Текст книги "Нексус"
Автор книги: Генри Миллер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Она замолкла.
– Что ты молчишь? Скажи что-нибудь!
Только я разинул пасть, а Мона тут как тут – с букетиком фиалок. В знак примирения.
Вскоре воцарилась атмосфера такого покоя и согласия, будто обе они были слегка не в себе. Мона взялась за штопку, Стася – за кисть. Я воспринимал это как сценический этюд.
Стася одним махом набросала на противоположной стене мой вполне узнаваемый портрет. Она изобразила меня китайским мандарином, облаченным в синий китайский халат, подчеркивающий строгое, как у мудреца, выражение лица, которое, очевидно, в тот момент я на себя напустил.
Мона сочла портрет восхитительным. И вдобавок по-матерински похвалила меня за то, что я так тихо сидел и был ласков со Стасей. Дескать, она всегда знала, что когда-нибудь мы непременно начнем понимать друг друга и станем добрыми друзьями. И все в таком духе.
Она была так счастлива, что, на радостях позабыв об осторожности, вывалила на стол – в поисках сигареты – все содержимое своей сумочки, и среди прочего – злополучное письмо. К удивлению Моны, я поднял его и отдал ей не глядя.
– Почему ты не дашь ему его прочесть? – спросила Стася.
– Всему свое время, – отозвалась Мона, – не хочу никому портить настроение.
Стася:
– Там же нет ничего предосудительного.
– Ну и что, – сказала Мона.
– Да бог с ним, – вмешался я, – мне уже неинтересно.
– Вы оба просто чудо! Разве можно вас не любить? Я правда вас люблю, всем сердцем.
На этот порыв нежности Стася, будучи уже в некотором осатанении, ответила коварным вопросом:
– А кого из нас ты любишь больше?
– Я бы, наверное, не смогла отдать предпочтение кому-то одному, – без малейших колебаний ответила Мона. – Я люблю вас обоих. Каждого по-своему. И чем больше я люблю тебя, Вэл, тем больше люблю Стасю.
– Вот и весь сказ, – резюмировала Стася и, взявшись за кисть, вернулась к работе над портретом.
Ненадолго воцарилось молчание, и вдруг Мона спросила:
– А о чем это вы тут без меня разговаривали, скажите на милость?
– О тебе, разумеется, – сказала Стася. – Правда, Вэл?
– Правда, правда. Мы говорили о том, какое ты удивительное создание. Вот только непонятно, почему ты от нас все скрываешь.
– Что – все? О чем это ты? – мгновенно взвилась Мона.
– Давайте сейчас не будем, – проговорила Стася, усердно работая кистью. – Однако в скором времени, согласитесь, нам надо будет сесть и вместе во всем разобраться. – С этими словами она обернулась к Моне и испытующе заглянула ей в глаза.
– У меня возражений нет, – сухо отозвалась Мона.
– Смотрите-ка, уже и обиделась, – фыркнула Стася.
– Да просто она не понимает, – сказал я.
Новая вспышка.
– Чего я не понимаю? Что такое? Что вы еще задумали?
– Если честно, без тебя нам особенно не о чем было говорить, – вклинился я. – Так, поболтали немного… Главным образом о правде и правдивости. Стася, как ты знаешь, человек очень правдивый.
По губам Моны скользнула едва заметная улыбка. Она уже хотела что-то сказать, но я упредил:
– Что ты так разволновалась? Мы же не собираемся подвергать тебя перекрестному допросу.
– Мы лишь хотим понять, насколько ты с нами честна, – присовокупила Стася.
– Вы так говорите, словно я веду с вами какую-то игру.
– А разве нет? – съехидничала Стася.
– Так вот оно что! Стоило мне на пару минут оставить вас одних, а вы уже и нож в спину. Чем я заслужила такое отношение?
С этого момента я утратил всякий интерес к разговору. Из головы у меня не выходила последняя реплика Моны: «Чем я заслужила такое отношение?» Любимая фраза моей матери в минуты отчаяния. Говоря это, она обычно откидывала назад голову, словно адресуя свои слова Всевышнему. Когда я, совсем еще ребенок, услышал их впервые, они вселили в меня ужас и отвращение. Особенное негодование вызывали не столько сами слова, сколько интонация, с которой они произносились. Сколько уверенности в своей правоте! Сколько самосожаления! Словно Господь именно ее – ее, самое достойное из своих чад! – избрал для понесения незаслуженного наказания.
И вот теперь, когда эти слова прозвучали из уст Моны, мне показалось, что земля разверзлась у меня под ногами. «Значит, ты действительно виновна», – подумал я. В чем именно виновна, я уточнять не стал. Виновна, и все.
Изредка по вечерам забегал Барли, запирался со Стасей в ее закутке, откладывал пару-тройку яиц (стихов) и по-быстрому убегал. Всякий раз, как он приходил, из отведенной под спальню выгородки в прихожей доносились странные звуки. Животные клики, в которых сочетались страх и экстаз. Словно к нам забредал блудливый бездомный кот.
Однажды зашел Ульрик, но по тому, какое удручающее впечатление произвела на него атмосфера нашего житья-бытья, я понял, что больше его сюда калачом не заманишь. Он высказал мнение, что у меня сейчас якобы очередная «фаза». Позиция же его сводилась к следующему: вот выберешься из трубы, тогда, глядишь, и свидимся. Как человек сугубо деликатный, он воздержался от каких бы то ни было комментариев в адрес Стаси. Обронил только: «Та еще штучка!»
Намереваясь возобновить ухаживания, я купил билеты в театр. Было условлено, что мы встретимся у входа. Наступил долгожданный вечер. Я стоически прождал лишних полчаса после поднятия занавеса, но Мона так и не появилась. Я, как школьник, купил ей в подарок букетик фиалок. Случайно поймав в витрине магазина свое отражение с фиалками в кулачке, я вдруг почувствовал себя таким дураком, что выбросил цветы и пошел прочь. На повороте я напоследок обернулся – как раз в тот момент, когда молоденькая девушка подбирала мои фиалки. Она поднесла их к носу, понюхала, глубоко втянув ноздрями, и выбросила.
На подходе к дому мне бросилась в глаза иллюминация в наших окнах. Я пару минут потоптался под дверью, озадаченный доносившимися изнутри распевами. На какое-то мгновение у меня закралась мысль, уж не нагрянули ли к нам гости? Ан нет! Мона и Стася были одни и в кои-то веки в прекрасном настроении.
Они вовсю горланили «Дай назвать мне тебя своей милой».
– А теперь на бис! – предложил я, войдя в квартиру.
И мы затянули, на сей раз в три голоса:
«Дай назвать мне тебя своей милой…»
Потом мы спели еще раз, потом еще. Когда пошло по третьему кругу, я поднял руку, призывая к тишине, и гаркнул, пытаясь их перекричать:
– Где ты была?
– Дома, конечно, – ответила Мона, – где же еще?
– А как же наше свидание?
– Я и не думала, что ты серьезно.
– Ах она не думала! – взревел я и отвесил ей хорошего шлепка. Влепил будь здоров. – В следующий раз, милая леди, волоком тебя поволоку.
Я уселся за стол-кишку и принялся за ними наблюдать. Гнев схлынул.
– Не думал, что ударю так больно, – сказал я, снимая шляпу. – Что-то вы сегодня развеселились. По какому поводу, если не секрет?
Они подхватили меня под руки и сопроводили в дальний угол, где мы обычно держали бадьи для стирки белья.
– А вот по какому! – воскликнула Мона, указав на груду коробок из бакалейной лавки. – Мне пришлось сидеть дома и ждать, когда все это доставят. Я уже никак не успевала тебя предупредить. Потому и не пришла.
Запустив руку в одну из коробок, она извлекла бутыль бенедиктина. Стася тем временем выудила черную икру и печенье.
Я не стал докучать им вопросами, откуда что взялось. Рано или поздно само все выяснится.
– А нет ли там вина? – поинтересовался я.
Вина? Да хоть залейся! Чего изволите – бордо, рейнское, мозельское, кьянти, бургундское?..
Мы откупорили бутылку рейнвейна, банку лосося и коробку английского печенья – нежнейшего. И снова уселись за стол-кишку.
– А Стася беременна! – сказала Мона. Как могла бы сказать: «А у Стаси новое платье!»
– Так, значит, вот что вы отмечаете!
– Еще чего!
Я повернулся к Стасе:
– Что ж, рассказывай. Я весь внимание.
Стася зарделась и беспомощно посмотрела на Мону:
– Пусть лучше она.
Я повернулся к Моне:
– Итак?
– Это долгая история, Вэл, но я попробую в двух словах. В Виллидже на Стасю напала шайка бандитов. Они ее изнасиловали.
– Они? Так их было несколько?
– Четверо, – уточнила Мона. – Помнишь, мы как-то не пришли ночевать? Тогда все и случилось.
– Значит, вы не знаете, кто отец?
– Отец? – хором переспросили они. – Как раз отец-то нас меньше всего и волнует.
– Я бы рад был позаботиться о твоем отпрыске, – сказал я, – да только какой с меня надой?
– Мы переговорили с Кронски, – сообщила Мона. – Он уже пообещал обо всем позаботиться. Но для начала ему нужно ее осмотреть.
– Как – опять?
– Он должен знать наверняка.
– А сами-то вы знаете?
– Стася – да. У нее задержка.
– Это еще ничего не значит, – сказал я. – Нужны более надежные доказательства.
Тут вмешалась Стася:
– У меня грудь набухает. Посмотрите-ка! – Она расстегнула блузку, высвободила одну грудь и слегка ее подавила: выступило что-то похожее на желтый гной. – Это молоко, – пояснила она.
– С чего ты взяла?
– Попробовала.
Я попросил Мону проделать то же самое с ее грудью и посмотреть, что будет, но она отказалась. Заявила, что ей стыдно.
– Стыдно?! Расселась тут нога на ногу, все прелести наружу, а «колобахи» показать боится! Это уже не стыд – это извращение.
Стася рассмеялась.
– Уж это точно, – согласилась она. – Что, собственно, тебе мешает? Подумаешь, грудь показать!
– Не я же беременна, – оскорбилась Мона.
– А Кронски когда придет?
– Завтра.
Я налил себе еще вина и, подняв бокал, воскликнул:
– За нерожденного!
Затем, понизив голос, поинтересовался, не уведомили ли они полицию.
Мой вопрос остался без ответа. Словно давая мне понять, что тема исчерпана, они объявили, что на днях собираются в театр и, если я пожелаю, с удовольствием возьмут меня с собой.
– А на что идете?
– На «Пленницу», – ответила Стася. – Французская пьеса. Все только о ней и говорят.
За разговором Стася пыталась постричь ногти на ногах. Не в силах видеть, как она мучается, я упросил ее предоставить это мне. Когда с ногтями было покончено, я предложил заняться ее волосами. Она пришла в неописуемый восторг.
Пока я расчесывал ее волосы, она читала вслух «Пьяный корабль». Я слушал с нескрываемым удовольствием. Увидев это, она вскочила, сбегала в свою комнату и принесла биографию Рембо – «Сезон в аду» Карре. Не будь тому помехой дальнейшее развитие событий, я бы уже тогда стал ревностным поклонником Рембо.
Такие вечера, должен сказать, были для нас большой редкостью и далеко не всегда заканчивались на столь приятной ноте.
Начиная с визита Кронски на следующий день и отрицательных результатов обследования, все пошло кувырком. Иногда мне приходилось освобождать территорию, чтобы не путаться под ногами, пока Мона и Стася развлекают какого-нибудь особо важного знакомого, как правило, одного из благодетелей, который либо восполнял запасы провианта, либо оставлял чек на столе. В моем присутствии они зачастую прибегали к эзопову языку или обменивались записочками, чиркая их у меня на глазах. А то вдруг запирались в Стасиной комнате и о чем-то безбожно долго шушукались. Даже Стасины стихи становились все более и более невразумительными. Те, по крайней мере, что она мне показывала. Влияние Рембо, поясняла она. Или унитазного бачка, в котором вечно урчало.
Некоторым облегчением были редкие визиты Осецки, присмотревшего уютный шалманчик над похоронным бюро в нескольких кварталах от нашего дома. Мы заходили туда попить пивка и сидели, пока у него не стекленели глаза и он не начинал чесаться. Иногда мне могло взбрести в голову рвануть в Хобокен и я бродил там как неприкаянный, пытаясь убедить себя, что это прелюбопытный городишко. Другой забытой Богом дырой в радиусе досягаемости был Вихокен – туда я ездил главным образом посмотреть бурлеск-шоу. Все, что угодно, лишь бы отключиться от безумной атмосферы наших катакомб, от этих бесконечных любовных песен – теперь они пристрастились петь и на русском, и на немецком, и даже на идише! – от этих таинственных доверительных бесед в Стасиной комнате, от этой неприкрытой лжи, этих занудных разговоров о наркотиках, состязаниях по рестлингу…
Кстати, они и сами на радость мне устраивали время от времени состязания по рестлингу. Вот только действительно ли это были состязания по рестлингу? Трудно сказать. Разнообразия ради я узурпировал иногда кисти и краски и рисовал карикатуры на Стасю.
Исключительно на стенах. Стася платила мне той же монетой. Как-то я изобразил на дверях ее комнаты череп и кости. На следующий день над рисунком был подвешен разделочный нож.
А однажды Стася изобразила револьвер с перламутровой рукоятью.
– На всякий случай, – пояснила она.
Они уже стали обвинять меня в том, что я тайком пробираюсь в Стасину комнату и роюсь в ее вещах.
Как-то вечером, слоняясь в тоске по польской части Манхэттена, я от нечего делать зашел в какую-то бильярдную, где, к своему вящему удивлению, встретил Керли с его приятелем, таким же, как и он сам, любителем погонять шары. Забавный был юнец, этот его приятель, к тому же едва из тюрьмы. Жутко заводной и с фантазиями. Они напросились ко мне в гости, чтобы можно было спокойно посидеть и всласть наговориться.
В метро я Керли все уши прожужжал о Стасе. Он так реагировал, словно для него все это не внове.
– Надо что-то делать, – лаконично резюмировал он.
Его друг, похоже, был того же мнения.
Когда я включил в квартире свет, они аж отпрянули.
– Да она сумасшедшая! – воскликнул Керли.
Его приятель в притворном ужасе шарахался от Стасиных картин. Он глаз не мог от них оторвать.
– Где-то я их уже видел, – сказал он, намекая, вероятно, на тюремный «психинкубаторий».
– Где она спит? – спросил Керли.
Я показал им ее комнату. Там был полный кавардак: книги, белье, полотенца, объедки были разбросаны по всему полу и на неприбранной постели.
– У нее и впрямь не все дома, – сказал приятель Керли.
Между тем Керли приступил к досмотру. Он выдвигал ящик за ящиком, вытаскивал содержимое и потом запихивал обратно.
– Что ты все ищешь? – поинтересовался я.
Он посмотрел на меня и усмехнулся:
– Чтоб я знал!
Тут его взгляд упал на большой чемодан в углу, под бачком от унитаза.
– Что в нем?
Я пожал плечами.
– Ладно, сейчас узнаем.
Керли расстегнул ремни, но чемодан оказался заперт. Повернувшись к своему приятелю, он спросил:
– Где там у тебя отмычка? Ну-ка, займись! Нутром чую, здесь что-то есть.
Замки были вскрыты за считаные секунды. Керли с приятелем рывком откинули крышку. Первое, что бросилось нам в глаза, это небольшой металлический ларец – не иначе как шкатулка для драгоценностей. Тоже на замке. Пришлось снова поработать отмычкой. Ларец открыть было минутным делом.
В ворохе billets-doux[12]12
Любовных записок (фр.).
[Закрыть] – от неизвестных друзей – мы обнаружили ту самую записку, которую якобы спустили в унитаз. Почерк, конечно же, Монин. Начиналась она словами: «Любовь моя, я в отчаянии…»
– Возьми-ка ее себе, – сказал Керли, – авось пригодится. – И с этими словами стал запихивать остальные письма обратно в ларец. Приятеля же попросил разобраться с замками, чтобы все выглядело как надо. – Проверь, чтобы у чемодана тоже замки работали, – добавил он. – Никто не должен ничего заподозрить.
Затем они с педантичностью рабочих сцены приступили к восстановлению в комнате первоначального беспорядка и быстро придали ей прежний вид, вплоть до расположения хлебных крошек. Правда, пришлось немного поспорить о том, какая книга на полу лежала открытой, а какая – закрытой.
Когда мы покидали комнату, юноша стал доказывать, что дверь была не захлопнута, а слегка приоткрыта.
– Ебать! – бросил Керли. – Этого обычно не помнят.
Заинтригованный таким наблюдением, я спросил:
– Откуда такая уверенность?
– Интуиция, – ответил он. – Ты же не помнишь, насколько плотно закрыл дверь, если, конечно, не оставил ее полуоткрытой в силу особых причин? А какие у нее могли быть причины? Никаких. Все просто.
– Да уж куда проще! – сказал я с сомнением. – Порой самые тривиальные вещи запоминаются без всяких причин.
На это Керли ответил, что человек, привыкший жить в грязи и бардаке, редко обладает хорошей памятью.
– Возьми хоть вора, – говорил он, – вор знает, что делает, даже когда совершает ошибку. У него всегда все схвачено. Иначе ему никак, а то вляпается в дерьмо – и пиши пропало. Спроси вон у него.
– Это точно, – подтвердил юноша, – как раз на аккуратности я и прокололся. – Он собрался было поведать мне свою историю, но я уже стал их выпроваживать.
– Прибереги для следующего раза, – сказал я.
Выходя на улицу, Керли на прощание обернулся и уведомил меня, что я в любое время могу рассчитывать на его помощь.
– Мы ее еще ущучим, – заверил он.
5
Все начинало походить на череду кокаиновых видений: тут и гадание на внутренностях, и распутывание лжи, и попойки с Осецки, и сольные ночные прогулки в район порта, и встречи с «учителями» в публичной библиотеке, и настенная живопись, и диалоги со своим вторым «я» в темноте, и тому подобное. Ничто уже не могло меня удивить, даже приезд кареты скорой помощи. Кто-то, скорее всего Керли, решил таким образом избавить меня от Стаси. К счастью, когда притащилась «скорая», я был дома один. «По этому адресу никаких сумасшедших нет», – объяснил я водителю. Он вроде даже огорчился. Кто-то позвонил и попросил забрать ее в больницу. «Какая-то ошибка», – сказал я.
Иногда заглядывали владелицы дома – две сестры-голландки, – проверить, все ли у нас в порядке. Но они никогда не задерживались дольше двух-трех минут. Растрепанные, неряшливые – иными я их и не помню. У одной чулки синие, у другой – розовые в белую полоску. Полоски закручивались спиралью, как на вывеске цирюльника.
Однако о «Пленнице»… Я сходил на нее самостоятельно, не поставив девиц в известность. Они посмотрели ее неделей позже, вернувшись домой с фиалками и с песнями. На этот раз их репертуар пополнился «Одним лишь поцелуем».
А однажды вечером – не знаю уж, с какой такой стати, – мы втроем пошли поужинать в греческий ресторан. Там они соловьем разливались о «Пленнице»: да какая чудесная пьеса, да как мне надо ее посмотреть, да как она может обогатить меня новыми идеями.
– А я ее уже видел, – сообщил я, – неделю назад.
После чего разгорелась дискуссия о достоинствах пьесы, увенчавшаяся королевской баталией. Меня упрекали в том, что нам не удалось посмотреть пьесу вместе, в том, что моя трактовка чересчур прозаична и вульгарна. В разгар скандала я предъявил им письмо, выкраденное из шкатулки. Ничуть не оскорбившись и не упав духом, они излили на меня столько яду, развели такую вонь, подняли такой хай, что вскоре уже весь ресторан стоял на ушах, и нас – не сказать чтобы очень вежливо – попросили очистить помещение.
Желая загладить вину, Мона на следующий день попросила меня вытащить ее куда-нибудь в один из ближайших вечеров – без Стаси! Для начала я немного поломался, но она продолжала настаивать. У меня закралось подозрение, что тут наверняка что-то не так, а что – рано или поздно откроется, поэтому я все-таки согласился. Мы договорились на послезавтра.
Наступил долгожданный вечер, но только мы собрались выходить, как она вдруг заколебалась. Я, правда, отпустил несколько шпилек по поводу ее внешнего вида: и губы красные, и веки зеленые, и пудры насыпала – как в муке вывалялась, и накидка по полу волочится, и юбка – колени наружу, да еще кукла – этот злобный дегенерат Граф Бруга, которого она прижимала к груди и собиралась взять с собой.
– Ну уж нет, Мона, – взвился я, – только не это. Бога ради!
– Почему?
– Потому!.. Выкинь ты его к чертовой матери!
Она отдала Графа Стасе, сбросила накидку и уселась думать. Опыт мне подсказывал, что вечер можно считать завершенным. Однако, к моему вящему изумлению, подошла Стася, обняла нас обоих, как добрая, мудрая старшая сестра, и попросила, чтобы мы не ссорились.
– Ну ладно, идите! – сказала она наконец. – Вам надо развеяться. А пока вас не будет, я сделаю уборку. – С этими словами она легонько подтолкнула нас к двери и, когда мы вышли, крикнула вдогонку: – Счастливо! Желаю хорошо провести время!
Начало, конечно, не ахти, но мы решили идти до конца. Когда мы ускорили шаг – зачем? куда мы так спешим? – я почувствовал, что вот-вот взорвусь. Но не мог выдавить из себя ни слова – как язык проглотил. Несемся тут, взявшись под руку, «хорошо проводить время», а куда – и сами не знаем. У нас ведь не было конкретных планов. Или мы просто вышли подышать свежим воздухом?
Вскоре до меня дошло, что нас вынесло к метро. Мы спустились, дождались поезда, сели и поехали. Все так же молча.
На Таймс-Сквер оба резко встали – как два робота, настроенные на одну волну, – и вприпрыжку поскакали вверх по лестнице. Бродвей. Все тот же старый Бродвей, все в тех же старых неоновых адских огнях. Повинуясь животному чутью, мы подались на север. Люди в остолбенении глазели нам вслед. Мы их словно не замечали.
В итоге мы оказались у входа в «Цзин Ли».
– Зайдем? – спросила Мона.
Я кивнул.
Она прямиком устремляется к тому кабинету, где мы расположились в наш первый вечер – тысячу лет тому назад.
Нам подают еду, и у Моны тут же развязывается язык. Поток несется назад: что мы ели в ту нашу первую встречу, как смотрели друг на друга, какая мелодия тогда звучала, слова, которые мы говорили друг другу… Ни одной упущенной детали.
Одно воспоминание сменяло другое, мы расчувствовались. «Снова влюбиться… мне вовсе не хотелось… как же я теперь?» Будто в промежутке ничего и не было – ни Стаси, ни подвальной жизни, ни размолвок. Только мы вдвоем – пара ручных птиц – и жизнь вечная.
Генеральная репетиция – вот что это было. Завтра мы будем играть на публику.
Спроси меня, что есть подлинная реальность – эта греза любви, эта колыбельная или отзвук той драмы, что ее вдохновила, – я бы без колебаний ответил: «Греза! Только она!»
Сны и реальность – разве они не взаимозаменяемы?
Языки развязались у нас помимо нашей воли, мы смотрели друг на друга новыми глазами – голодными и жадными, как никогда; в них было столько доверия и обещания, будто мы доживали свой последний час на земле. Наконец-то мы обрели друг друга, поняли друг друга и будем любить друг друга веки вечные.
Все еще по-утреннему свежие, все еще пошатываясь от нахлынувшей волны блаженства, мы под руку вышли из ресторана и пошли бродить по улицам. Теперь уже никто не обращал на нас внимания.
В бразильской кофейне мы снова уселись за столик и приступили к следующей мизансцене. Гладь воспоминаний подернулась легкой рябью. Теперь наступил черед запинающихся признаний с отзвуком чувства вины и угрызений совести. Все, что она делала, – я и представить себе не мог, что она вытворяла! – она делала из страха потерять мою любовь. Я, как последний олух, твердил, что она преувеличивает, уговаривал ее забыть прошлое, уверял, что теперь уже не важно, настоящее оно или вымышленное, реальное или воображаемое. Клялся, что у меня нет и не может быть никого, кроме нее.
Столик, за которым мы сидели, был в форме сердца. К этому ониксовому сердцу мы и обращали наши клятвы в вечной верности.
В конце концов я почувствовал, что больше не могу. Наслушался.
– Пойдем отсюда, – попросил я.
Домой мы покатили на такси и от усталости всю дорогу молчали.
В наше отсутствие произошла смена декораций. Сцена преобразилась. Вещи на своих местах, кругом чистота и порядок. Стол накрыт на троих. В центре – большая ваза с огромным букетом свежих фиалок.
Все бы хорошо, если б не фиалки. Их присутствие казалось весомее тех слов, что мы друг другу сказали. Так красноречиво и убедительно было их немое послание. Они давали нам понять, что любовь должна быть разделенной. «Люби меня, как я тебя». Вот так-то.
Близилось Рождество, и, чтобы создать праздничное настроение, а заодно и задобрить духов, Мона и Стася решили позвать в гости Рикардо. Он уже несколько месяцев добивался этой привилегии, и остается только догадываться, как им удавалось все это время отделываться от такого назойливого поклонника.
Поскольку они довольно часто упоминали при Рикардо обо мне – «наш друг-писатель, кстати весьма эксцентричный; возможно, даже гений!» – то мы условились, что мне лучше появиться после его прихода. Такая стратегия преследовала двойную цель, но главное – позаботиться о том, чтобы Рикардо ушел вместе с ними.
Придя домой, я застал Рикардо за подшиванием юбки. Атмосфера картин Вермеера. Или обложки «Сатердей ивнинг пост», где рекламируется деятельность Женского семейного клуба.
Рикардо мне сразу понравился. Он в точности соответствовал тому, что говорили о нем Мона и Стася, но, помимо этого, в нем было кое-что еще, чего они не могли уловить своими примитивными антеннами. Мы моментально разговорились, словно век были друзьями. Или братьями. Девицы называли его кубинцем, однако из разговора я узнал, что родом он из Каталонии, а на Кубу перебрался в юности. Как и все его соплеменники, на вид он производил впечатление человека мрачного, даже сурового. Но стоило ему улыбнуться, и любому становилось ясно, что в груди его бьется сердце ребенка. Стойкий гортанный акцент придавал его речи призвук барабанной дроби. В его облике проступало сильное сходство с Казальсом. А чрезвычайная серьезность вовсе не делала его таким смертельным занудой, каким пытались выставить его Мона и Стася.
Глядя на склонившегося над шитьем Рикардо, я вспомнил, как Мона однажды развыступалась по его поводу. Особенно ее возмутила фраза, сказанная им тихим, спокойным голосом: «Когда-нибудь я тебя убью».
И ведь с него станется. Однако, хотя кому-то это покажется странным, чутье мне подсказывало, что если бы уж Рикардо на что-то решился, то его все равно оправдали бы по всем статьям. Убийство в его случае невозможно было бы квалифицировать как преступление – оно было бы актом правосудия. Такой человек не способен совершить ничего дурного. Он – человек сердца, да еще какого сердца!
Между делом он попивал чаек, которым потчевали его Мона и Стася. Если бы ему вместо чая налили «огненной воды», он бы, наверное, и ее попивал с тем же спокойствием и умиротворением. Таков был его ритуал, и он свято его соблюдал. Казалось, сама его манера говорить была частью этого ритуала.
В Испании он был поэтом и музыкантом, на Кубе стал башмачником. Здесь он был никем. Однако быть никем подходило ему как нельзя лучше. Он был никем и всем. Ничего не надо доказывать, ничего не надо добиваться. Совершенен, как простой булыжник.
Страшен он был как смертный грех, но всеми по́рами своего существа излучал доброту, милосердие и смирение. И эти кумушки еще возомнили, что делают ему великое одолжение! Они и не подозревали, насколько этот человек проницателен. Где им было понять, что, даже зная всю их подноготную, он все равно будет питать к ним нежные чувства! Что он и не рассчитывал получить от Моны ничего, кроме привилегии и впредь пылать к ней безумной страстью.
– Придет день, и я на тебе женюсь, – сказал он тихо. – И тогда все это будет как сон.
Он медленно поднимает глаза – сначала на Мону, потом на Стасю, потом на меня. Как бы говоря: «Сказано – сделано!»
– Счастливчик! – констатировал он, устремив на меня спокойный, дружелюбный взгляд. – Везет тебе, что ты имеешь возможность наслаждаться их дружбой! А я вот пока в узкий круг не допущен.
И, резко поменяв курс, обратился к Моне:
– Скоро тебе надоест быть вечной загадкой. Это все равно что целыми днями стоять перед зеркалом. Я вижу тебя сквозь зеркало. Тайна не в том, что ты делаешь, а в том, кто ты есть. Когда я вытащу тебя из этой патологически мерзкой жизни, ты станешь голой, как статуя. Твоя красота сейчас – как мебель, которую слишком часто переставляли. Мы должны отправить ее туда, где ей самое место, – на свалку. Было время, когда я считал, что все требует поэтического или музыкального выражения. Я не понимал, что в мире есть место и уродливому. И что уродливому тоже есть объяснение. Самым страшным для меня была вульгарность. Но и вульгарность, как выяснилось, может быть целомудренной, даже милой. Вовсе не обязательно равняться на звезды. Все мы замешаны на глине. Включая Прекрасную Елену. И даже прекраснейшая из женщин не должна прятаться за собственную красоту…
И все это он говорил спокойным, ровным тоном, не отрываясь от шитья. Вот истинный мудрец, подумалось мне. Поровну мужского и женского, страстен – и при этом сдержан и терпелив; независим – и при этом отдает себя со всеми потрохами; насквозь видит душу своей возлюбленной – преданный, верный, чуть ли не идолопоклонник, но при этом знает все ее изъяны. Истинно кроткая душа, как сказал бы Достоевский.
А они-то думали, мне приятно будет с ним познакомиться только потому, что я питаю слабость к дегенератам!
Вместо того чтобы вести с ним нормальную беседу, они донимали его вопросами – дурацкими вопросами, имеющими целью обнаружить нелепое простодушие его натуры. На все их подковырки он отвечал соответственно. Он реагировал на них, как на злые выходки расшалившихся детей. Полностью отдавая себе отчет в их глубочайшем безразличии к его нарочито растянутым разъяснениям, он говорил теми же словами, какими человек мудрый зачастую говорит, общаясь с ребенком: он старался заронить в их души семена, которые рано или поздно прорастут и, прорастая, будут напоминать им об их жестокости, об их упрямом невежестве и о целительных свойствах истины.
На самом деле Мона и Стася были не такими уж бесчувственными, как могло показаться по их поведению. Они тянулись к Рикардо, даже, можно сказать, любили его, а это для них случай в некотором роде уникальный. До сих пор никому из их знакомых не удавалось внушить им такую искреннюю симпатию, такое глубокое уважение. Они не высмеивали эту любовь – если это была любовь. Скорее, она их озадачивала. Обычно такую любовь внушают животные. Ведь только животные способны изъявить то абсолютное приятие человеческого, каковое побуждает к полному самоотречению, более того, самоотречению безоговорочному, к какому редко побуждает человек человека.
Мне показалось более чем странным, что все это действо происходило за тем самым столом, за которым у нас постоянно завязывались разговоры о любви. Из-за таких вот непрерывных излияний мы, наверное, и прозвали его «стол-кишка». В каком другом доме, часто спрашивал я себя, возможно сосуществование этих вечных треволнений, этого эмоционального ада, этих опустошающих разговоров о любви, неизменно завершавшихся неаккордовой нотой? И только сейчас, в присутствии Рикардо, любовь обнаружила себя как данность. Забавно, что само слово «любовь» практически не звучало. Но именно она, любовь, проступала в каждом его жесте, расточалась с каждым его словом.
Я сказал – любовь. А может, это был Бог.
«Да он же хронический атеист, этот твой Рикардо!» – втолковывали мне Мона и Стася. С тем же успехом они могли бы сказать – хронический преступник. Возможно, самые большие Бого– и человеколюбцы и были хроническими атеистами, хроническими преступниками. Лунатиками в любви, я бы сказал.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?