Текст книги "Утренняя заря"
Автор книги: Фридрих Ницше
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Чувства и их происхождение от суждений. «Доверяй своему чувству!» Но чувства не конец и не начало: позади чувств стоят суждения и оценки, которые наследуются нами в форме чувств (симпатий, антипатий). Настроение, которое ведет свое происхождение от чувства, есть внук суждения – часто ложного и, во всяком случае, не своего собственного. Доверять своему чувству – это значит повиноваться деду, бабке и их родителям более, чем нашим собственным властелинам – рассудку и опыту.
Глупость благочестия с задней мыслью. Как! Изобретатели первобытных культур, древнейшие мастера орудий и межевых шнурков, колесниц, кораблей… первые наблюдатели законов движения небесных светил и правил умножения – были нечто несравненно другое и несравненно высшее, чем изобретатели и наблюдатели наших времен? Первые шаги так важны и ценны, что с ними не могут сравниться все наши путешествия и открытия? Так говорит предрассудок, так аргументируют в пользу умаления значения современного духа. Однако ясно, что случай тогда был величайшим изобретателем и благодетельным внушителем тех изобретательных веков; и что теперь, при одном самом незначительном открытии, ум, образование и научная фантазия действуют в большей мере, чем прежде в целые эпохи вообще.
Ложные заключения из полезности. Если доказали высшую полезность вещи, то этим еще не сделали ни одного шага для объяснения ее происхождения: т. е. полезность вещи не говорит еще о необходимости ее существования. Но до сих пор господствовало именно такое превратное суждение – и даже в области самой строгой науки. В астрономии полезность (мнимую) спутников выдали за конечную цель их происхождения, именно чтобы восполнить каким-нибудь путем свет, ослабленный большим расстоянием от солнца, и чтобы жителям планет не было недостатка в свете. Стоит только вспомнить заключения Колумба: земля сотворена для людей; след., если есть земля, она должна быть заселена. «Возможно ли, чтобы солнце светило даром и чтобы ночные караулы звезд расточались без пользы на непроходимых морях и безлюдных землях?».
Влечения, преобразованные моральными суждениями. Одна и та же склонность развивается в томительное чувство трусости под впечатлением порицания, которым клеймят это чувство обычаи, или в приятное чувство смирения, если нравы, как, напр., христианские, называют его хорошим, т. е. все дело зависит от того, чиста или не чиста бывает совесть. Сама по себе интересующая нас склонность, как и всякая склонность, не имеет ни этого, ни вообще какого-нибудь морального характера или имени, ни даже определенного сопровождающего ощущения удовольствия или неудовольствия: все это она приобретает только впоследствии, как свою вторую природу, когда она вступает в соприкосновение со склонностями, которые окрестили уже хорошими или дурными, или когда она является качеством существ, моральная оценка которых уже установлена народом. Так, древние греки понимали зависть иначе, чем мы: Гесиод причисляет ее к действиям доброй, благодетельной Эрис, и для них не казалось предосудительным представлять своих богов завистливыми. И это вполне понятно для той эпохи, душою которой была борьба, а борьба пользовалась тогда высокой оценкой.
Точно так же древние греки понимали надежду иначе, чем мы: им казалась она слепой и коварной. Гесиод говорит о ней в одной басне и притом так странно, что его не понял ни один из новых толкователей, так как его рассказ находится в диаметральном противоречии с современным духом, который научился, под влиянием христианства, видеть в надежде добродетель; иудеи понимали гнев иначе, чем мы, и называли его священным. Мрачное величие гневного человека представлялось им стоящим на такой высоте, какую европеец не может представить себе: своего гневного Иегову они создали по своим гневным пророкам.
Оценка созерцательной жизни. Мы, люди созерцательной жизни, не должны забывать, сколько зла и несчастий принесло созерцание людям активной жизни. Во-первых, брамины, напр., ставили своей целью постоянно затруднять жизнь практическим людям и отбивать у них, насколько возможно, энергию к деятельности. Во-вторых, художники. Они всегда были людьми нетерпеливыми, капризными, завистливыми, склонными к насилию, беспокойными; такое впечатление, получаемое от них, уменьшает возвышающее и просветляющее впечатление, получаемое от их произведений.
В-третьих, философы, совмещающие в себе и религиозную и художественную созерцательную жизнь, рядом с которыми имеет место третья – диалектическая созерцательная жизнь, страсть к доказательствам; они производили на мир такое же влияние, как и первые два рода людей, предававшихся созерцательной жизни, и своей диалектической страстью делали людей нерешительными. В-четвертых, – мыслители и ученые. Они редко искали влияния на людей, чаще закапывались они тихо в свои кротовые норы; часто они служили не предметом досады и нерасположения, а предметом насмешек, и этим против своей воли доставляли облегчение людям активной жизни. Наконец теперь наука сделалась полезной для всех, и если ради этой пользы очень многие, предназначенные к активной жизни, пошли по пути науки в поте лица своего и не без проклятий, то за это зло на ученых и мыслителей не падает никакой вины: это самоистязание.
Возникновение созерцательной жизни. В малоцивилизованные времена, когда господствуют пессимистические суждения о человеке и о мире, индивидуум, чувствуя в себе полноту сил, всегда старается действовать согласно с этими суждениями, т. е. переводить представление в действие, причем пользуется охотой, грабежом, набегом, обманом, убийством и вообще всякими другими приемами, терпимыми в общине. Когда же сила оставляет его, когда он чувствует себя утомленным, больным, впадает в уныние или испытывает пресыщение, – вследствие этого временами он впадает в апатию, его желания и страсти притупляются, и он становится сравнительно лучшим, т. е. менее вредным человеком. Его пессимистические представления выражаются тогда только в словах и мыслях, напр., о качествах его товарищей, жены, жизни, богов… Его суждения становятся суждениями дурными. В таком состоянии превращается он в мыслителя, прорицателя; он создает суеверия, новые обычаи, смеется над своими врагами. Но все, что придумывает он, все создания его духа носят на себе печать его состояния, т. е. страха, утомления, разочарования; содержание этих созданий должно соответствовать содержанию этих поэтических или философствующих настроений: в них должно царить дурное суждение. Позднее, все те, которые продолжали делать то, что прежде делал он один в таком состоянии, которые, следовательно, имели дурные суждения, вели меланхолическую и бездеятельную жизнь, – они становились то поэтами, то мыслителями, то чародеями. Таких людей, за их бездеятельность и ничтожество, следовало бы исключать из общины. Но это было опасно, – их охраняло суеверие о присутствии у них следов божественных сил: никто не сомневался, что они обладают неведомыми средствами власти. Так смотрели на древнейшее поколение созерцательных натур; их презирали лишь постольку, поскольку не боялись! В таком замаскированном виде, в таком двусмысленном положении, со злым сердцем и часто с беспокойной головой впервые появилось на земле созерцание, сначала слабое и страшное, втайне презираемое, и явно почитаемое с суеверным благоговением! Здесь, как и всюду, можно сказать pudenda origo!
Сколько сил должно теперь соединяться в мыслителе. Освобождение от чувственного созерцания и возвышение к абстрактному – некогда чувствовалось действительно как возвышение, но мы уже не можем более ощущать этого. Парение среди неуловимых образов, игра в такие невидимые, неслышимые, неощущаемые существа чувствовалась тогда как бы жизнь в другом высшем мире, и исходила из глубокого презрения чувственно осязаемого, соблазнительного и злого мира. «Эти абстракции не соблазняют, они руководят!» В доисторическое время науки этим «высшим миром» была игра в духовность, а не содержание этой игры в духовность. Этим-то и объясняется удивление Платона перед диалектикой и его восторженная вера в ее необходимую связь с хорошим, свободным от чувственности человеком. Были анализированы и открыты способы познания вообще, состояние и те процессы, которые в человеке предшествуют познанию. И всякий раз казалось, что вновь открытый процесс или вновь ощущаемое состояние – не средство к познанию, но содержание, цель, сумма познаваемого. Мыслитель нуждается в фантазии, в полете мысли, в абстракции, в воспоминании, в изобретательности, в догадке, в индукции, в диалектике, в дедукции, в критике, в собирании материала, в созерцании и т. д., но не в справедливости и не в любви ко всему, что бы ни было; все эти средства считались, в истории созерцательной жизни, делами и притом конечными целями, и давали их изобретателям то блаженство, которое нисходит в человеческую душу, когда ей светит конечная цель.
Происхождение и значение. Почему мне снова и снова приходит эта мысль и расцвечивается для меня все более и более пестрыми красками? – что прежде исследователи, если они бывали на пути к происхождению вещей, думали, что они открывают нечто такое, что имеет неоценимое значение для всякого действия и суждения, и даже постоянно предполагали, что от познания происхождения вещей зависит спасение человека; что теперь мы, наоборот, чем дальше продвигаемся к началу вещей, тем меньше мы интересуемся ими, и даже наши оценки вещей и наши «заинтересованности» ими начинают терять свой смысл, чем больше мы углубляемся в познание вещей. Поиски начала показывают незначительность начала, но при этом то, что ближе к нам – что около нас и в нас – начинает, мало-помалу, показывать свои краски и красоты, свою загадочность и богатство значения, о которых прежние люди даже и не грезили. Прежде мыслители ходили, подобно пойманным зверям, постоянно злобно озираясь на прутья своей клетки и бросаясь на них с целью разбить их, и счастлив казался тот, который думал, что он видит сквозь отверстие что-нибудь из того, что происходит снаружи, по ту сторону, вдали.
Трагический выход познания. Из всех средств, способных возвышать, человеческие жертвы наиболее возвышали человека во все времена. Но и это средство могло бы быть превзойдено другим чрезвычайным средством, могущим победить победоносных, – средством приносящего себя в жертву человечества. Но кому в жертву оно могло бы принести себя? Можно клятвенно поручиться, что если когда-нибудь звезда такой мысли появится на горизонте, то, значит, познание правды осталось единственной великой целью, так как только ей подобает такая жертва, ибо для нее нет слишком большой жертвы. Между тем никогда еще не ставилась проблема: насколько возможно человечеству, как целому, достичь обладания правдой? Не говоря уже о том, какая страсть к познанию могла бы заставить человечество жертвовать собой, чтобы умереть со светочем мудрости в очах! Может быть, если когда-нибудь целью познания будет поставлен братский союз с жителями других планет, и в течение нескольких тысячелетий будут сообщать свое знание от звезды к звезде, – может быть, тогда восторги познания подымутся на такую головокружительную высоту!
Слова в качестве препятствия. Древние, ставя слово, воображали, что они делали целое открытие. На самом деле это было далеко не так! Они ставили проблему и, желая разрешить ее, создавали своим приемом препятствия к ее разрешению. Теперь, при каждом познании, приходится натыкаться на окаменевшие, увековечившиеся слова, и скорее сломаешь ногу, чем слово.
«Познай самого себя» – целая наука. Только в конце познания всех вещей человек познает самого себя: вещи – только границы человека.
Новое основное чувство: наша бренность. Прежде старались создать чувство величия человека тем, что указывали на его Божественное происхождение; теперь этот путь запрещен: у входа на него поставили обезьяну с другим страшным чудовищем, и она внушительно скрежещет зубами, как бы желая сказать: Не сметь идти по этой дороге! Теперь обратились к другому направлению, к цели, куда идет человечество, и указывают на этот путь, как на доказательство его величия и родства с Богом. Увы! путь каждого из нас кончается могильным памятником с надписью: nihil humani a те alienum puto. На какую бы высокую ступень развития ни поднялось человечество – может быть, в конце оно будет стоять выше, чем вначале! – нет для человечества перехода в высший порядок. Становление (das Werden) влечет за собой исчезновение; зачем же из этой вечной игры делать исключения для какой-то планетки! И на этой планетке для одного вида, живущего на ней? Прочь эти сентиментальности!
Вера во вдохновение. Люди возвышенных и вдохновенных минут, которые в обыкновенном своем состоянии или по случаю болезни бывают беспомощны и безутешны, видят в этих минутах свое нормальное состояние как человека, свое «я», а состояние беспомощности и безутешности считают навеянными вчуже, из «вне я». И потому они вспоминают об окружающей среде, о своем времени, о всем своем мире со злобным чувством. Вдохновение для них настоящая жизнь, их «я»; во всем остальном они видят преступников, врагов этого состояния, к какой бы области человеческой жизни оно ни принадлежало. Эти фанатики причинили человечеству много зла: они неутомимые сеятели плевел недовольства собою и ближними, презрения эпохой и миром, и вообще муки миром. Целый ад преступников едва ли мог бы оказать такое удручающее, заражающее воздух, неприятное влияние и на такое громадное пространство времени, как эти сумасброды, полусумасшедшие, гении, не могущие владеть собою и только тогда испытывающее удовольствие, когда теряют часть сознания. Между тем «преступник» часто обнаруживает в себе значительное самообладание, самопожертвование и рассудительность и вызывает к жизни те же качества у тех, которые его боятся. Быть может, небо становится от него мрачнее, но воздух крепче и свежее. Кроме того, те фанатики всеми своими силами насаждают веру в восторженность, как в жизни: страшная вера! Как дикари развращаются и быстро вымирают от водки, так и человечество развращалось, опьяняясь духовной водкой и, может быть, пошло уже к разложению.
Каковы мы есть. «Будем снисходительны к великим слепцам», – сказал Стюарт Милль. А я говорю: «будем снисходительны к зрячим, великим и малым», – потому что большего, чем снисхождение, мы не можем дать в том положении, в каком мы находимся.
Книга вторая
Природа и история морального чувстваСтановятся нравственными не потому, чтобы были нравственными. Подчинение морали может быть или рабским, или суетным, или своекорыстным, или самоотверженным, или глупо восторженным, или бессмысленным, или актом отчаяния: само по себе это не содержит ничего нравственного.
Изменчивость морали. Изменяют мораль, работают над ее преобразованием те, кто с успехом совершает все, что ни захочет, каков бы ни был его поступок.
В чем мы все неутомимы. Мы постоянно делаем заключения из суждений, которые считаем ложными, из учений, в которые мы не верим, – при содействии наших чувств.
Пробудиться от сна. Благородные и умные люди верили когда-то в музыку сфер. Благородные и умные люди верят и теперь еще в «нравственное значение жизни». Но в один прекрасный день эта сферическая музыка не слышна стала их уху! Они проснулись и увидели, что эту музыку они слышали во сне.
Древнейшие моральные суждения. Как поступаем мы при виде человека вблизи нас? Сначала мы смотрим на то, что из его поступков выйдет для нас; мы смотрим на него только с этой точки зрения. Это следствие мы принимаем за намерение его действий, и, наконец, приписываем ему обладание такими намерениями как бы в постоянное его качество, и называем его, напр., «вредным для нас человеком». Тройное заблуждение, тройная старинная ошибка! Можно ли искать начало морали в этих мелочных выводах: «что мне вредно, то дурно (вредно само по себе)»; «что мне полезно, то хорошо (благодетельно, полезно само по себе); «что мне принесло вред один или несколько раз, то враждебно само по себе»: «что принесло мне пользу один или несколько раз, то приятно само по себе». О pudenda origo! Если кто случайно поступит дурно по отношению к другому, можно ли сказать, что такова его природа, и утверждать, что он способен только к таким поступкам, к таким отношениям и к другим, и к себе. Не скрывается ли здесь самая смелая из всех мыслей: что мы сами должны быть принципом блага, если по себе мы мерим добро и зло?
Есть два рода людей, отрицающих нравственность. «Отрицать нравственность» – это, во-первых значит отрицать возможность того, чтобы нравственные мотивы, на которые ссылаются люди, действительно руководили ими в их действиях, – Другими словами, – это значит утверждать, что нравственность состоит в словах и принадлежит к самым грубым и тонким обманам (именно к самообману) людей, и это касается, может быть, именно людей, наиболее выдающихся добродетелями. Во-вторых, «отрицать нравственность» значит отрицать, что нравственные суждения основываются на истинах. В этом последнем случае предполагается, что нравственные суждения были действительно мотивами действия, но что человека привели к его нравственным действиям ошибки, служащие основой всего нравственного суждения. Это – моя точка зрения. Я не отрицаю, что многих поступков, которые называются безнравственными, надобно избегать и надобно сдерживать их. Я не отрицаю, что следует делать и требовать, чтобы делали многое из того, что называется нравственным. Но то и другое должно стоять на иной почве, чем это было до сих пор. Мы должны переучиться, чтобы, наконец, может быть и поздно, достигнуть большего – изменить свои чувства.
Наши оценки. Все действия сводятся к оценкам; все оценки бывают или наши собственные или усвоенные; последних гораздо больше. Почему усваиваем мы их? Из страха, – т. е. мы считаем более полезным поставить себя в такое положение, как будто бы они были и наши собственные, и приучаем себя к этому притворству, так что оно, наконец, становится нашей натурой; иметь собственные оценки – это значит измерять вещь в отношении к тому, сколько удовольствия или неудовольствия делает она именно нам и никому другому – нечто чрезвычайно редкое. Но, по крайней мере, наша оценка другого, в которой лежит мотив, что мы в большинстве случаев пользуемся его оценкой, должна же исходить от нас, быть нашим собственным определением? Да, но мы делаем ее, будучи детьми, и редко пересматриваем ее снова; мы оцениваем наших ближних по-детски и находим нужным преклоняться потом перед их оценкой.
Мнимый эгоизм. Большая часть, хотя и говорит и думает постоянно о своем «эгоизме», однако в течение всей своей жизни ничего не делает для своего ego, но только для фантома этого ego, какой составился о нем в головах окружающей их среды и сообщился им. Вследствие этого все они вместе живут в тумане безличных, полуличных мнений и произвольных, почти фантастических, критериев, – один постоянно в голове другого, а этот другой, в свою очередь, в голове третьего: странный мир фантастических образов, который вдобавок умеет придать себе такой трезвый вид. Этот туман мнений и привычек растет и живет почти независимо от людей, которых он покрывает; в нем заключается страшная сила всеобщих суждений о «человеке»; все эти неведомые сами себе люди верят в лишенный крови и тела абстракт «человека», т. е. в фикцию; и каждая перемена, которая совершается с этой абстракцией, благодаря суждениям отдельных сильных людей (философов, напр.), действует на массы чрезвычайным образом. Все это потому, что каждый индивидуум в этой массе не может противопоставить этой безжизненной фикции действительного, ему доступного, им обоснованного ego, и этим уничтожить фикцию.
Против определений моральных целей. Цель морали теперь почти всюду определяется так: сохранение и движение человечества вперед. Но это значит хотеть только иметь формулу, и больше ничего. Сохранение – в чем? Движение – куда? Не выпущены ли в форму те самые существенные моменты – ответ на эти «в чем» и «куда»? Какое учение об обязанностях можно создать с этой формулой? Возможно ли из нее угадать, насколько продолжительное существование предстоит человечеству? Очень ли далеко уйдет оно вперед? Как различны должны быть в этих обоих случаях средства, т. е. практическая мораль! Если предположить, что человечеству хотят дать высшую, возможную для него разумность, то это, конечно, еще не значит, что ему дают высшую, возможную для него продолжительность существования? Если предположить, что, может быть, это «в чем» и «куда» заключает в себе «высшее счастье», думают ли при этом о той высшей ступени, которой, мало-помалу, могут достигнуть отдельные люди? Или о вообще совсем не ожидаемом, но, в конце концов, достигаемом среднем счастье всех? Почему же тогда путем к этому должна быть мораль? Разве люди, придерживающиеся морали, не оказывались недовольными собой, ближними и своим жребием?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.