Электронная библиотека » Евгений Кулькин » » онлайн чтение - страница 19


  • Текст добавлен: 12 марта 2020, 18:20


Автор книги: Евгений Кулькин


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 65 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

Шрифт:
- 100% +
9

Только на пятом году жизни в Леондинге, Гитлер нашел себе некую забаву, которая его увлекла.

А до этого упорно, в разбитой параличом ночи тишине, наблюдал противостояние мыши и кошки.

Сам процесс начинался где-то ближе к полночи.

Мышь, проведшая день в относительном спокойствии, к вечеру начинала проявлять признаки своего присутствия.

Тогда Гитлер не знал, что грызла она его единственные гостевые туфли и, улыбкой, поощрял это ее усердие, видя, как метя взором невидимость, бесшумно передвигалась по комнате кошка, пытаясь по шороху определить, где в эту минуту находится предмет ее вожделения.

Наверно, мышь окончила школу конспирации и академию осторожности.

Иначе как можно было, обнаружив себя грызом, остаться незаметной для визуального себя восприятия, оставляя безработной когти и зубы кошки.

Сперва Гитлер за этим противостоянием следил бесстрастно, даже с зевотой, которая обозначает скуку.

Тем более, что в эту пору – острым, как другому доставшаяся мысль, карандашом рисовал карликов, которые скопом – пытались столкнуть в реку здоровенный башмак великана, чтобы в дальнейшем, когда картина превратится в сказку, поплыть на нем по шири в ту неведомость, которой он еще не придумал название.

Потом он стал вести дневник, точнее, ночник вышеуказанного противостояния.

И начинался он, примерно так:

«Апреля, четырнадцатого дня, в одиннадцать часов и столько же минут, мышь соизволила обозначить свое присутствие, которое выразилось в грызе чего-то ей только ведомого.

В одиннадцать двенадцать кошка, возбужденная вышеупомянутыми звуками, заняла позицию, которая, по ее разумению, гарантировала ее полную невидимость, и начала терпеливо ждать своего часа.

В одиннадцать сорок девять грыз прекратился и через две минуты кошка потеряла интерес к тому, что творилось в безмолвии и ушла неизвестно куда.

В двенадцать тринадцать, то есть, сразу после полночи, грыз возобновился и кошка заняла свою прежнюю позицию».

На картине – лилипуты – преодолели половину пути до реки.

А игра в кошки-мышки (в буквальном, а не переносном смысле) продолжалась.

Так вот когда ему это противостояние показалось бесконечным, он купил мышеловку в виде сетевого домика, разместил внутри сыр, который потом войдет в поговорку, как единственный, достающийся бесплатно, и, без проблем отловил мышь.

Теперь встал вопрос как решить ее судьбу.

Самый простой вариант – надеть перчатку, придушить ею мышь и выбросить на помойку.

Но можно было, лишив себя живодерства, отдать мышь на съедение кошке.

Но Гитлер сделал третье.

И именно в том домике, в котором она поплатилась, как теперь выяснилось, только свободой за бесплатный сыр, не поубавилось и действующих лиц.

Он ставил домик-мышеловку на видном месте и – кысом – подзывал сюда кошку.

Видимо, не заметив, что их разделяет сетка, кошка кинулась было на мышь как одежимая.

А та, мерзавка, даже не полыхнулась.

Меланхолично продолжала поедать остатки сыра.

И у кошки опять появилась причина для бессонницы.

Но вот что оказалось удивительным.

Как только прекратился мышиный грыз, остановилась и его картина.

Не хватало даже какой-то малости для возбуждения таланта.

И тогда он начал накалять свою психику стихами.

Сперва своими, которые почему-то не очень успешно строились.

Запомнились только такие строки:

 
Они глядели глаза в глаза –
Кошка и мышь.
Одна для другой явно гроза,
Но только лишь
При условии, если кошка-плутовка.
Узнает, как открывается мышеловка.
 

Потом он полистал затрепанный журнал и нашел в нем что-то, признаться, его удивившее.

Это были стихи о…

Да он, собственно, не понял о чем они были.

Главное, звучали завораживающе:

 
Я над тобою чайкой рею
На Шпрее.
И орлом над тобой я вьюся
На Эльбрусе.
А ты мне голову тем морочишь,
Что у конфеты фантик курочишь.
 

Конечно, рифмешка очень уж традиционное.

Но что-то в душе закопошилось.

Однако этого было недостаточно, чтобы оживить карандаш.

И он опять порылся в журнале и, кажется, нашел то, что искал:

 
Я собою гордиться,
Увы, не могу.
Жизнь моя, как девица,
Что досталась врагу.
 
 
И ее он пытает.
И ее он казнит,
Потому что не знает
Страсти свежих ланит.
 
 
И не ведает тоже,
Почему от нее
До безумья карежит
Бессмертье мое.
 
 
А суровый бестребник,
Что не жил налегке,
Загоняет в учебник
Мою тень в кабаке.
 

И вдруг он вспомнил своего соседа-брезгливца, оправдывающего свою безбородость тем, что француз.

Так вот этот сосед даже в гости ходит со своим стаканом.

И именно у этого соседа какая-то своеобразная, паукораспятая тень.

А кустистые брови напоминают поношенные кисточки.

И Гитлер достал мольберт.

И, естественно, краски.

И название картины обозначил намного раньше, чем ее создаст.

И оно звучало так: «Тень».

Следующее его действие было почти машинальным.

Он – живьем – выбросил за окно мышь.

Таким образом оставив ни с чем кошку.

Но каково было мстительной натуре пережить то, что предстало взору на второй день, когда он, после зова: «Адоша! Мы званы в гости», полез за своими парадными туфлями, и увидел их изъеденными мышью.

Слезы у него текли в три ручья.

Первый был ручей-обидник.

Ему откровенно жаль своих, едва одеванных туфлей.

Второй ручей-казнильник, конечно же относится к безнаказанности мыши.

Третий – и последний – можно было назвать ручьем-бесконечником, что осталась ненагражденной за свое почти болезненное долготерпение кошке.

Но с этой самой поры стал Адоша гоняться за тенями.

И не только в кабаках.

10

За пределами Москвы революцией только пахло.

Почему-то считалось шиком жечь то, что способно гореть.

Из его одежды начинала потихоньку выветриваться пороховая гарь – единственное свидетельство, что он оттуда, из самого горнила, – из коли забыть о своем атеистском прошлом – ада.

Как-то взахлеб дышится.

Это от нетерпения.

Конечно же скоро, очень скоро, прибудет он в столицу – единственный свидетель (и участник) революционных боев в Москве и, перед тем, как рассказать обо всем этом всему миру, поведает о московских событиях Ленину, Владимиру Ильичу, тому, кто…

Тут надо почаще пользоваться многоточиями.

Все другие знаки препинания будут расставлены после победы революции.

А сейчас…

Ритмично, с каким-то подвигом, стучат колеса на стыке рельс.

Заливисто кричит, как раненый лось, паровоз.

А пейзажи за окном вовсю однообразит метель.

И снег, как пепел вечности, ложится на все, что способно вооружить память особой значительностью.

Первый доклад апостолу Революции!

Но попутчики – эти уж попутчики! – будто едут вовсе не из Москвы, а из какого-то города, в котором отродясь не происходило ничего значительного, – говорят о чем угодно только не о революции, словно в самом деле все происходящее там не имело всамделяшних последствий.

Вон, у окна, купец с массивной золотой цепью на груди, мордой чем-то похожей на породистого пса, говорит впалогрудому интеллигентику, терзающему нераскуренную, или уже погасшую, папиросу:

– Рабочее достоинство – в аккуратном труде. В том, что можно занести в актив, как тому, кто его возвел, так и тому, кто его востребовал.

В равных долях.

Горький порывался влезть в спор.

Но что-то – довольно решительно – останавливало.

А купец продолжал:

– А то ведь рабочий у нас трудится варварски. Он не производит продукцию, а выпускает ее. Как выпускают из тюрем преступников, придумав им амнистию.

Интеллигентик несколько раз порывался что-то сказать, вряд ли связанное с возражением, но купец ни давал ему, как говорится, ни отдыха, ни срока.

– Когда нам не стыдно будет за своих рабочих, – продолжил купец. – Тогда мы – за границей – будем выглядеть как нормальные люди.

И только тут Горький понял, что «цепняк», как он повеличал про себя рассказчика, вовсе не купец, а самый настоящий фабрикант или заводчик.

И тут вспетушился интеллигентик, вспомнивший как на Пасху три года назад какой-то пьяный рабочий наступил ему на ногу.

– Вы представляете, – ворчал интеллигентик, – он даже не извинился.

Больше того, обозвал меня «гнидой».

– Это сейчас модное словечко, – пристал к ним третий, кого тоже заинтересовал этот никчемный разговор.

Горький прошел в другую часть вагона.

– В Москву мода, – как говаривал мой дедушка, – ездить на быках.

Это «въехал» Горький еще в один, на этот раз сугубо женский, разговор.

Вышел в тамбур.

Там двое глухонемых объяснились жестами.

Как кто-то шутил из рабочих – «шулили».

«Рассказывали» они о чем-то, видимо, увлекательном, потому как поминутно смеялись.

И вдруг – по жестам – Горький увидел, что они говорят о революции, обо всем, что творилось в Москве.

Только изображают это все в комической форме, сопровождая неприличным в данной ситуации смехом.

Горький вернулся на свое место в купе и стал думать о том, что в первую очередь расскажет Ильичу, сперва о событиях, а потом о впечатлениях о них, или наоборот.

Дорога убаюкивала.

Но не до такой степени, когда можно было безмятежно спать, как это делал сквернолапый дядя, устроившиеся напротив и раскинув свои гнило пахнущие ноги.

У него же была до потешности уморщенная плешь.

В вагон вошли двое.

Он и она.

Слепцы.

Он, чуть взгремнул мелочью, что была у него в баночке из монпансье.

Она распустила на груди платок и завела:

 
А на Москве, милые мои,
Бои.
Там в брата брат
Стреляет.
 

Горький чуть подался вперед

Это его уже по-настоящему заинтересовало.

 
А на Москве, милые наши,
И иного краше.
Там брата брат
В землю зарыват.
 

Вагон кончился.

Песня, минуя тамбур, переместилась в следующий вагон. И так и осталась в недопеве что же там еще, в этой Москве, о событиях в которой только говорят между собой немтыри и разносит по России, пресная, не одобренная ничем народным, чахлая песня.

11

Неужели они объединились – скука и лень? Или возникло что-то третье, тоже подкармливающее безволие, чтобы ничего не делать. Не смотреть в одну точку. А просто глядеть куда попало и делать неведомо что.

И тогда назревает вопрос: а зачем, собственно, бежал из ссылки? Почитывал бы себе книги, поигрывал бы в шашки или нарды, ловил бы рыбу. Ну еще спорил бы, может быть.

– А о чем?

Это Сталин сказал вслух.

Если честно, он впервые переживает состояние, когда ничего не хочется делать.

Не опустить руки.

А как бы ощутить, что их вовсе нет.

И в этой калечности так уютно молчится.

И думается.

О чем-то неспешном.

Никого, по-существу, не касающемуся.

Придвинул поближе рядом лежащее – «Томас Морр «Утопия».

Вслух прочел начало:

– «Я буду очень стараться, чтобы в книге не было никакого обмана».

Наивец.

А может, четыре столетия назад обман пребывал в другом значении.

Сталин достает восьмой номер газеты «Пролетарские брдзоли».

В нем его статья.

Бойкая, как базар в ясную погоду.

«На арену борьбы выступила армия пролетариев».

А что та армия, которую признано именовать «регулярной»?

Каково ее положение там, в Японии?

Она – сломлена.

Раздавлена.

Распята.

И – кем?

Вчера один плешивец, не при Ленине будет сказано, и – не при нем же замечено, – что и картавец, кричал:

– Царизм на коленях!

Надо воткнуть ему в задницу оглоблю, чтоб кишки через рот полезли.

Какая мерзость!

Но ему хлопали.

И глазами сияли.

А Сталин хочет другой победы.

Честной, что ли.

Вернее, открытой.

Где неизбежностью будет твоя безусловная сила.

Но это – мечты.

А в жизни все не как у Мора.

Надо лукавить.

Опять же ради дела.

И он кропает листовку Воззвание: «Рабочие Кавказа, пора отомстить!»

Можно подумать, что он зовет всех и каждого взять оружие и оставить от Японии одно воспоминание, что она когда-то была.

Но в воззвании другие слова:

«Русская революция неизбежна. Она так же неизбежна, как неизбежен восход солнца! Можете ли остановить восходящее солнце?»

Накануне плешивец выкартавил проблемы и ушел.

А те, кто его слушали, остались.

– Выходит, под дых бьем, – сказал один из рабочих.

Завозражал как мог.

А душа на его стороне.

Так оно и есть.

Хотя и без картавого знал что делать и как.

Ненависть тоже продукт скоропортящийся.

Надо ее законсервировать в письме.

Тогда она обретет весомую реальность.

И главное, вчера не было нынешних угрызений.

Они пришли, видимо, с кем-то прочитанными стихами:

 
Россия! Боль свою уйми
Молитвой и смиренным словом.
Хоть знаю, стыдно пред людьми,
За то, что предала их снова.
 
 
Что не сумела одолеть
Того, кто праведно и скучно
Заставил на огне гореть
Славянские святые души.
 
 
Мешая пепел и слезу,
И все, что бренно на востоке
Мы покидаем Трапезунд
В своей побитости жестокой.
 
 
И просим пощадить нас впредь,
Когда без умысла иль с оным,
Вдруг вновь захочем умереть
Не удостоясь похоронов.
 
 
И долго будут кости тлеть
Среди победного веселья
И мы попрячемся по кельям,
Чтоб души грешные отпеть.
 

Неведомо, сколько бы состязались в душе Сталина лень и скука, если бы не возникла на пороге фигура незнакомца в мятой пыльной одежде.

– Ты Джугашвили? – спросил он.

– Почти что да.

– Я не уточняю деталей, но у меня жестокая новость.

– Какая же?

– В Петербурге в прошлое воскресенье царь расстрелял народ.

– Как? – привскочил Сталин.

– Цинично и беспощадно.

И уточнил:

– Шли к нему с петицией.

– Кто вел? – через минуту спросил Сталин.

– Священник Гапон.

– Ну вот и все стало на свои места! – произнес Сталин.

– Что именно? – полюбопытствовал пришелец.

Но Сталин не ответил.

Ибо разом ушла из души жалкость и ее производные лень и скука.

Вот он, факел с которым царизм вошел в пороховой склад.

И счет до взрыва идет на секунды.

12

Баку то и дело меняет облик от намека на весну, до полновесных зимних фантазий.

И вовсю гуляет шторм.

Щекочет городу бок.

Сталин, конечно, переехал сюда не для праздных прогулок.

Но все же сперва поспешил на набережную. Где в прошлом году спас дочку Сергея Аллилуева Надежду.

Он – сугубо сухопутный человек – неожиданно обрел подвиг на море.

Которое не по-летнему штормило.

Нынче к морю не подступиться.

Осатанело.

Побросав в прибой с пригоршню камешков, Сталин направился туда, где его уже ждали.

– История просто так не раздает шансы, – начал он. – Смотрите, через какие мы испытания пришли к тому, что неизбежно?

И он стал загибать пальцы:

– Поражение царской России в войне с японцами.

– Так ей и надо! – сказал кто-то.

– А татаро-армянская резня?

Все разом замокли.

Тут на любой стороне выступать опасно.

Поэтому Сталин говорит:

– И у нас есть сейчас реальный шанс объединить усилия, услышать пульс братства, который почему-то перестал улавливаться последнее время.

Он сделал паузу и провозгласил:

– Поэтому я предлагаю создать первую в Баку боевую революционную дружину.

– Мы сейчас, – сказал Сталин, – как рыбы на мели. Трепыхаемся, а толку мало.

– Ну и что нужно, чтобы?.. – начал кто-то.

Но Сталин его перебил:

– Действовать необходимо решительно и бесповоротно!

– На каком направлении?

– Ну сперва надо раздобыть шрифт для нашей типографии.

– Раздобыть как-то звучит не очень революционно, – подначил кто-то.

– Оговорку принимают, – взбесился глазами Сталин. – Захватить.

И дружинники тут же засобирались.

А через два часа в крепости, где их ждала основная группа, уже был сосредоточен ценнейший на тот период груз.

– Ну за Баку я теперь спокоен, – сказал Сталин.

И тут же засобирался в дорогу.

Его ждал Тифлис.

Там надо было – за счет митингов и собраний рабочих – раскачать ситуацию.

А то, может, тифлисцев тоже обуяла лень со скукой пополам.

Ведь все возможно.

Накануне – коллективно – мозговали где провести главную манифестацию.

Остановились на единственно приемлемом месте – площади возле Венского собора.

С волнением следил Сталин за тем, как площадь медленно, но заполнялась.

И главное, однородности – никакой.

Вот мелкими группами, как кто-то подметил, полусемьями, начали подходить русские.

Потом – целым кагалом – армяне.

За ними – толпами – азербайджанцы.

Ну и грузин, естественно, хоть пруд пруди.

Они – дома.

И вдруг некто в сером уставился на него в упор.

– Если мне не изменяет память… – начал он.

И Сталин узнал следователя, который в свое время вел его дело.

– Это единственное, что вам не изменяет, – начал Сталин.

– Ты имеешь в виду память?

– Нет, здравый смысл.

И он – кивком – указал на толпу.

Следователь поежился.

– Горбатого – могила исправит, – буркнул он и поплелся прочь с площади.

Кое-где вспыхнули песни.

Это насторожило.

Из серьезности выходить не следует.

Ведь речь-то пойдет о революции.

О том, о чем столько времени мечтали.

И он начал:

– Вы знаете, что недавно произошло в Баку.

Толпа зашумела.

– Кому была выгодна эта резня?

На этот миг толпа замерла.

– Мне отрадно, что вы думаете.

Конечно же, враги – это те, кто хотят нас натравить друг для друга. И этим самым разобщить.

Но мы, простые люди, твердо знаем, что не кровь определяет степень порядочности или мерзости человека, а его сущность.

– А что революционеры промеж себя делят? – выкрикнул кто-то из толпы.

И Сталин сказал:

– Человеку нельзя запретить заблуждаться. Но совершенно нетерпимо, когда свое заблуждение он считает непререкаемой истиной жизни.

Этим он унижает тех, кто имеет противоположное мнение.

На научном языке – это зовется дискуссией, а по-простому – спор.

Так вот мы призываем спорить без злобы и отчаянья.

А на чьей стороне правда, покажет время.

И вот уже в рядах митингующих запестрели прокламации.

Это его листовки.

И он азартно крикнул:

– Да здравствует международное братство!

Досье.

Радек (Собельсон) Карл Бершарлович родился в 1885 году в г. Львове в семье учителя. Окончил гимназию в г. Тарнове (Западная Галиция) и исторический факультет Краковского университета. Учился в Бернском и Лейпцигском университетах. С начала 900-х годов работал в Польше, Германии, Швейцарии.

Из книги, которой нет.

В начале января раскрепощенные люди побаловали себя совместным шествием.

Воздели над собою портреты своих близких и пошли посмотреть, не съела ли дворцы моль.

Потом, от нечего делать, повалялись на снегу, изображая из себя уснувших прямо на улице.

В этой игре приняли участие и солдаты.

А потом поднялся в Петербурге буран.

Он постаскал бревна и разный другой хабур-чебур посереди улиц.

Кто-то это назвал баррикадами.

Вот на этих-то баррикадах и начали взрослые играть в войну.

Сперва у них не очень получалось.

Потом приноровились вроде бы даже друг в дружку стрелять.

Но главное было не в этом.

Игра эта напоминала эпидемию.

Ею заразились в Москве и в других городах.

И название этой игре придумали – «революция».

И песни тут же посочинили.

Одна так звучала:

 
Люди! Любите друг друга!
Люди! Казните блажь,
Чтобы вышел из круга
Вождь долгожданный наш.
 

И вот тут получался конфуз.

Требовали-то одного вождя, а их вылезало на трибуну великое множество.

И все чего-то сулили.

И все обещали такие блага, что люди, одурев, падали на задницу.

Особенно всех привлекала манна небесная.

В это время на другом краю России, там, где мостится на островах Япония, шло общее ликование по случаю Великой Солнечной дружбы.

Император ихний русского царя с ложечки поил святой водой, чем-то напоминающей наш самогон.

И вот в таком благоденствии и шла жизнь.

Но одно было не очень хорошо: персики не росли за полярным кругом.

Но это, как все считали, временные трудности.

Да, еще одно.

Горький, чернилами настоенными на слезах, стал писать стихи.

Кто не читал, всяк плакал.

А сам Горький смеялся, призывая птицу какую-то и над бурным океаном полетать, чтобы потом рассказать курам и петухам, что такое буря.

Вот теперь – все.

Глава шестая. 1906

1

Не успел еще март отсорить лепестками цветений, как нагрянула на Тифлис жара.

И духотой стали заведовать не только дни, но и ночи.

Коба не имел привычки изнывать от перегрева.

А может, он всего этого не показывал.

Умел скрывать неудобства, которые его настигали.

Зато почти все делегаты партийной конференции пребывали в крайней степени угнетения и расслабления одновременно.

Потому – по-существу – все важные вопросы выпало подымать именно ему, Кобе Джугашвили.

Правда, сразу же завязалась дискуссия, как только речь зашла о бойкоте Думы.

– Это не просто приманка, – сказал Коба, – но и обманка.

Делегатами в Думу избраны или богачи или их приспешники.

А простые люди так и остались в роли статичных свидетелей.

– И все равно Дума народная, – сказал один.

– Потом она еще не успела себя проявить, – подвторил второй. И Коба произнес:

– Значит, мы по-разному понимаем кто такой народ.

В итоге пришли в выводу, что непарламентские методы борьбы все же необходимы:

– Если будем сидеть сложа руки и свинтив ноги, – сказал один из присутствующих, отец у которого безногий инвалид и деревяшка у него действительно прикручивается к коленному протезу, – то ничего не дождемся.

А Коба вспомнил спор, который ему пришлось выдержать накануне.

И состоялся он среди людей, которые, кажется, в первую очередь должны быть заинтересованы в социальных переменах.

Это были трое ссыльных.

Причем, почти по-пушкински: «Но вреден север для меня», их отправили не в Сибирь куда-то. А именно на юг. Да еще в сам Тифлис.

Правда, есть у них какие-то утеснения по части свободы.

Но они настолько незначительные, что о них и говорить смешно.

Например, почему-то запрещается посещать скачки.

Словно есть боязнь, что лошади станут вместе с гривами, развеивать по ветру листовки и прокламации.

Хотя Коба не знает за какие грехи ссыльные были выпихнуты из столицы.

Всех ссыльных звали на «Г» – Григорий, Георгий и Глеб.

Но они почему-то именовали себя по-своему.

Григория величали Ор, Георгия – Жорж, а Глеба – Фэб.

Они особенно не распространялись, кем были в своей доссыльной жизни. Но что быкам хвосты не крутили, это точно.

Особенно был языкат Фэб.

У него и морда была самая снисходительная.

И речь он начинал примерно так:

– Вы на что-то способны, или что-то способно вас?

Коба сначала хотел сказать ему что-то такое, после чего отношения хиреют, как цветок без полива.

Но буквально в одно мгновение передумал, поскольку в ту пору увидел лицо Ора.

Оно было усеяно такими же, как у него оспинами, и имело нежную оторочку, с одной стороны бородкой, а с другой – бровями.

Он был абсолютно лыс.

Жорж же являл собой что-то среднее между Фэбом и Ором, – он имел довольно приличную шевелюру, но был почти безбров.

Зато выделялись кустистые, с виду не очень покорные на приглаживание, усы.

Коба несколько раз – всех троих – видел на разных сборищах.

Там они вели себя смирно, и Коба понимал почему. Видимо, опасались доноса, что они не выполняли приписаний надзорных властей.

В этот раз встреча с этой троицей была, что называется, случайной.

– О! – вскричал Фэб. – Рыцарь непонятной жизни.

– Зато вы не понятно кто, – немного дерковато ответил Коба.

– Попробовать догадаться? – поинтересовался Ор.

– Возражений не последует.

– Ишак, баран и козел. Коба всхохотнул.

– Неужели вам уже кто-то так говорил?

– Это мы сами определили.

Как не трудно догадаться, солировал Жорж.

– Вот только кто какое носит звание, ни за что не догадаешься! – опять захватил инициативу Фэб.

– Легко! – ответил Коба. – Вы поочередно несете то, что вам уготовано.

– Да ты, оказывается, способен мысли чужие читать! – воскликнул Фэб.

– Не только мысли, – уточнил Ор, – но и намерения.

И вот в процессе взаимных подколов и подначек, Жорж вдруг сказал:

– Вот ты умный, а на Ленина ставишь.

– Коба насторожился.

– А что, есть возражения по кандидатуре?

– Да нет, – за Жоржа ответил Ор. – Но за двумя иудеями идти – это уже перебор.

– Ну Маркс, понятно, первый, – начал Коба. – А кто второй?

– Ленин.

– Да он же русский! – вырвалось у Кобы.

– По паспорту. А по крови…

– А мама – немка. Бланк ее фамилия…

– Ты только ему не рассказывай, – кивнул Жорж на Фэба.

– Почему!

– Он его родственник.

– Вот оказывается, отчего я сегодня роль козла исполняю, – да я еще «Козел отпущения».

А через мгновение или два Фэб произнес:

– Вот я – еврей, но не только не скрываю, но и не стесняюсь этого. А Ульянка-Обманка.

Коба чуть не поперхнулся собственной слюной, когда услышал, как тот назвал Ленина.

– Весь в фальшь, как цыган в бредень, упрятался, – заключил Фэб.

– Разумеется, от дождя, – уточнил Ор.

И тогда Коба, не сознавая что творит, полез на всех троих с кулаками.

Они от драки вежливо увернулись.

И Фэб вдруг – уже с расстояния – крикнул:

– Но я исповедаю родство не по крови, а по духу.

И Коба вдруг споткнулся вдохом.

Где-то он уже это слышал?

А может, подобное близко лежит, как все намерения троицы, которые он угадал.

Вот это все вспомнилось Кобе в ту пору, когда шла дискуссия о Думе.

Где второму вопросу задал тон опять же он.

– Надеюсь, что не найдется противников у требования отобрать землю у помещиков и раздать крестьянам?

И вдруг один из рабочих, о ком и подумать нельзя было, что противоборец, заявил:

– Этот вопрос более, чем серьезен.

– Чем же? – спросил Коба.

– А тем, что уморит нас, рабочих, крестьянин, как только земля станет в его руках.

– Почему же?

– От жадности.

Тут уже взгалдели все. И тогда рабочий объяснил:

– Что нам дала отмена крепостного права?

– И сам же ответил:

– Да ничего?

Поэтому некрасовское: «Вот приедет барин, барин нас рассудит», – так и не оставляет душу крестьянина, какую бы манну с небес ты ему не сулил.

А на второй день после той самой дискуссии, конференция, поскольку была Всекавказской, переехала для дальнейшей работы в Баку, где Коба и был избран одним из делегатов на четвертый (объединительный) съезд РСДРП.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации