки стояло слово «одержимость».

И только расположив цифру вертикально, заметил, что оно поразительно напоминает рога буйвола.

То, что четверка олицетворяет усидчивость, догадался бы каждый, кто имел дело с домино.

Там «бобок» с ее начертанием звался «венским стульчиком».

Пятерка обозначала разбросанность.

И именно такое он видел в Туринских поливальных фонтанчиках, когда струйки воды вылетали с двух, противоположно изогнутых сторон.

Здесь Борис – в расшифровке «когда» – сделал паузу.

Ему захотелось, не заглядывая в свои записи, определить что же означает цифра шесть.

Первым вариантом был намек на озабоченность.

Или – медитацию.

Потому как поза напоминала собой, изготовившегося для исполнения ритуала буддийского монаха.

Но надпись стояла иной – «одержимость».

Зато с семеркой проблем не было.

Она напоминала собой какой-то рабочий инструмент.

И в действительности именовалась «мастерство».

Долго Борис не мог понять, почему восьмерка звалась «фазой покоя».

Пока, как тройку, не сверг цифру с ее стоячего положения и, как бы увидел скрещенные на груди руки.

Девятка же, видимо своей угнутостью, намекала на замкнутость.

Вот, собственно и все, что увидел Борис в тех двух снах.

Теперь предстояло угадать главное: почему эта абракадабра называлась «числовым кодом человека».

Как связать цифры и словесные обозначения, раскрыть какую-то, если не тайну, то закономерность?

И он опять погрузился в ожидание, что вот третий, так сказать, наводящий сон, окончательно поможет найти разгадку.

Но сон не приходил.

Зато пошли галлюцинации.

В том числе и слуховые.

Вот сейчас ему явственно послышалась русская речь.

Но когда он напрягся, чтобы подтвердить или опровергнуть то, что послышалось, к нему подошел один итальянец и сказал, что придумал числовые обозначения прибрежных птиц.

– Единица – это нырок. А двойка – кряква.

– А тройка – чайка? – подхватил Борис.

8

Тихоня никогда не чувствовал себя таким беспомощным. Тем более, что ему никто не угрожал.

Но ладонь, лежащая на столе, и как бы существующая чуть ли не отдельно от остального тела, заряжала тем самым страхом, пережить который проще чем объяснить.

Возле Ивана Поддубного Громоглас оказался не случайно.

Он давно ждал случая, чтобы познакомиться с богатырем.

Много раз бывал на его представлениях.

Но как-то так складывалось, что знакомства, как такового не происходило.

Нынче же сложилось как нельзя лучше.

Он поселился в одной гостинице с Поддубным и, высчитать время, когда тот посещает едальню, сперва просто приходил сюда, наблюдая за ним издали.

Потом, как вот сейчас, удосужился оказаться за одним столом.

И, сам не ведая зачем, задал глупый вопрос:

– А боитесь вы своего врага?

– Да то как же, – ответил борец.

– На то он и враг, чтобы внушать страх.

Тем более, зачастую не знаешь кто он.

– Разве?

Это тоже вылетело как-то более уж наивно.

– А на афише ваши имена ставят рядом.

– Так то не враги, – Поддубный убрал со стола ладонь, словно убоялся, что Тихоня сглазит ее. – Это противники. Люди одного со мной ремесла. Даже клана.

Он – паузой – проводил взором какого-то атлетного вида господина, и продолжил:

– С некоторыми я давно уже дружу.

К их столу подошла темная дама:

– Иван Максимович! – обратилась она к Поддубному. – Мои друзья, – она кивнула куда-то в угол едальни, – очень хотят видеть вас в своем обществе.

И Тихоня замер, понимая что сейчас произойдет та самая неизбежность, которая много раз спугивала его удачу.

Именно почему-то перед такими вот томными дамами чаще всего пасуют любые знаменитости.

Но получилось то, чего Тихоня не мог и предположить:

– Извините! – Поддубный даже привстал, говоря это. – И тысячи поклонов вашим друзьям. Но мы тут обсуждаем стратегию моих дальнейших гастролей.

Дама смутилась.

– Значит, вы мне отказываете?

– Нет, я отказываю себе очутиться в вашем божественном обществе. Но обстоятельства, увы, выше нас.

Она, потеряв величие, как невостребованная шлюха, двинулась к тем, кто ее ожидал.

– Знаешь, чего она сюда пришла? – вдруг перешел на «ты» Поддубный.

– Нет, – опять несуразно ответил Тихоня.

– Она поспорила со своими застольниками, что запросто приведет меня к ним. А они мне надоели до… – он запнулся и заключил: – Сам додумай до чего.

И в это время принесли еду.

– Ну что, – сказал он, придвигая к себе тарелку с мясом, – начнем, помолясь?

Хотя лба не перекрестил.

– Я знаю, – сказал он, – что существую для зрелищ. Для популярности.

Но терпеть не могу…

Он умолк, обгладывая кость, и добавил уже слышанное:

– Додумай, чего мне претит.

– Навязчивость, – подсказал Громоглас.

– Вот именно.

Ну другое дело какой-нибудь там градоначальник или губернатор позовут. А то – друзья.

Да этих друзей сейчас развелось…

– Как тараканов в трактире, – подсказал Тихоня.

И Поддубный захохотал.

– Да ты читаешь чужие мысли.

– Нет, это я свои выдаю за чужие.

Поддубный вытер о рушник ту самую, что некоторое время назад лежала на столе ладонь, и только после этого похлопал ею Тихоню по груди.

Выглядело это забавно: огромная пятерня и почти впалая грудка сошлись. Не в единоборстве, а, скорее, в панибратстве.

Он полез в карман и выудил оттуда, похожую на жетон, контромарку.

– Приходи вечером на немцев.

И, видимо поняв недоуменность, в которую взошел Тихоня, пояснил:

– Их будет трое: Фриц, Ганс и Отто.

Он отвлекся, чтобы – «сщелчётичь», как сказал. – со стола таракана, и продолжил:

– С первыми двумя я уже боролся. А Отто для меня загадка.

И только тут Тихоня понял, что предстоящая схватка более чем занимает его.

И, видимо, угадав ход ощущений Громогласа, Поддубный сказал:

– Без нервов только столб. И то до той поры, пока мы не бьемся о него лбом, проиграв.

И он – ушел.

И вслед ему махала шляпами игнорированная им компания.

Немцы – все трое – вышли в масках.

Первого, – а им, видимо, был тот самый Фриц, Поддубный уложил на лопатки с одного маха.

Со вторым провозился чуть дольше.

А вот третий…

Он сразу же и – почти неуловимо – перевел Ивана в партер.

Зал заулюлюкал.

Ибо ни разу еще не видели, чтобы Поддубный оказывался на полу.

Более того, немец совершил переворот вместе с Поддубным через спину, и теперь оказался в самой выгодной атакующей позиции.

И Тихоня произнес почти про себя:

– Ну что же ты?

И, как будто услышав эти его слова, Поддубный рявкнул на весь цирк, вспружинился и поднялся, держа на загривке, болтающего ногами немца.

Потом он, поймав его своей знаменитой пятерней за обе стопы сразу, как бы обвил вокруг себя, и приземлил у собственных ног.

Разумеется, на лопатки.

Зал – ревел.

И когда Тихоне показалось, что Поддубный, сияя глазами, видит только задние ряды, то подошел именно к нему и произнес:

– Ну как мы?

И Громоглас вскочил, чтобы заорать:

– Подосиновики вы все, хоть и лезете под дуб!

Потом – вместе – они возвращались в гостиницу.

– А ты знаешь, – сказал Иван Максимович – давешняя бабежка-то хотела меня притравить.

– Откуда вы знаете? – вырвалось у Тихони.

– Фриц сказал.

– Это тот, первый? – поинтересовался Тихоня.

– Нет, последний…

Первым был Отто.

И вдруг Поддубный запел:

 
Волга, Волга, мать родная,
Волга русская река.
Не видала ль ты подарка…
 

И, как было давеча, умолк.

И Громоглас позволил себе отсебятину:

 
От Ивана Дубняка.
 

И оба захохотали.

Поддубный – от радости, что красиво победил.

А Тихоня – от ощущения своей сопричастности к этому.

И вдруг Громоглас спросил:

– А договорные схватки у вас бывают?

Поддубный отстраненно остановился.

Потом зашагал в противоположную их пути сторону.

И Тихоня понял, что опять ляпнул явно не то.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации