Текст книги "Утренняя заря"
Автор книги: Фридрих Ницше
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
Основная идея культуры торгового века. Теперь часто можно видеть такое культурное общество, душой которого служит торговля, как у древних греков душой общества было личное состязание, а у римлян война, победа и право. Торговец умеет все оценить, и притом оценить по нуждам потребителя, а не по своим личным нуждам. «Кто и сколько людей будут потреблять это?» – вот его вопрос вопросов. Этот тип оценки применяет он инстинктивно и непрерывно ко всему – к произведениям искусства, науки, мыслителей, ученых, художников, государственных людей, народов и партий, даже к целому веку. Обо всем, что создается, он спрашивает: будет ли на это спрос, можно ли явиться на рынок с таким предложением? – спрашивает для того, чтобы установить цену на вещь. Этот прием становится характером целой культуры, проводится самым последовательным и аккуратным образом, направляет волю, силы; это – то, чем будете гордиться вы, люди будущего века, если правду говорят пророки торгового класса. Но я мало верю в эти пророчества.
Критика отцов. К чему затрагивать правду о недавнем прошлом? Потому что теперь живет новое поколение, которое чувствует себя в антагонизме с этим прошлым и в этой критике наслаждается первыми плодами чувства власти. Прежде, наоборот, новое поколение хотело закладывать в основу своей жизни старину и начинало себя чувствовать только тогда, когда оно не только принимало взгляды отцов, но перенимало их возможно строже. Критика отцов считалась тогда пороком, теперешние молодые идеалисты начинают именно с нее.
Учиться одиночеству. О вы, бедняки в великих городах мировой политики, вы, молодые, даровитые, терзаемые честолюбием люди, считающие своей обязанностью при всяком случае (а случай не заставляет себя ждать) сказать свое слово! Вы, кто, производя таким образом пыль и шум, считаете себя колесницей истории. Вы, которые постоянно приглядываетесь к моменту, постоянно ищете момента, когда можно было бы приткнуть свое слово, вы теряете всякую реальную продуктивность! Пусть такие люди жаждут великих дел; они не способны произвести что-нибудь на свет, события дня гонят их перед собой, как мякину, а они воображают, что они гонят вперед события дня, – бедняки!
Предмет ежедневного потребления. У этих молодых людей нет недостатка ни в характере, ни в даровании, ни в прилежании, но им никогда не давалось возможности дать самим себе направление, и они с детских лег привыкли ловить направление. Когда же они стали достаточно зрелыми для того, чтобы «быть высланы в пустыню», с ними поступили иначе: ими пользовались, их воровали у них самих, воспитывали их для того, чтобы сделать из них предмет постоянного потребления для других, и внушили им соответственное учение об обязанностях, – и теперь они не могут отделаться от этого, да и не хотят перемены.
Государство, политика, народыГосударство. Все экономические и социальные отношения не могут и не должны стоить того, чтобы ими занимались только самые даровитые умы: такое злоупотребление умом хуже отсутствия ума. Есть области труда для незначительных умов, и другие, кроме них, не должны бы работать в этой мастерской: пусть лучше машина разобьется вдребезги! Но так, как обстоит дело теперь, когда все не только думают, что надобно не только интересоваться экономическими и социальными вопросами, но и ежеминутно участвовать в них и жертвовать для них своим трудом, – получается великое и смешное безумие. Создать общество, где не было бы воров, поджогов, которое было бы бесконечно удобно для торговли, – и создать охрану такого общества – такая цель не из столь высоких, чтобы для достижения ее пускать в дело высшие средства и орудия: их следует приберечь для более высоких и более редких целей! Хотя в наш век и говорят об экономии, но наиболее драгоценное – дух – расточают самым непроизводительным образом.
Войны. Великие войны нашего времени суть продукт исторического изучения.
Прямолинейная последовательность. Говорят с большой похвалой: «Это – характер!» Да! если он обнаруживает прямолинейную последовательность, если последовательность эта сквозит даже в его тупых глазах! Но если человек обладает тонким, глубоким умом, если он последователен в высоком, разумном значении этого слова, публика отрицает существование в нем характера. Поэтому многие хитрые политики играют свою комедию под прикрытием прямолинейной последовательности.
Старое и молодое. «В парламенте совершаются вещи безнравственные: там говорят против правительства», – такова была одиннадцатая заповедь старой Германии. Теперь над этим смеются, как над устаревшей модой, но прежде это был вопрос морали! Может быть, некогда будут смеяться и над тем, что считается теперь моральным у молодых поколений, получивших парламентское воспитание: именно над модой ставить политику партий выше своего собственного ума, и при каждом ответе на вопросы общественного блага сообразовываться с ветром, дующим в паруса партии. «Имей такой взгляд на вещи, какого требует партия», – так гласит их канон. На службу такой морали приносятся теперь всевозможные жертвы: здесь уничтожается личность, здесь есть свои мученики.
Государство как произведение анархистов. В странах мирных людей всегда найдется некоторое количество неустойчивых, разнузданных лиц, которые собираются в социалистические партии. Если бы когда-нибудь дошло дело до того, что они стали бы издавать законы, то можно быть вполне уверенным, что они наложили бы на себя железные цепи и установили бы страшную дисциплину – ведь они знают себя! И они выдержали бы эти законы, сознавая, что они сами дали их. Чувство власти, именно этой власти, слишком ново и слишком возбуждающе для них, чтобы они не вытерпели всего ради него.
Нищие. Нищих надобно удалять: неприятно давать им и неприятно не давать им.
Люди дела. Ваше занятие – это ваш величайший предрассудок, оно привязывает вас к вашему месту, к вашему обществу, к вашим склонностям. Прилежные в занятии, ленивые духом, довольные своей бедностью, повесив над этим довольством передник обязанности, – так живете вы, к этому же готовите и своих детей.
О великой политике. Хотя польза и тщеславие отдельных лиц и целых народов и оказывают свое влияние в великой политике, но сильнейшим потоком, что гонит их вперед, является, все-таки, потребность чувства власти, которая пробивается наружу не только в душах государей, но по временам бьет ключом и в душах людей, принадлежащих к низшему слою народа. Постоянно повторяются минуты, когда масса бывает готова жертвовать своим имуществом, своей жизнью, своей совестью, своей добродетелью для того, чтобы получить высшее наслаждение власти и тиранически произвольно распоряжаться другими нациями в качестве победоносной нации. Тогда обильно бьют наружу источники самых разнообразных настроений – щедрости, самопожертвования, надежды, доверия, отваги, воображения. Потому-то великие завоеватели пользовались всегда для своих целей патетическим языком: они имели около себя всегда такие массы, которые находились постоянно только в приподнятом состоянии и хотели слушать только возвышенную речь. Поразительная бессмыслица моральных суждений! Если человек находится в упоении чувства власти, он чувствует себя хорошо и называет себя хорошим, а другие, на которых он должен распространить свою власть, чувствуют и называют его дурным. В басне о человеческих возрастах Гесиод нарисовал один и тот же век, именно век гомеровских героев, дважды один за другим, и сделал два века из одного. С точки зрения тех, которые стояли под железным страшным давлением этих, искавших приключений, богатырей или с точки зрения тех, которые слышали об этом от своих предков, он представлялся дурным, но потомки этих рыцарских племен почитали в нем хороший, старый, благословенный век. Поэт не мог сделать ничего другого, кроме того, что он сделал, имея возле себя слушателей того и другого рода!
Прежнее немецкое образование. Когда немцами стали интересоваться другие народы Европы, то это произошло единственно благодаря образованию, которого теперь у немцев нет уже и которое они отбросили прочь со слепым ожесточением, как будто оно было болезнью, но ничем лучшим они не могли его заменить, как политическим и национальным ослеплением. Правда, они добились этим, что сделались еще интереснее для других народов, чем прежде, когда вызывали к себе интерес своим образованием, и могут теперь быть довольны! Но нельзя отрицать, что то немецкое образование одурачило европейцев и что оно не заслуживало такого интереса, такого подражания и такого усердного поклонения. Оглянитесь теперь еще раз на Шиллера, Вильгельма фон Гумбольдта, Гегеля, Шеллинга; почитайте их письма и войдите в великий круг их поклонников: общая черта всех их, которая бросится вам в глаза, и невыносима, и жалка! Во-первых, желание показаться морально настроенными – и притом добиться этого какой бы то ни было ценой; затем – погоня за блестящими, лишенными плоти отвлеченностями. Этот нежный, благонравный, убранный серебром идеализм, который хочет притвориться благородным в манерах и в голосе, – вещь насколько смелая, настолько и простодушная, одушевляемая исходящим из глубины сердца отвращением к «холодной» и «сухой» действительности, к анатомии, к полным страстям, ко всякого рода философской воздержанности и скептицизму, но зато и к познанию природы. Свидетелем этого направления немецкого образования был Гете, но он относился к нему своим, особенным образом: стоя рядом с ним, тихо сопротивляясь, молча, все крепче и крепче утверждаясь на своей лучшей дороге. Позднее его застал еще и Шопенгауэр, – ему снова сделался видим действительный мир и чертовщина мира, и он говорил об этом насколько грубо, настолько и воодушевленно, ибо эта чертовщина имеет свою красоту! Так что же, в сущности, так прельщало иностранцев? Тот слабый блеск, тот загадочный свет Млечного Пути, который виден был вокруг этого образования; при этом иностранец говорил: «Это от нас очень, очень далеко, туда едва достигает наше зрение и слух, мы мало знаем это, мало можем насладиться им, не способны оценить; но тем не менее это – звезды! Не открыли ли немцы потихоньку уголок неба и не поселились ли там? Надобно постараться поближе подойти к немцам». И подошли к ним поближе; между тем как те же самые немцы почти сейчас же начали хлопотать о том, чтобы стряхнуть с себя блеск Млечного Пути: они слишком хорошо знали, что они были не на небе, а в облаке!
Лучшие люди! Мне говорят: наше искусство обращается к жадным, ненасытным, необузданным, разбитым людям настоящего и показывает им благословенные возвышенные картины чистой жизни рядом с картиной их пустыни. Они забываются и могут отдохнуть за этим созерцанием, и, может быть, из этого забвения они вынесут проклятие своей жизни и желание перемены. Бедные художники, если им приходится иметь дело с такой публикой! Иметь такие полужреческие, полу-докторские цели! Насколько счастлив был Корнель – «наш великий Корнель», – как восклицает madame de Sevigne с обычным удивлением женщины перед великим человеком, – насколько выше была его аудитория, если он мог быть ей полезным, рисуя рыцарские добродетели, строгость обязанностей, великодушие жертвы, геройское самообладание! Как иначе любили бытие и сам Корнель, и его слушатели не из слепой разнузданной «воли», которую проклинают, потому что не могут убить ее, но как такое место, где совместимы величие и гуманность, и где даже самое строгое принуждение форм, подчинение правительственной или умственной власти, не может убить ни гордости, ни рыцарского благородства, ни красоты, ни духа индивидуума, и где, наоборот, развивается прирожденное самодержавие, и величие, и наследственная власть воли и страсти.
Значение хороших противников. Говорят, что французы были когда-то самым христианским народом на земле, но не в том смысле, что народные массы были у них более верующими, чем где-либо, а в том, что у них были люди, которые осуществили в себе самые трудные христианские идеалы.
Вот Паскаль – соединение страсти, ума и честности. Вот Фенелоп, полное и чарующее выражение церковной культуры во всех ее силах: золотая середина, представляющая нечто несказанно трудное и невероятное. Вот madame de Guyon среди подобных ей французских квиетистов, и все, что старалось разгадать горячее красноречие апостола Павла о состоянии самого возвышенного, самого любящего, самого смиренного и самого восторженного христианина, было там действительностью, имея при этом благородную, женственную, изящную старофранцузскую наивность в словах и манерах. Вот основатель траппистских монастырей, один из последних, серьезно относившихся к аскетическому идеалу, – он не был исключением среди французов, напротив, был настоящим французом, его суровое творение могло ужиться и появиться только среди французов, и последовало за ними в Эльзас и в Алжир. Вспомним и гугенотов: более красивого союза воинственного и трудового духа, утонченных нравов и христианской строгости до сих пор не было. И в Порт-Рояле в последний раз расцвела христианская ученость, и этот цвет великие люди во Франции понимают лучше, чем где-либо в другом месте. Не желая быть поверхностным, великий француз, однако, всегда бывает поверхностным, – между тем как глубина великого немца держится замкнутой, как эликсир, который старается защититься от света и легкомысленных рук своей жесткой чудесной оболочкой. Теперь можно разгадать, почему этот период совершенных типов христианства должен был производить также и противоположные типы нехристианского свободного духа! Французскому свободному духу приходилось бороться всегда с великими людьми, а не только с уродами, с которыми боролся свободный дух других народов.
Суетность учителей морали. Небольшой, в общем, успех учителей морали объясняется тем, что они слишком много хотели от одного раза, т. е. были очень ревностны: они хотели давать предписания всем. А это значит блуждать в пустыне и держать речи перед зверями, с целью сделать их людьми; что же удивительного, если люди находят это скучным! Следовало бы выбрать ограниченный кружок и для них искать и создавать мораль. Например, отыскать стаю волков и перед нею держать речи, чтобы сделать их собаками. Но наибольший успех все-таки достается тому, кто хочет воспитать ни всех и ни кружок, хотя бы и ограниченный, а только одного, и не будет тратить сил направо и налево. Предшествующее столетие выше нашего именно в том отношении, что в нем так много было поодиночке воспитанных людей рядом со столькими же воспитателями, которые в этом воспитании видели задачу своей жизни, а с задачей – и достоинство жизни в своих глазах и в глазах всякого другого «хорошего общества».
Так называемое классическое образование. Для того чтобы показать, что наша жизнь посвящена познаванию, и что мы могли бы это забыть, нет! Что мы забыли бы об этом, если бы это предназначение наше само не напоминало нам о себе, часто произносят с чувством эти стихи: «Судьба, я следую за тобой! И если бы я не хотел, я должен бы сделать это, хотя бы со вздохами и жалобами!»
А теперь, оглянувшись на дорогу жизни, мы точно так же замечаем, что что-то забыто нами, что наша юность истрачена даром, потому что наши воспитатели употребили наши молодые годы, горячие и жаждущие познаний, не на то, чтобы дать нам познание вещей, а на то, чтобы дать нам «классическое образование»! Наша юность истрачена даром, потому что нам сообщали неумело и мучительно для нас тощие сведения о греках и римлянах и об их языке, вопреки основному положению всякого воспитания, что надобно давать каждому такую пищу, какую кто может есть! Наша юность истрачена даром, потому что нас силой заставляли изучать математику и физику вместо того, чтобы заинтересовать нас и указать на тысячу проблем, возникающих в нашей маленькой ежедневной жизни, в наших ежедневных занятиях, во всем том, что совершается каждый день в доме, в мастерской, на небе, на земле, – указать на тысячу проблем, возбудить в нас желание разгадать их и потом сказать, что для этого мы прежде всего должны учить математику и механику, и затем уже сообщить нам научное увлечение абсолютной последовательностью этой науки!
О если бы научили нас только уважать эти науки! О если бы хоть один только раз заставили дрогнуть наши души, сообщив нам борьбу, падение и новую борьбу их светил, и те мученичества, которые знает история точных наук! Наоборот, на нас дохнули дыханием пренебрежения к другим наукам в пользу истории, «формального образования» и «классицизма»! И мы так легко позволили обмануть себя! Формальное образование! Не можем ли мы, указав на лучших учителей наших гимназий, спросить с улыбкой: «Где здесь формальное образование? И если его нет у них самих, как же могут они давать его другим?» А классицизм! Учимся ли мы чему-нибудь такому, чему учили древние свою молодежь? Учимся ли мы говорить, как они, писать, как они? Упражняемся ли мы непрестанно, как они, в спорах, в диалектике? Учимся ли мы красивым и гордым движениям, борьбе, метанию диска, кулачному бою? Заимствуем ли мы хоть что-нибудь из практической аскезы всех греческих философов? Проводим ли мы в жизнь хоть одну античную добродетель, именно так, как проводили ее в жизнь древние? Не отсутствует ли в нашем воспитании вообще всякая мысль о морали, те мужественные, серьезные попытки жить в той или другой морали? Будят ли в нас какое-нибудь чувство, которое ценили древние, а не новые народы? Указывают ли нам деление дня и жизни и цели жизни в античном духе? Изучаем ли мы древние языки так, как изучаем языки живых народов, именно с тем, чтобы говорить – и говорить удобно и хорошо? Никто не может, никто не в состоянии сделать это – и вот результат трудных годов! Мы учимся для того, чтобы знать, что могли и были в состоянии делать прежние люди! А это что за знание! С каждым годом мне становится яснее, что весь греческий и античный мир – плохо понятен нам, даже более, – едва доступен, а если иногда говорят о древних с легкостью, то это свидетельствует или о легкомыслии говорящего, или о наследственном самомнении бессмыслицы.
Таковы области, на которых подвизались мы в нашем детстве, и мы вынесли из него отвращение ко всей древности, отвращение, по-видимому, слишком искреннее! Гордое воображение наших классиков-воспитателей, будто они вполне овладели древностью, заходит так далеко, что они стараются внушить это самомнение и своим воспитанникам, но с задней мыслью, что оно, правда, не может сделать человека счастливым, но достаточно хорошо для честных, бедных буквоедов, которые, как драконы, сидят на своих кладах, вполне достойных их, и чувствуют себя хорошо. Такое классическое образование получили мы. Поправить дело нельзя – для нас! Но надобно думать не только о себе!
Слишком личные вопросы правды. – Что такое, собственно, делаю я? И чего хочу я добиться? Вот вопрос правды, которым не задается наша современная система образования и на который, следовательно, не дается ответа: заниматься этим некогда. Напротив, говорить с детьми о всяких пустяках, а не о правде; говорить женщинам, которым предстоит быть матерями, разные комплименты, а не поднимать вопроса о правде; говорить с юношами об их будущем, а не о правде, – для этого всегда есть время и охота! – А что такое семьдесят лет! они быстро пройдут, и быстро подойдет конец; так не важно, чтобы волна знала, куда и как она бежит! Даже, пожалуй, лучше не знать этого. – «Согласен, но не много гордости в том, что даже никто не поднимет такого вопроса, наше образование делает людей негордыми». – Тем лучше! – «Правда?»
Враждебное отношение немцев к просвещению.
Можно подвести итоги тому, много ли содействовали немцы первой половины XIX столетия развитию общей культуры. Во-первых, философы: они вернулись на первую и древнейшую ступень умозрения, находя удовлетворение в понятиях вместо объяснений, подобно мыслителям мечтательных веков: донаучная философия снова была воскрешена ими. Во-вторых, немецкие историки и романтики: их общие старания направлялись на то, чтобы снова дать уважаемое место всякого рода примитивным чувствам – народному духу, народной мудрости, народному языку, всему средневековью, восточному аскетизму и индийству. В-третьих, естествоиспытатели: они боролись против духа Ньютона и Вольтера и пытались, подобно Гете и Шопенгауэру, воскресить идею природы, полной сверхъестественных сил и ее всепроникающего этического и символического значения. Все направление немцев шло против просвещения и против реформы общества; уважение к существующему старались превратить в уважение к прошедшему только для того, чтобы сердце и дух были полны и чтобы в них не нашлось места для будущих, обновляющих целей. На месте культа разума воздвигли культ чувства, и немецкие музыканты, как художники невидимого, воображаемого, строили в этом новом храме еще успешнее, чем все художники слова и мысли. Если примем в расчет, что, в частности, было произнесено и исследовано много хорошего и что потом об этом судили хуже, чем тогда, то все-таки остается в целом, что была немалая общая опасность: под видом полного и окончательного познания прошедшего, подчинить познание вообще чувству. Кант так определял свою задачу – «проложить вере путь, указав знанию его границы». Вздохнем же свободно: эта опасность миновала! И странно, именно те самые духи, которых так красноречиво заклинали немцы, оказались самыми вредными для целей своих заклинателей: история, понимание возникновения и развития, любовь к прошлому, вновь возбужденная страстность чувства и познания, – все эти духи, казавшиеся некоторое время сподвижниками омрачающего, сумасбродствующего, задерживающего духа, приняли в один прекрасный день новую природу и летали теперь, распростирая крылья, взад и вперед над своими старыми заклинателями, в качестве новых, более сильных гениев именно того просвещения, против которого их когда-то заклинали. Это просвещение мы должны развивать теперь дальше, не заботясь о том, что принесет оно с собою!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.