Текст книги "Избранное"
Автор книги: Франсиско де Кеведо
Жанр: Зарубежная старинная литература, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 39 страниц)
А вот эта женщина, хоть и из благородных, была превеликой фокусницей и угодила к гаерам, ибо, для того чтобы всем угодить, готовила из себя блюдо на все вкусы. Короче говоря, в общество шутов попадают представители всех сословий, и потому-то их такое множество: да и, если хорошенько поразмыслить, разве не все вы в конечном счете шуты, ибо только и знаете, что потешаетесь друг над другом, и у вас это, как я уже сказал, природное свойство и лишь у немногих – ремесло. Кроме этих, есть у нас шуты увядшие и осыпавшиеся и шуты, забытые при жатве, так сказать, колоски. Первые по двое или в одиночку слоняются по домам знати, а колоски – те фиглярничают понемножку по деревням, и уж о последних могу вас заверить, что если бы они не жаловали к нам, мы бы ничего не предпринимали, чтобы их увидеть.
В это время внутри помещения раздался шумок, и черт поспешил узнать, что случилось. Оставшись один, я направился в какое-то место за загородкой, где нестерпимо воняло клопами.
«Раз несет клопами, – сказал я себе, – готов побиться об заклад, что тут живут сапожники».
Так и оказалось, ибо я тотчас услышал стук колодок и приметил сапожные ножи. Я зажал нос и сунул голову в подобие свинарника, где они были собраны. Оказалось, что там их великое число. Сторож их сказал мне:
– Это те, кто явился сюда в природном виде, кожи не пряча. Ежели другие попадают в ад на собственных подошвах, этих влекут сюда и свои, и чужие, поэтому-то они так легки на подъем.
Здесь я должен заверить читателя, что в аду не увидишь ни единого дерева, ни большого, ни малого, и солгал Вергилий, говоря, что там, где находятся любовники, растут мирты, ибо никакого признака рощи я здесь не обнаружил и единственные признаки древесности наличествовали в буксе сапожных колодок, ибо другое дерево здесь в ход не идет.
Всех этих сапожников тянуло на блев из-за того, что двери в их помещение подпирали пирожники, которых двум тысячам чертей не удавалось утрамбовать в находившуюся по смежности силосную яму.
– Печальная наша участь, – горестно вздохнул один, – мы осуждаем себя на вечные муки за грех плоти, а баб не знавали, и не с мясом дело имели, а все больше с костями!
Они все горько плакались, пока их не прервал черт, воскликнув:
– Мошенники, нет никого, кто бы заслуживал ада больше вашего! Ведь вы заставляли людей жрать всякое дерьмо и пальцами сморкались в еду, полагая, верно, что сопли ваши сходят за сироп. Сколько желудков принялось бы лаять, если бы воскресить всех собак, которых вы их заставили переварить! Сколько раз сходила за коринку жадная муха, увязшая в тесте ваших пирогов, и сколько раз именно она оказывалась единственной начинкой в пирожках, которые вы продавали своим злосчастным покупателям! Сколько зубов и сколько желудков вы прокатили верхом, заставляя их владельцев поедать целых коней! И после всего этого вы имеете еще наглость жаловаться, вы, которые были осуждены еще во чреве матери! А что сказать про ваши горячие блюда? Да только то, что их можно было бы отправить на горячее поле. Итак, будьте прокляты, страдайте и помалкивайте, ибо хуже приходится тем, кто должен вас мучить, чем вам от вынесения этих мук. Ну а вы, – обратился он ко мне, – проходите, нам и без вас дела хватает.
Я покинул пирожников и поднялся на косогор, на вершине которого направо и налево от меня пылали в вечном пламени какие-то люди. Огонь разводили черти, которые оживляли его с помощью не мехов, а стукачей, ибо способность дуть на ближних была у последних ни с чем не сравнимой. Оказывается, и на том свете они не бросают своего ремесла и по-прежнему являются раздувателями слонов из мух, тлетворным дыханием судилищ и вонючим духом палача, равно как и науськиватели их – проклятые альгуасилы.
Всякий раз, как огонь разгорался ярче, истязуемые начинали истошно вопить. Один из них кричал:
– Я при каждой сделке торговал честно, всякий раз продавал по-праведному, чего же меня преследуют?
«Всякий раз продавал по праведнику», – послышалось мне. «Ну, этот почище Иуды будет», – сказал я про себя.
Движимый любопытством, я направился к нему, чтобы посмотреть, смахивает ли он на изображения предателя и черная у него или рыжая борода, и неожиданно признал в нем знакомого купца, незадолго до этого умершего.
– Как, и вы тут? – воскликнул я.
– Как вам это нравится? Не лучше ли было бы иметь поменьше добра и не томиться здесь?
На это один из мучителей воскликнул:
– Эти жулики думали, что все обстоит очень просто и аршином своим они могут добиться того же, что жезлом божьим добился Моисей. Из камня-де у них забьет источник изобилья. Великими мастерами были они обманывать, ну и дюйм за дюймом, вершок за вершком недомера дотянулись до ада. Впрочем, кто мог сомневаться, что темень в их лавках (весьма пригодная для их темных дел) не приведет их во тьму кромешную преисподней. Ох, – воскликнул он с превеликой досадой, – и народ же это был! С богом хотел сравняться! Как и он меры не иметь. Но тот, что все видит, оторвал их от неги их атласов, ласковых, как южное небо, и вверг в грозовые тучи ада, где терзает их своими молниями. И если хочешь окончательно просветиться, знай, что, поскольку этот народ вместе с ювелирами и торговцами всякими булавками и лентами лишь потворствует безрассудству людскому, все эти люди в одночасье оказались бы нищими, если бы господь бог пожелал, чтобы мир в одно прекрасное утро проснулся разумным и ему стало ясно, что, покупая алмазы, жемчуга, золото и различные шелка, он тратит деньги на бесполезные и излишние редкости, а не на нужное и полезное. И знайте, что всего дороже покупается на земле то, что меньше всего стоит, а именно – возможность чваниться. А эти купцы суть те, кто питает ваши похоти и распутства.
Вид у этого черта был такой, будто он никогда не закончит своей рацеи, поэтому я продолжал свой путь; приведенный в изумление громким хохотом, который до меня донесся. Услышать смех в аду – вещь необычная, и я загорелся нетерпением узнать его причину.
– Что это такое? – воскликнул я.
И вижу, стоят на возвышении два человека, прекрасно одетых, с чулками на завязках, и горланят. На одном плащ и шапочка, манжеты как воротник, а воротник как штаны – все в кружевах; на другом пелерина, и в руках у него пергаментный свиток. Всякий раз, как они произносили хоть слово, семь или восемь чертей, стоявших с ними рядом, покатывались со смеху, что приводило кавалеров в крайнее раздражение. Я подошел поближе, дабы расслышать их речи, и вот что дошло до меня из уст мужчины с пергаментом, который, как оказалось, был идальго:
– Раз мой отец звался так-то и так-то, и я внук Эстебана такого-то и такого-то, и в моем роду было тринадцать доблестнейших военачальников, а со стороны матери доньи Родриги я происхожу от пяти ученейших мужей, – как же могли меня осудить? Все это записано в сей грамоте, я ни от кого не завишу и податей платить не обязан.
– Не хочешь расплачиваться деньгами, расплатишься хребтиной, – вставил черт и тут же хватил его несколько раз по спине так, что тот полетел вниз под горку, и тут же добавил: – Пора бы вам проникнуться мыслью, что тот, кто происходит от Сида, Бернардо и Гоффредо[158]158
Гоффредо – вероятно, Вифред (Гифре), освободитель Барселоны от арабов и первый ее граф (IX в.).
[Закрыть] и не может сравняться с ними в доблести, а, наоборот, исполнен пороков, как вы, сводит на нет всю славу своего рода, а не является ее наследником. Кровь у всех, дворянчик мой любезный, одинаково алая! Жизнью своей уподобьтесь вашим предкам, и я тогда поверю, что вы происходите от ученого, когда вы сами станете им или будете стремиться им сделаться, а иначе все ваше благородство будет лишь недолгим обманом, который раскроется вместе с вашей смертью. Ибо в канцелярии преисподней всякий пергамент коробится и грамоты становятся жертвами огня. Благородным в – жизни может считаться лишь тот, кто на самом деле благороден, и добродетель – единственная грамота, к которой мы здесь питаем уважение, ибо, даже если человек произошел от предков низких и безвестных, но руководствовался в жизни божескими законами, он становится достойным подражания, превращается в дворянина и его можно считать основателем рода. Нас здесь смех разбирает при виде того, как вы оскорбляете деревенских жителей, мавров и евреев, как если бы они не обладали добродетелями, которыми пренебрегаете вы. Три вещи делают вас смешными в глазах людей: первая – дворянство, вторая – гонор и третья – бахвальство, ибо каждому ясно, что для вас достаточно того, что ваши предки обладали добродетелью и благородством, чтобы утверждать, что и вы ими обладаете, между тем как вы всего лишь бесполезное порождение земли. Сыну хлебопашца удается приобрести великую ученость; сельский житель, потративший много сил на полезные науки, становится архиепископом, а кабальеро, происходящий от Цезаря, но тратящий свое время не на битвы и на победы, а на игры и распутство, смеет утверждать, что не следовало бы давать митру тому, кто не происходит от порядочных родителей, как будто им, а не ему предстояло выполнить возложенные на него обязанности. Они хотят (что за слепота!), чтобы им, порочным, зачтена была чужая добродетель, проявившаяся чуть ли не триста тысяч лет назад и ныне почти забытая, и не желают, чтобы бедный был прославлен за собственную.
Словно червь подточил изнутри идальго, когда он услышал эту отповедь, а стоявший с ним рядом кабальеро погрузился в грустные мысли, теребя свой плоеный воротник и разрезы своих штанов.
– Что мне сказать о вашем гоноре? То, что это величайший тиран, самый вредоносный и приносящий всего более огорчений. Бедный кабальеро умирает с голоду, у него не хватает денег, чтобы одеться, он ходит рваный и латаный-перелатаный или превращается в разбойника. Денег просить он не может, ибо это оскорбило бы его честь, служить не хочет, ибо это бесчестно. Все, к чему стремятся и чего добиваются люди, делается ради чести. Чего только не губит ложно понятое чувство чести! А если всмотреться, чем, в сущности, является эта мифическая честь, видишь, что она ничто. Из-за чести тот, кому охота была бы пойти туда-то и туда-то поесть, не решается это сделать. Чести ради вдовы умирают в четырех стенах, а девица проводит тридцать лет замужем сама за собой, не зная, ни что такое мужчина, ни что такое радости жизни. Блюдя свою честь, замужняя не дает воли своему желанию, когда оно заявляет о себе. Ради чести люди переплывают моря. Ради чести люди убивают друг друга. Ради чести все тратят больше того, что имеют. А посему честь есть не что иное, как безрассудство плоти и духа, ибо у одних она отнимает радости, а у других покой. И чтобы вы, люди, с совершенной ясностью уразумели, какие вы несчастные и как непрочно все то, чем вы так дорожите, поймите, что из того, что вы больше всего цените, а именно чести, жизни и имущества, честь ваша висит на волоске бабьего срама, жизнь в руках лекарей, а имущество зависит от росчерка пера какого-то писаришки.
«Итак, разуверьтесь в своих заблуждениях, смертные, – сказал я про себя, – уразумейте, что это ад, где, для того чтобы терзать людей горестными речами, им говорят истины!»
Тут черт снова принялся развивать свою мысль.
– А бахвальство? Что может быть смехотворнее! Нет на свете иных добродетелей, как человеколюбие (которым побеждается лютость своя и чужая) и твердость мучеников. Всякое иное мужество – показное. Ведь то, что делают люди, что они сделали, воспитав великое множество доблестных военачальников, проявивших себя храбрецами на войне, они сделали не для того, чтобы прославиться, а из страха; ибо всякий, сражающийся на своей земле, защищая ее от врага, делает это из страха перед еще большим злом, поскольку он опасается плена или смерти, а идущий завоевывать тех, кто сидит у себя дома, порою совершает это из боязни, как бы тот не напал на него первым.
Те же, кто не имеет этого намерения, побуждаемы бывают алчностью. Ничего себе доблестные воины! Грабители чужого золота и нарушители спокойствия других народов, которым господь положил в качестве ограды от нашего честолюбия глубокие моря и высокие горы. Человек убивает другого, движимый чаще всего гневом, слепой страстью, а иной раз и страхом, как бы не быть убитым самому. И вы, люди, понимающие все шиворот-навыворот, называете глупцом всякого, кто не бунтует, не буянит и не сквернословит; умным – того, кто злобен, любит скандалить и нарушать порядок; смельчаком слывет у вас тот, кто не дает людям покоя, а трусом – кто благодаря хорошим манерам избегает положений, при которых к нему могли бы проявить неучтивость. А между тем это как раз те люди, в которых ни один порок не может найти благоприятной почвы.
– Черт подери! – воскликнул я. – Речи этого черта стоят больше, чем все капиталы, что у меня за душой!
Тут тот, на котором были чулки с завязками, сказал с глубокой печалью в голосе:
– Все это верно, если речь идет об этом дворянине; но, клянусь честью кабальеро, при чем тут я? – Слово «кабальеро» он растянул по крайней мере на три четверти часа. – Расценивать так меня, во-первых, неверно и, во-вторых, неучтиво. Как будто все люди одним миром мазаны!
Слова эти вызвали у чертей раскатистый хохот. Один из них немедленно подошел к нему и попросил его успокоиться и сказать, в чем он нуждается и что его более всего огорчает, ибо с ним хотели бы обойтись так, как он этого заслуживает. Тот, не долго думая, ответил:
– Премного вам обязан. Не могли бы вы дать мне доску, чтобы отгладить мой воротник?
Черти прыснули со смеху, а дворянин опять расстроился.
Желая повидать в аду возможно больше разных разностей, я решил, что уже и так задержался здесь слишком долго, и пошел дальше. Не успел я отойти и нескольких шагов, как набрел на лужу, широкую что, твое море и отменно грязную. Тут стоял такой гам, что у меня голова кругом пошла. Я спросил, куда я попал, и получил в ответ, что здесь отбывают наказание женщины, которые при жизни избрали себе должность дуэньи.
Таким образом, я узнал, что особы эти на том свете превращаются в лягушек, ибо при жизни они, подобно лягушкам, способны были квакать без толку и без умолку, как это делают лягушки, сидя в своей вонючей тине, а поэтому в адские лягушки они угодили вполне справедливо, ибо дуэньи – ни рыба ни мясо, как и они. Одного очень позабавила мысль, что дуэньи теперь превратились в гадов, волей-неволей должны держать ноги раскорякой и что единственное достойное внимания расположено у них сейчас ниже пояса, поскольку лица их остались худыми, а шеи в морщинах.
Я пошел дальше, оставив лужу по левую руку, и набрел на луг, где в адском пламени вцеплялись друг другу в бороды и оглашали воздух криками множество мужчин. Охраняли их шестеро стражей. Я обратился к одному из них с просьбой разъяснить мне, что это за старики и почему их здесь собрано такое количество.
– А, это место отведено отцам, которые осуждают себя на вечные муки, чтобы оставить богатое наследство детям. Иначе его называют загоном дураков.
– О, я несчастный! – воскликнул в это мгновение один из этих нежных родителей. – Всю-то жизнь я покоя не знал – не пил, не ел, все старался сколотить достойное наследство старшему сыну. Я даже для того, чтобы не тратить лишних денег, так и умер, не прибегнув к лекарю. И вот, не успел я испустить дух, как сынок мой уже утирал себе слезы моими денежками. И, вполне уверенный, что такой скаред, как я, мог только угодить в ад, он решил, что нет ни малейшего смысла служить мессы за упокой моей души, и в этом пошел наперекор моей последней воле. А тут господь бог в усугубление моего наказания дал мне возможность видеть, как мой недостойный сын расточает накопленное мною, и слышать, как он говорит: «Раз отец осудил себя на вечные муки, уж лучше бы он побольше взял себе на душу, а то стоит ли мучиться из-за таких пустяков?»
– Вы, может быть, хотите убедиться, – вмешался один из чертей, – в справедливости поговорки, которая у вас так в ходу: «Счастлив сын, у которого отец в аду жарится»?
Н «успели слова эти донестись до слуха стариков, как они принялись выть и бить себя по лицу. Страшно было, на них смотреть.
Не будучи в состоянии вынести это зрелище, я прошел дальше.
Дойдя до очень мрачной тюрьмы, я услышал великий лязг цепей и наручников, шипенье огня, удары и вопли. Я осведомился, кого здесь терзают, на что мне сказали, что тут помещаются все „кабызнали“.
– Что-то не понимаю, – сказал я, – о каких таких „кабызналах“ идет речь.
– А вот о каких, – ответили мне. – Все, кого вы здесь видите, – дураки. Жизнь они в свое время вели дурную, но сами этого не сознавали и по дурости своей осудили себя на вечные муки. А теперь только и слышишь от них: „Эх, кабы знал, ходил бы в церковь“, „Эх, кабы знал, смолчал бы“, „Эх, кабы знал, помог бы бедняку“, „Эх, кабы знал, непременно бы исповедовался“.
Я в ужасе устремился прочь от столь дурного и столь ослепленного общества, но угодил из огня да в полымя. Остановившись перед каким-то загоном, я спросил у находившегося при нем черта, кого он здесь казнит.
– Тут разный народ, – ответил он мне. – Тут и те, кто говаривал: „Бог милостив“, и „Кого когда-либо осуждало милосердие божье?“, и „Господь не оставит“.
Я очень удивился и сказал ему:
– Как это милосердие может кого-либо осуждать, когда это дело правосудия? Ты что-то брешешь, черт.
– А ты, – произнес нечистик, – треплешь языком, как несмышленыши, ибо не знаешь, что половина по крайней мере попавшего сюда народа сидит именно из-за милосердия божьего. Ты только прикинь, как много таких, кто, упрекни их в каком-либо дурном поступке, не обратят на слова твои никакого внимания и будут только повторять: „Бог милостив и на пустяки не обращает внимания, ибо велико всепрощение его“. И в то время как они, совершая преступления, ожидают помилования всевышнего, мы их ожидаем здесь.
– Так что же, по-твоему, выходит, что на бога и на милость его нельзя рассчитывать?
– Отнюдь, – ответили мне, – это значит лишь то, что он помогает добрым желаниям и награждает добрые дела и не терпит косненья в дурном. Люди сами вводят себя в обман, если думают, что милость божья способна покрыть их дурные поступки и действовать так, как им выгодно, а не так, как сообразно ее свойствам, ибо она чиста и безмерна для праведных и достойных ее, и кто более всего уповает на нее, менее всего нуждается в ее помощи. Не заслуживает милосердья божьего тот, кто, зная, сколь оно безгранично, заключает из этого, что бог может дать поблажку дурным его побуждениям, и не усматривает в нем целительного источника для души. Милость свою господь зачастую проявляет и ко многим недостойным ее, ибо люди собственными силами ничего не способны совершить, если не помогут им заслуги их и покровительство всевышнего. И самое большее, что может сделать человек, это стараться заслужить его.
„О люди, – подумал я, – как часто забываете бы о самом главном и откладываете до последнего дня то, что намеревались сделать еще в самый первый! Если бы вы только знали, что приговор, которого вы так боитесь, уже произнесен над вами! Как поучительно было бы для многих взором и слухом впитать в себя все то, что творится в аду!“
С этими словами я проследовал дальше и дошел до конюшни, где помещались красильщики. Они так мало отличались от чертей, а черти от них, что даже следователю было бы трудно установить, кто из них кто. Я спросил у одного мулата, лоб которого был так роскошно украшен рогами, что больше всего напоминал вешалку, где помещаются содомиты, старухи и рогоносцы. Он сказал:
– Рогоносцы рассеяны по всему аду, ибо эта публика при жизни является чертями, так сказать, первой степени посвящения, ибо уже в этой жизни им положено терпеть и носить свой роговой венец. Что касается содомитов и старух, мы не только ничего о них не знаем, но еще от всей души желали бы, чтобы и они о нас ничего не знали, ибо в случае первых это значило бы подвергать опасности наш тыл. По этой причине мы, черти, и носим хвосты, ибо там, где пахнет мужеложеством, необходимы хвосты-опахала. Старух мы не желаем иметь поблизости, ибо они и здесь нас донимают и изводят. Им недостаточно того, что они испытали при жизни, они являются сюда и преследуют нас своей любовью. Многие прибыли к нам седые и покрытые морщинами, без единого зуба во рту, на ни одной из них еще не наскучила жизнь. Самое забавное, что, кого бы вы ни спросили, в аду не окажется ни одной старухи. Та, у которой гноятся глаза и нет ни волос, ни зубов, но морщин зато хоть отбавляй, ибо зажилась она на свете, заверит нас, что волосы выпали у нее после болезни, что зубы испортились от сластей, что горб вырос от ушиба, и не признается в своей старости, даже если бы считала, что исповедью своей она вернет себе молодость.
Рядом с красильщиками раздавались отдельные голоса каких-то несчастных, жаловавшихся на свою грустную судьбу.
– Что это за народ? – спросил я. На это один из них ответил:
– Злополучные, погибшие нежданной смертью.
– Брешешь, – перебил его черт. – Ни один человек нежданно не гибнет. По легкомыслию или по неосторожности – другое дело. Но нежданно – нет. Как может нежданно умереть человек, видящий, что вся его жизнь есть путь в могилу и что смерть все время у него под боком? Всю жизнь вы ничего иного не видите, кроме похорон, мертвецов и гробницы. Ни о чем другом не толкуют с церковных кафедр и не говорят в книгах. Куда бы вы ни обратили взор, все напоминает вам о смерти. И сносившаяся одежда, и разрушающийся дом, и разваливающаяся стена – не говорят ли вам о ней? Даже сон, в который вы погружаетесь каждую ночь, не являет ли он вам образа смерти? Как же может оказаться такой человек, для которого смерть была бы неожиданностью? Все вокруг него только и напоминает ему о ней. Вы не имеете права называть себя погибшими нежданно, а лишь людьми, не верившими в то, что могут так погибнуть, хоть знали, что от смерти не защищена даже самая цветущая юность и что в одно и то же время, творя благо и зло, смерть является и матерью, и мачехой.
В это время я повернул голову и увидел некое углубление, в котором души теснились как сельди в бочке, В то же мгновение до носа моего донесся весьма противный запах.
– А это кто такие? – поинтересовался я.
– Аптекари, – отозвался некий наказывавший их желтый и тощий судья. – Ад они набили до отказу. Ну и народ! Меж тем как все прочие очищают, чтобы спастись, от греха свои души, аптекарь держит очистительные для того лишь, чтобы очищать чужие карманы, а это в рай ему дороги не открывает. Вот уж кто по праву может называться алхимиком со своим „Ars sacra“![159]159
„Священным искусством“ (лат.).
„Ars sacra“ – Такого сочинения у Демокрита нет. Под „Священным искусством“ разумеют учения египетских жрецов. Возможно, Кеведо так именует сочинения Демокрита, возникшие после пребывания последнего в Египте. Рассказ о посвящении Демокрита в таинства магов основав на ошибочном толковании слов греческого историка Геродота.
[Закрыть] Это не какой-нибудь Демокрит из Абдер, ни Авиценна, ни Гебар, ни Раймунд Луллий,[160]160
Демокрит из Абдер (460–370) – греческий философ-материалист, основатель школы атомизма; Авиценна (Абу-Али Ибн Сина; 980 – 1037) – арабский философ и врач; Гебар (Абу-Мута Джафар аль-Софи; 780–840) – преподавал алхимию в высшей школе в Севилье, астроном и математик, считался одним из отцов алхимии; Раймунд Луллий (1235–1316) – каталонский философ, ученый и миссионер; занимался алхимией.
[Закрыть] ибо если они и писали о том, как из различных металлов можно получить золото, сами они его не добывали, а если и добывали, то никто после них этим уменьем уже не обладал, между тем как эти аптекари делают золото из мутной воды, из палок, из мух, из дерьма, из пауков, из скорпионов и из жаб. Золото приносит им даже бумага, ибо деньги они дерут даже за обертку своих мазей. Выходит, что ради них одних господь вложил целительную силу в травы, камни и человеческие слова, ибо нет травы, какой бы вредной и ядовитой она ни была, которая не приносила бы им прибытка, включая крапиву и цикуту, и нет такого камня, из которого они не извлекали бы себе проку, даже из нетесаного булыжника, ибо с его помощью они растирают свои зелья. А что касается слов, то они у них всегда в предостаточном запасе, ибо покупателю они никогда ни в чем не отказывают, о чем бы их ни попросили, даже если этого снадобья у них нет, стоит им увидеть деньги, ибо вместо гвоздичного масла– они отвешивают вам спермацету, и заказчик, таким образом, покупает лишь слова, а не то, что эти слова обозначают. Да и не аптекарями их, собственно говоря, надо было бы называть, а оружейниками, и лавки их не аптеками, а оружейными складами докторов, где врач выбирает кинжал грудных сиропов, палаш настоек, мушкет проклятого слабительного, употребляемого без меры, выписанного не вовремя и некстати. Там великий набор пищалей-мазей, тошнотворные аркебузы клизм и заряды свечей. Многие ищут в них спасения, но у тех, кто умирает, ничего уже, надо полагать, не остается на похороны.
– Если хотите от души посмеяться, – сказали мне, – взгляните, кто сидит за ними, и увидите, какое наказание положено цирюльникам. Подымитесь для этого на два уступа, ибо они на этом холме.
Я сделал, как мне было сказано, и увидел (удивительное зрелище и справедливейшее наказание!), что брадобреи, за исключением рук, были, все перевязаны веревками. Над головой у каждого висела гитара, а между ног лежала шахматная доска с шашками. Всякий раз, когда, влекомые природной страстью к пассакальям, они собирались побренчать, гитара улетала от них, а когда они обращали взоры вниз и готовились поддать какую-нибудь шашку, доска исчезала под землей. В этом и заключалось их наказание. Я так смеялся, что никак не мог от них оторваться.
За одной из дверей стояло большое число людей, жаловавшихся на то, что на них не обращают ни малейшего внимания и даже не хотят их мучить. На это какой-то черт ответил, что они нисколько не уступают чертям, ибо не хуже чертей способны мучить других.
– Кто это? – спросил я. Черт объяснил мне:
– С вашего позволения, это все левши – народ, что все делает шиворот-навыворот, а потому и недоволен, что не находится вместе с остальными осужденными. Здесь мы никак понять не можем, люди они или что другое, ибо при жизни они только и знали, что причиняли досаду своим ближним, являясь дурным предзнаменованием. Встретиться с таким человеком, когда идешь куда-нибудь по делу, все равно что набрести на ворона или на сову. И да будет вам известно, что когда Сцевола[161]161
Сцевола Кай Муций. – Во время осады Рима царем этруссков Порсенной (508 до и. э) покушался убить его; схваченный приближенными царями, сжег себе правую руку, чтобы доказать свое презрение к смерти.
[Закрыть] сжег себе правую руку из-за того, что вместо Порсенны убил другого, он сделал это не для того, чтобы остаться одноруким, а потому, что хотел наказать себя еще более сурово. Он сказал: „Так вот, за то, что я ошибся, осужу себя остаться левшой“.
И когда за сопротивление правосудию кого-нибудь присуждают к отсечению правой руки, суть наказания не в том, что виновного оставляют с культей вместо кисти, а в том, что из него делают левшу. А когда в одном старинном романсе какой-то человек захотел бросить другому особенно сильное, язвительное и обидное проклятие, он воскликнул:
Шуйца мавра пусть смертельный
Нанесет тебе удар.
Известно, что в день Страшного суда все те, кто осужден на вечные муки, будут поставлены ошую от господа. Да что говорить – народ этот сделан шиворот-навыворот, в толк не возьмешь, люди это или нет.
Но тут меня знаками подозвал к себе черт, дав мне в то же время понять, что шуметь не следует. Я подошел к нему, он подвел меня к окну и сказал:
– Ты только полюбуйся, что проделывают с собой уродины.
И действительно, я увидел превеликое множество женщин, занятых кто чем: одни, вместо того чтобы штопать себе чулки, штопали себе лица, маскируя раны и шрамы; другие вообще переделывали себя заново, ибо ни теперешний рост их благодаря высоким каблукам, ни чернота бровей благодаря сурьме, ни цвет волос благодаря краске, ни тело благодаря платью, ни руки благодаря средствам, заставляющим слезать старую кожу, ни губы благодаря помаде уже не были теми, коими наделила их природа.
Я увидел, как одни прикрывали плеши свои волосами, которые они могли назвать собственными лишь потому, что заплатили за них звонкой монетой. У других половина красоты лица находилась на туалете – в банках с румянами и притираниями.
– На что только не способны бабы! – воскликнул один из чертей. – Научились сиять, как солнце, не будучи светилами. Большинство их засыпает с одним лицом, а пробуждается с другим, спят с одними волосами, а встают с другими. Сколько раз вам начинало казаться, что вы спите с чужой женой, а на поверку оказывалась, что прелюбодеяние дальше оболочки не простиралось. Вы только посмотрите, как исследуют они свои лица в зеркале! Это те, кто осуждают на вечные муки себя за то, что лгут своей наружностью и кажутся красавицами, будучи уродами.
Я был крайне удивлен, ибо никак не мог подумать, что подобный грех может повлечь за собой осуждение.
Отвернувшись от них, я увидел мужчину, сидевшего одиноко на стуле. Его не терзали ни огонь, ни холод, ни черти, ни какая-либо другая ниспосланная на него напасть. Он испускал самые жалостные крики, которые мне только привелось услышать в аду, и готов был выплакать собственное сердце, которое так исстрадалось, что вот-вот должно было разорваться.
„Царица небесная! – воскликнул я про себя. – С чего это убивается этот несчастный, когда никто его и пальцем-то не трогает?“
А тот, что ни миг, удваивал свои стоны и вопли.
– Послушай, – сказал я, – кто ты такой и на что ты жалуешься, коли никто тебя не донимает – ни огонь тебя не поджаривает, ни мороз тебя не леденит?
– О-о-о, – простонал он, – нет горше наказания в аду, нежели мое; ты считаешь, что меня не терзают палачи? Как жестоко ты ошибаешься! Самые жестокие мучители сокрыты в собственной моей душе! Неужто ты не видишь? – воскликнул он и стал зубами вгрызаться в свой стул и, корчась, кататься по земле. – Вот они, хладнокровно отмеряющие вечные муки за безмерные преступления! О, какими страшными демонами являетесь вы, сознание того добра, которое я мог совершить и не совершил, память о тех советах, какими я пренебрег, и о злодеяниях, в которых я повинен! Каким вечным упреком встаете вы передо мной! Как жестока карающая меня десница господня! Стоит вам оставить меня, как воображение мое принимается рисовать ту славу, которой я мог бы наслаждаться ценою гораздо меньших страданий, чем те, которые я испытываю сейчас. О разум мой, сколь прекрасным живописуешь ты небо, дабы нанести мне последний удар! Оставь меня хотя бы на мгновение. Неужто воля моя обречена ни на минуту не жить со мной в мире и согласии? О пришелец, если бы знал ты, какие три невидимые языка пламени и какие бестелесные истязатели терзают меня в трех способностях моей души – верить, надеяться и любить! А когда их одолевает усталость, на смену является червь совести, голод которого невозможно насытить и который готов непрерывно точить мою душу, – я, каким ты меня видишь, являюсь вечно терзаемой жертвой его зубов.
Тут он возвысил голос и продолжал.
– Найдется ли во всей этой обители отчаяния душа, которая пожелала бы сменить сжирающий ее огонь и своих палачей на мои страдания? Вот так, о смертный, расплачиваются на том свете, кто обладал на земле знаниями, кто был начитан, владел даром слова и блистал умом, – они сами являются для себя и палачами, и застенком.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.