Текст книги "Бруски. Книга I"
Автор книги: Федор Панфёров
Жанр: Советская литература, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
2
Егор Степанович перешел улицу и, переступая порог калитки, закричал:
– Стешка, а Стешка! Что, постоялый двор это тебе? Не знаешь, куда ведро вешать? Да не туды, не туды! Вон гвоздь-то, на него и вешай…
– Зуда! – огрызнулась Стешка. – День и ночь зудит, как комар.
– Поворчи вот у меня. Я те поворчу!
Стешка повесила ведро на гвоздь и заторопилась к маленькой Аннушке. Аннушке пошел уже второй месяц, и об ее родах молва на селе распустилась павлиньим хвостом.
Как же – со дня свадьбы и шести месяцев не вышло, а Стешка уже родила!
Да пускай что хотят, то и говорят! У Аннушки большие зеленоватые глаза, как у матери, и крутой подбородок, как у отца. Стешка целыми вечерами просиживала над Аннушкой, распевая тихие песенки, и ждала приезда Яшки. Недавно он уехал на Каспий, там работал, слал Стешке письма, и в последнем сообщил, что скоро будет дома. Вот это радость! Люди и не знают, чему радуется Стешка. Давеча поутру у Шумкина родника бабы окружили. Что уж больно свежа, будто яблоко, Стешка? Вон Зинка Плакущева или Настька Гурьянова, или кого ни возьми – вскоре после венца иссохли, а эта расцвела.
– Не знаю, – смеясь, ответила она.
Кошачьим шагом Стешка подошла к зыбке: осторожно приподнимая, приложила пухлым ртом Аннушку к набухшей молоком груди. И тут же вновь вспомнила Яшку, его сильные руки и твердый шаг. Вспомнила и то, что порассказала ей мать несколько дней тому назад про отца – Степана. Степан по ночам мечется в постели, кричит, что умрет, а не покорится Егору Степановичу. Лучше головой в петлю. А вчера Стешка, заслыша про то, что у Николая Пырякина жеребчик упал в погреб, пошла к своим. Отец сидел, в задней комнате под окном – высох, будто срезанная ветка ивняка: бородой словно еще больше оброс, и глаза ввалились. Увидев Стешку он улыбнулся, хотел что-то смешное да ласковое оказать, а вышло грустное. Рукой отмахнулся, повернулся к окну, а когда Груша вышла во двор, заговорил:
– Тяжело мне, Стешенька… Эх, народ-то темный, зверь народ! На днях вот какой-то олух в парнике у нас все стекла поколотил. Хорошо, морозу не было в эту ночь, а то вся рассада пропала бы. А поколотил неспроста, подговорил кто-нибудь. Ты хочешь сделать так, чтоб все за тобой пошли да от тараканов избавились, а они на тебя же…
Помолчал.
– Вот Яков бы твой ко мне впрягся, мы бы свернули все село. А с этими трудно… У Николая жеребчик подох, а Давыд все дуется чего-то. Как бы не отлетел в сторону! – Еще ниже согнулся. – Ты знаешь, Стешенька, что корова-то у нас твоя. Вот хочу я одну вещь купить, ты мне корову разреши продать. Матери скажи, что Яков тебе велел продать корову, а приедет, дескать, другую купит… а?
Конечно, Стешка согласилась продать корову. Об этом она и письмо брату Сергею в Москву написала и приписку сделала, что отец по ночам мечется и жить ему больших трудов стоит… Не пособит ли Сергей советом аль чем… да и не приедет ли хоть на недельку в Широкое…
…В комнату вошла Клуня и, нагнувшись над Аннушкой, тихо проговорила:
– Спит голубушка?
– Спит, – тихо ответила Стешка и положила Аннушку в зыбку.
– А ты укутай, укутай, – посоветовала Клуня.
– Тепло, матушка…
3
В сумерке вечера, крадучись, во двор к Егору Степановичу собрались гуляки.
Егор Степанович, семеня ногами, вынес в угол за конюшню стол, поставил пять четвертей самогона, капусту, помидоры, затем еще раз обежал кругом стола, прислушался.
– Угощайтесь, – сказал тихо.
Гуляки мялись. Чижик первым приложился к самогонке. Охватив кружку маленькими ладошками, как крысиными лапками, он приподнял ее и пискнул:
– За умственную голову Егора Степановича и вообще за всю компанию.
– Тише ты, – зашипел Егор Степанович. – Уши кругом.
Чижика поддержали Петр Кульков, Петька Кудеяров, Шлёнка. Только Маркел Быков сидел молча. У него под завитушками бороды крепко сжались губы, а сердитые глаза уставились в угол конюшни. Чудилось Маркелу – не в ту ногу он пошел. Да и Егор Степанович ведь какой? Репей, привязался… Отказать ему – не мое, мол, это дело, Егор Степанович, – обидишь: родня. Не отказать – самому все это поперек горла становится. Ну, зачем Маркелу «Бруски» там какие-то? Огнев забрал – ну, и пускай забрал. Маркел – староста церковный и еще пчелок думает завести, с пчелками да около свечного ящика думает век свой дожить, а тут артель какую-то затеяли… канитель какую-то развели! Да с кем? Кого набрал только? Шлёнку – этому пожрать бы. Петьку Кудеярова. Разве сапожник – человек? Плакущев, видно, его от себя отпихнул, он теперь к Егору Степановичу. И Чижик тоже – на дню у него семь пятков… Компания! Встать вот – вон она калитка-то – в калитку да и домой: «Прощайте, мол, мне не по пути». Ан нет, ноги не двигаются, язык не ворочается, а злоба внутри кипит… Но уж пить Маркел не будет. На это его не собьешь. Пускай что хотят, то и делают.
– Не пью. Сроду этого зелья в рот не брал.
Егор Степанович исподлобья глянул на Маркела, сердито мигнул: «Пей-де, и я вот, дескать, не пью, а где надо – так там уж непременно надо».
Мотал головой Маркел, как его ни уговаривали.
– Ну, раз не пьет, зачем же силой? Пейте сами, товарищи, – и тут же легонько засмеялся Егор Степанович, дивясь, что друзей своих назвал товарищами. «Еще коммунистами как бы не пришлось звать! Ну, что будет, то и будет», – и опрокинул самогонку себе в рот.
Пили. Угощались. С шепота перешли на говор. А когда дурман совсем прошиб, поднялся Егор Степанович, сказал:
– Я что?! Мне бы власть, я бы наделал делов… А то власть, дихтатура, рабочему – власть, а крестьянину – шиш. Оно, знамо, кто у власти, тот себе… Мы бы у власти, я бы, к примеру, я бы тоже себе.
– Верно, Егор Степанович, верно! – подхватил Петька Кудеяров. – Вот, например, нам бы власть, сапожникам. Что бы мы разделали. Мы бы себя, сапожников, озолотили: сапожки сделать – давай тыщу целковых, не то – ходи босой.
– Сто-оп, я председатель, – одернул его Кульков. – Сто-оп! Слово тебе, Петька, не давал. Стоп – говорю. Егор Степанович продолжит!
– И то еще, – продолжал Егор Степанович, – я ведь какой. Я где скажу, там и уродится. Только в одном месте землю мне. А то сорок сороков напороли – и прыгай по загончикам… Не-е, ты власть, так на отруб нас пусти…
– Верно, – перехватил, приподнимаясь, Кульков, – можно только так – через отруб к этому… к коммунизмию!..
– Там к чему – к этому, али вон к тому, – Егор Степанович завилял рукой, – там умирать будем, а вот теперь…
– В кулаки полез! В кулаки! – Петька Кудеяров вскочил и, засучив рукав, согнул руку и заскрипел зубами.
– Лодырей! Лодырей у нас много развелось! – орал Петр Кульков. – Куда ни поглядишь – лодыри и воры. Кругом воры.
Петька Кудеяров опять заскрипел зубами, засучил второй рукав и двинулся на Кулькова.
– Я не про тебя, – торопко отмахнулся Кульков, – а вообще!
– Отчего – лодыри? Отчего?! – настойчиво требовал Петька Кудеяров.
– Петя! Петя! – крикнул Чижик. – Чижело тебе? Живется чижело? Дом, корова, лошадь, двадцать пеньков пчел… Помогу, Петя!
Подняли ералаш. Чижик обнял Петьку Кудеярова, кричал: «Дом, лошадь, корова, пчелы!» Кульков кричал про лодырей, Егор Степанович силился унять крикунов – кричал громче всех. Шлёнка переводил посоловелые глаза с капусты на самогонку, с самогонки на капусту и пятерней таскал в рот помятые помидоры.
– Пейте, – наконец сказал он, наливая всем по кружке самогона. – Орете зря.
– Верно, пить надо, – подхватил Егор Степанович. Выпили, и это прервало галдеж.
Егор Степанович воспользовался передышкой.
– Огнева вот надо с «Брусков» сжить, о чем и уговор у нас был… Его сжить – он на глотку псом сел. Свою артель на «Брусках» закрепить. Сказать – в душе-то мы все коммунисты… только вот Огнев нам мешал… С такими словами в губернию, а то и в центр полыхнуть.
– Верно, – согласился Чижик. – Эх, Егор Степанович, тебе бы только цик-цик быть.
– Жулики, – Петька Кудеяров взмахнул кулаком, – жулики, – но, услыхав, что компания избирает его уполномоченным по делам артели, остановился.
– Вот он и подходящ, – одобрил Чижик. – Обрядится в мохры свои – «пролетарь, мол, я», – и катись в губернию… И на Кирьку надо… Какие такие я у него слеги с сарая стащил? Какие? Скажите на милость!
Петька Кудеяров мутными глазами обвел всех, самогонку из кружки в себя отправил, поймал пальцем в блюдце помидор, пожевал, рыгнул и дал согласие:
– Мне все едино: председателем, уполномоченным, кем ли. Мы в солдатчине не то видели… Мы в солдатчине, когда при Николае еще…
Перебили Петьку. Выпив, всегда он о солдатчине начинал, а кому охота слушать, когда у каждого есть чем похвалиться. Каждому охота высказаться.
Маркел Быков осторожно поднялся из-за стола, отпихнул вцепившегося Чижика и вышел на улицу.
А когда совсем стемнело, Панов Давыдка, идя с огорода, заслышал гам со двора Чухлява – поставил пустые ведра в сенях своей избы и задами пробрался к сараю Егора Степановича. Осторожно отковырял глину, вынул камень и сквозь проделанное отверстие посмотрел на гуляк. Узнав, в чем дело, поднялся на ноги, прошептал:
– Мы вот вас всех уполномоченными выберем, а тебе, столько в лысину гвоздей наколотим – век дергать будешь…
4
В эту ночь выли собаки. С одного конца на другой перекатывался визгливый, хриповатый, басистый собачий вой. У мужиков примета: собаки воют – быть беде: воры, волки ли на селе – гости незваные. Потому выползли сонные широковцы из хибар, с фонарями осматривали запоры в конюшнях, выпускали из клетей овец – так овцу вору не украсть, волку не зарезать: овца шумом даст знать хозяину о беде.
Собачий вой поднял на ноги и Илью Максимовича. Плакущев обошел двор, потрепал гнедого жеребчика за гриву, выпустил из клети овец, чуточку постоял посередь двора, прислушался к вою и вновь улегся в сенях рядом со своей бабой. Не спалось… Прошло вот уже семь или восемь месяцев, а Илья Максимович никак не может привыкнуть к тому, что около него нет Зинки, что Зинка живет не у него, а у Кирилла Ждаркина. Конечно, он совсем не в обиде на то, что Кирилл забрал к себе Зинку. Кирилл будет цепким мужиком, и род с него пойдет цепкий. Да вот – хочется иногда Илье Максимовичу ласково, как жеребенка, потрепать Зинку за ухо. А где ее возьмешь?
«Чудно как-то мир сотворен, – думал он, глядя в окно на далекую звезду, – растишь, растишь, а выросла – на ноги встала – и к чужому в избу…»
– Лизавета, – окликнул он жену, – Лизавета!
Елизавета спала крепко, отдувалась, возилась.
Выли собаки. По задам в темноте, с подтянутыми животами, рыскали, ляская зубами, голодные волки. Впереди всех ковылял старый, седой, треногий волк. Его знали в Широком по ряду проделок: два года тому назад он попал в капкан Никиты Гурьянова, отгрыз себе ногу и скрылся в лесах, а в прошлом году перерезал овец у Маркела Быкова. И теперь, ковыляя, старый волк обнюхивал плетня, вертел короткой шеей, тихо взвизгивал. Дойдя до сарая Егора Степановича, он приостановился – пахнуло овечьим духом. Кинулся к плетню. В плетне маленькая дырка, а за дыркой в клети овцы. Обнюхав дырку, треногий чуточку попятился назад, потом осторожно на животе подполз, просунув в отверстие голову – овцы в клети шарахнулись, а у треногого с длинного языка потекла слюна, из пасти вырвалось радостное рычание.
…Наутро бабы, выгоняя коров в стадо, увидели за двором следы побоища. Сообщили Егору Степановичу. Чухляв схватил картуз с каркасом, сунул его на голову, глянул на восемнадцать зарезанных овец – и из глотки у него вырвалось, как у волка:
– Уррр!
Глубже напялил на голову картуз и конопляником зашагал в поле.
Шел рубежом – глухим и травным.
Вот уже осталось позади поле. Внизу – за зеленым полем – по долам и оврагам разбросались хибарки Широкого Буерака. Из труб хибарок валит утренний дым – топят бабы печи и, видимо, судачат про беду Егора Степановича. Конечно', судачат. Да еще насмехаются!.. Свернул с дороги, пошел напрямик, куда ноги вынесут. Молодой дубняк цеплялся за самотканные штаны, морковного цвета рубашку, тянул назад, хлестал по лицу ветками. Отдирая от себя ветки, Егор Степанович двигался вперед.
Солнце уже слизывало росу. По долам и оврагам закудрявились прозрачные туманы, потянулись ввысь. А за Балбашихой цепными псами грызлись тучи и большими сизыми клубками накатывались на утреннюю синеву. Ветер сильнее затрепал кудрявый орешник.
Егор Степанович не слыхал грызни туч. Он выбрался из дола и, путаясь ногами в прошлогодней полыни, в мышином горошке, пересек поле, под названием Винная поляна: эта земля когда-то была пропита стариками. Тут остановился: наперерез ему расхлестнулся глубокий, с крутыми берегами Сосновый овраг.
В стороне за оврагом – над дубовой рощей, в утренней синеве две галки и большая ворона с криком гонялись за ястребом. Ястреб, не обращая внимания на крикунов, делая круги, поднимался все выше и выше и через некоторое время почти совсем скрылся в глубине весеннего неба. Затем камнем метнулся вниз.
Егор Степанович невольно вспомнил слова Сутягина: «Жизнь прошла, как вон ястреб на колу повернулся». Он посмотрел в овраг и подумал:
«И-и-их, бултыхнуться вот вниз башкой!»
И сразу попятился, ощетинился, будто перепуганный кот: внизу, под кустом барашковой рябины, на дне оврага спал треногий волк. Он мерно отдувался. Налитый овечьей кровью живот торчал барабаном. У Егора Степановича вздыбились на голове остатки волос.
«Прикокнуть насмерть хромого, – решил он и тихо, не сводя глаз с треногого, пополз на животе к дубу. – Там спущусь в овраг, там по оврагу – и к нему… Обожрался, спит крепко, сонного-то шутя связать… Не разбудить бы только, только бы добраться…»
Полз тихо, медленно. Даже ворона, сидя на камне у оврага, и та не шелохнулась.
Вот и дуб – зелеными лапами, словно огромными пальцами, растопырился во все стороны…
«Схвачу, – думает Егор Степанович, – треногого, в село приволоку, мужиков от грабителя избавлю. Глядишь – мужики за избавление по ягненку дадут… Ягнята за лето в овец вырастут. А там и опять свои овцы…»
И не заметил Егор Степанович, как пропала тень и орешник по склону дола зашумел как-то по-особому – тихо, но внятно.
И вдруг… треск…
Сунулся Егор Степанович лицом в жесткую глину – крякнул. Картуз отлетел в сторону, а каркас-пружина, шипя, упал около камня.
5
День был праздничный, да еще дождик перед этим хороший прошел – земля молодухой глянула, леса, поля зазеленели, зазеленел подорожник в улице. По лужам ко двору Егора Степановича сбежались широковцы. Кто породнее – в избу набился. Как же, случай такой редкий, почти небывалый в Широком: от картуза, так сказать, от своего, от каркаса этого самого, человек пострадал.
В избе, в углу на кровати, лежал Егор Степанович. На голове остатки волос совсем поседели, козлиная бородка вылиняла, а по лицу – ползала злоба. Иногда он открывал глаза, обводил присутствующих пустым взглядом и шипел:
– Квасу!
У его ног – Клуня. Напротив Клуни – Плакущев Илья, пришел проведать: такая беда с каждым может случиться. Он распустил бороду, смотрит на Егора Степановича так, будто никогда не видел его. Рядом с Плакущевым Маркел Быков, Петька Кудеяров и дедушка Катай.
– А я только что вчера поругался с ним – лыки он не то присвоить, не то что хотел… мои лыки… я надрал, а он ввязался. Вот грех-то! – сокрушался дед Катай.
– Ну, об этом не время, дедушка… Не теперь об этом. Выдьте вы, выдьте! Чего сгрудились? Дышать в избе нельзя!
Мужики и бабы от окрика Плакущева еще упорнее уставились на Егора Степановича и шеи вытянули, будто гуси через плетень.
– А вот не поспей мы к нему – каюк бы ему… А зарыли в землю – вишь, отошел, – начинал в десятый раз Петька Кудеяров рассказ о том, как они подобрали у Соснового оврага Чухлява, сбитого молнией.
Шлёнка, кряхтя и расталкивая народ, пробрался в избу, смял в руках картуз, посмотрел на Егора Степановича.
– Как это его? Вот живешь, живешь…
– Тыщу раз уже сказывали, – оборвал его Плакущев и повернулся к толпе. – Выдьте! Во-от – говори, не говори!
Шлёнка присел на корточки у порога и через несколько секунд задымил махрой, но тут же быстро подмял цигарку под голую пятку. Егор Степанович зашевелился, приподнялся: с плеч у него сползло одеяло, показались сухие кости на груди, а по обе стороны горла две большие впадины.
– Огнева, – прохрипел он, – проститься…
Клуня засуетилась, заохала.
– Я сбегаю, я! – вызвалась Улька, молодайка-сноха Маркела Быкова.
Толпа раздвинулась, выпустила Ульку. Приподняв юбку, шлепая ногами по влажной земле, Улька бросилась вдоль улицы ко двору Огнева.
– Куда, Улька? – кричали ей.
– За дядей Степой… Огневым. Прощаться зовет.
– Видно, умирать собрался, – заговорили широковцы и еще теснее окружили дом Егора Степановича, полезли в окна, двери.
В избе посерело.
– Аль конец? – спросил, нагибаясь к Плакущеву, Маркел.
– Ему больше знать. Жалко мужика-то. Все ведь через канитель эту. Не унимался… Такой был. Да отлетите вы, – Плакущев забарабанил пятерней в стекло, – отлетите!
Лица в окнах замерли. Илья Максимович развел руками.
– Хоть кипятком отгоняй.
– Как это его? – вновь спросил кто-то из толпы.
– Тыщу уж раз сказывали.
– Дядя Степа! – сообщила Улька, протискиваясь вперед.
При появлении Огнева Плакущев и Маркел поднялись, поздоровались за руку, табуретку ближе к Чухляву подвинули, сами отошли в сторону, а Катай шепнул:
– Не бранись, Степан, не бранись с ним, при смертном часе он.
– Здорово, сваха, – Степан поклонился Клуне.
Егор Степанович сначала открыл левый глаз, чуточку посмотрел на Огнева – узнал. Глаз загорелся злобой, засверлил. Потом открылся второй. Долго смотрел Чухляв на Огнева, затем приподнялся, прохрипел:
– Рад… подыхаю, а?
Разом пот прошиб Огнева.
– Ты, Егор Степанович, – заговорил он немного спустя, – прощаться звал… Для меня все равно… Ты звал. Ты хотел.
Чухляв вновь опустился на кровать, немного полежал, потом, приподнимая сухую грудь, глубоко вздохнул:
– Эх, Степа! Земля-то там какая… на «Брусках»… Давно с отцом еще у Сутягина-барина сымали. Хлеб был!.. Вот оно что.
По сморщенному лицу побежали слезы, рука дрогнула и повисла с кровати плетью. У Степана в горле собралось что-то горькое, давящее: хотелось не то пожалеть как-то Чухлява, не то – выскочить из избы и убежать.
Егор Степанович долго лежал молча, закрыв глаза. Молчали и все. Как-то уравнялось дыхание. В тишине дыхание толпы раздувалось мерно, будто кузнечные мехи ленивого кузнеца. Клуня еще ниже спустила черный с белым горошком платок на глаза. Катай водил посошком по грязной трещине пола. Стешка – и та прислушалась, поднялась с табуретки и в тревоге глянула в заднюю избу.
– Дайте дорогу! Пропустите, – раздался в сенях голос. – Что тут стряслось?
Толпа расступилась, а Стешка кинулась и со всего разбегу повисла на короткой, сильной шее Яшки.
– Желанный ты мой, – только и сказала.
Ночью, когда угомонились широковцы, Яшка и Стешка, положив между собой Аннушку, тихо шептались за занавеской. Яшка привез с собой сто целковых и бумазейки Стешке на платье да синего сатина Аннушке.
Стешка гладила рукой яшкину грудь. Крепко целовала, тихо смеялась.
– Усы у тебя, борода растет. Ишь – колючка, – и горячей щекой прижималась к небритой бороде.
Яшка чуть приподнялся, большими ладонями обхватил Стешкину голову – волосы густой куделью рассыпались по розовой наволочке, тихо проговорил:
– Ты… Стешка?
– Что?
– Молодые-то бабы нонче…
– Яшка! Один ты… родной, – Стешка рванулась и губами закрыла рот Яшке.
Задыхаясь от Стешкиной– ласки, он засмеялся:
– Возьми Аннушку в зыбку…
Стешка поднялась, осторожно положила Аннушку в зыбку. Сорочка сползла и обнажила спину.
Потом еще шептались:
– Лошадь теперь купим… В артель подадимся. Подождем вот, что с ним будет… Может, и умрет… Тогда уходить из дома не надо… А без своего дома… трудов стоит жить…
6
По селу уже ходила молва, что Егор Степанович висит на волоске, скоро и его отправят на покой. Об этом особенно гремела Анчурка Кудеярова. Она на дню по нескольку раз забегала к Чухлявам, становилась перед Егором Степановичем, покачивая головой, тянула:
– А-а-а-а-а, умрет… Пра, умрет!
– Все умрем, – отвечали ей.
– Знамо, все умрем, – соглашалась она.
Несколько раз приходил и дедушка Катай. Егор Степанович давно еще полтину у него зажилил, вот и ходил дедушка, думал: может-де, перед смертью Егор Степанович и вернет полтину.
Егор же Степанович скрипел, кряхтел – не сдавался. Он заставил Клуню ввернуть в потолок кольцо, привязать к кольцу полотенце. И цеплялся тощими руками за полотенце, потягиваясь, хрипел:
– А я не подохну. Назло вам не подохну! Смерти моей ждете? И ты, старая, ждешь? Умру – не прощу… На том свете встретимся – скажу всем: она, мол, меня – жена законная – силой в гроб…
Клуня припадала к его ногам, выла, просила прощенья. Крепко прощенье держал Егор Степанович у себя за зубами – издевался.
А в утро воскресенья, когда надтреснутый колокол на церквешке задребезжал к обедне, Егор Степанович, выпив кружку квасу, начал «обирать себя»: дергал рукава, штаны, обводил кругом руками, будто сбрасывая с себя мелкие соломинки.
– Ну, матушка, собрался. Пра, собрался. Глядеть уж нечего, – решила Анчурка.
Клуня взвыла, запричитала, а Анчурка вылетела на улицу, кинулась за попом Харлампием. Услыхав о предсмертном часе, к Егору Степановичу первым пришел проститься Катай. Он сел в изголовье, посмотрел в восковое, с впалыми глазами, лицо, легонько затормошил:
– Егор Степанович! Эй! Глянь-ка! Ты как… насчет похорон как? Где облюбовал… с отцом, что ль, со Степаном рядом, аль где? Где облюбовал? Волю твою как исполнить?
– Не-ет уж, клика-а-а-ай, а-а не-е-е-е до-о-о-а-кли-и-и-ка-а-а-а-шься со-о-око-ли-и-и-ка-а мо-о-во-о-о, – заголосила Клуня.
Это обозлило Катая. Ну, чего старуха суется, коль человек еще не простился с Егором Степановичем?
– Егор Степанович, миляга! Ну, чай, последнее слово-то скажи… Нельзя без последнего слова… Волю свою скажи…
Егор Степанович открыл глаза.
– Квасу!
– А?
– Квасу!
Жадно, без передышки, выпил целую плошку квасу. Отставя в сторону плошку, долго смотрел в угол избы, потом тяжело вздохнул, посмотрел на болтающееся полотенце и выразил свое желание, чтоб его похоронили рядом с барином Сутягиным – с ним, слышь, полжизни у Егора Степановича. прошло, и вообще – друзья. Вот и вся воля Егора. Степановича. Имущество свое? Нонче он не во власти своего имущества. Все перекувырнулось вверх тормашками! Кому ни откажи свое добро, а возьмет тот, кому ячейщики велят… А не отдал, не отдал бы Егор Степанович по воле ячейщиков! Сжечь – и то легче!
«Да, забалтываться стал», – подумал Катай.
– Что, Егор Степанович? – еще с порога заговорил ободряющим тоном Плакущев. – А ты не поддавайся! Гони ее от себя прочь, лихоманку!
– Гони! Да ведь вот… жилы порвались.
– Порвались? А ты их свяжи… Веревка оборвется – не бросаешь ведь ее? Надвязываешь?
– Оно так, – улыбнулся и Егор Степанович, но тут же у него по лицу пробежала синяя тень: через порог переступил поп Харлампий.
– Ну, что, Егор Степанович, – заговорил Харлампий, – отправляться задумал? Собороваться? Дело, сын мой.
– Все отправимся, – болезненно улыбнулся Чухляв и долго смотрел Харлампию в овальную грудь. – Что другое, а это ведь успеется?
– Чего? – переспросил Харлампий и тут же, догадавшись, продолжал, как бы боясь чем-нибудь обидеть Чухлява: – Конечно, дело такое… Ну-да, ну-да.
Егор Степанович вздохнул и заявил, что он собороваться решил маленько обождать. А ежели что, то непременно пошлет за попом.
…Так он проскрипел недели три. А сегодня, когда все домашние ушли на полив в огород, он на четвереньках выбрался на крыльцо, посмотрел на солнышко:
«Светит-то как… Вот кто вечно светит и не тускнеет, а мы тускнеем…»
Немного полежал на припеке, потом с трудом поднялся и медленно задвигался по двору.
В плетне торчала метелка. Три недели тому назад Егор Степанович сам воткнул ее. Метелка показалась тяжелой: дрогнули ноги.
Мел двор и в навозной куче нашел ржавый царский пятак, с орлом. Подойдя к крыльцу, начал тереть пятаком о доску. Тер и думал:
«Пятак ведь… А купить на него – ничего не купишь, и бросить жалко: пятак».
И тут же на миг – на один только миг – ему показалось, что он такой же вот старый пятак…
Стукнула калитка, Егор Степанович обернулся.
В калитку не вошел, а боком втиснулся, будто прибитый кутенок, Шлёнка.
– Поднялся? – еще издали заговорил он.
– А ты думал – я подохну? Не подохну. Ни гром, ни молния нас не возьмут.
– Да-а, нет. Что ты! Рад я – встал ты.
– Знаем радость вашу, – не бросая тереть пятак, оборвал его Егор Степанович. – Зачем говорю, пришел?
– Огнев пропал, – заговорил Шлёнка, глядя через плетень во двор к Николаю Пырякину. – Как тогда с тобой простился – в тот же день и пропал. Куда делся, неизвестно. Кто говорит, в Москву укатил, а кто – удавился, слышишь, где ни на есть в лесу… от горя. Жисть, слышь, не мила.
– Ну, что же? Пропал? Ну, и пропал. Ну и ну.
– Может, артель без него того… развалится аль что… Как мы все тогда говорили… гарнизоваться надо аль что.
– Ну, и развалится… Ты думаешь, я вот так против родни и попру? Ну, пропал. А ты что? Опять за мукой? Нету больше, – Чухляв развел руками. – Нету! Не припасено для тебя. Ну? Что стоишь? Ступай, говорю. В бедняцкий комитет ступай.
– Не дают в комитете. «Ты, слышь, супротив начинаний: за Егора Степановича держишься».
– А-а-а, – Егор Степанович скособочился, – а у меня-то что? Баржа, что ль, для тебя? А? Мне-то кто дал? Вы все там – пролетарь фырь-мырь, наша власть. Власть-то ваша, а кусок чужой… Хахали! На, вот, – протянул старый пятак, – царский еще.
– На кой мне его…
– А-а-а, богатый! Брезговаешь пятаком… Ну, у меня останется!
Егор Степанович опустил пятак в карман и встрепенулся. Сначала он подумал, что колокольня свалилась. Затем, когда улицей побежали мужики, бабы, ребята и девки, через плетень крикнул:
– Что такое гремит? Мужики! Чего гремит такое?
– Да бес их знает… Артельщики что-то приволокли. Бежит, а позади плуги, на плугах доски, а на досках Степка Огнев. Пушка – не пушка…
– Да ж трахтур, балбесы! – объяснил Петька Кудеяров и, размахивая истертым, замазанным сапожным фартуком, понесся ко двору Степана Огнева.
– А-а-а-а, трахтур, – протянул Егор Степанович и тихо отошел в сторону.
Рядом стоял Шлёнка. У Чухлява вновь затрепетало все внутри.
– Ну, видал?
– Видал.
– А понимаешь? Нет, ничего не понимаешь.
– Понимаю, – Шлёнка почесал в голове.
– Ну, ступай! Вечерком зайди, мешок принеси с собой.
– У двора Огнева, ровно на ярмарке около хорошего рысака, кишмя кишел народ. Чижик, хлопая ладонью по стальным бокам машины, несколько раз обежал трактор, смахнул с носа пот пальцем, решительно заявил:
– Не-е-ет, не пойдет… По нашим полям лошадям – бяда, а этому где? У него вон колесищи – махина: всю землю придавит.
– Вот он вас трахнет, – тихо заскрипел Егор Степанович и сам удивился своему скрипучему голосу: откуда такой взялся? Прокашлялся и добавил: – Одну петлю надели – мало. В другую полезли… Да на наших полях лошадями – и то выпрягай, а они трахтур. Он же всю землю прокоптит: хлеб керосином будет пахнуть.
Панов Давыдка подскочил вплотную к Чухляву, расставил дугой ноги:
– Сопля ты овечья! Понимал бы чего в этом деле.
Мужики заржали. Чухляв втянул голову в плечи, и рядом с Чижиком он – Егор Степанович – стоял такой же маленький Чижик.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.