Текст книги "Нексус"
Автор книги: Генри Миллер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Слава богу, хоть не сильно опоздаем, – бормочу я себе под нос.
В машине Стася сбрасывает туфли. Девиц разбирает смех. Мона уговаривает Стасю слегка подкрасить губы, чтобы выглядеть более женственно.
– Смотрите, еще чуть-чуть женственности – и ее примут за педераста, – предупреждаю я.
– Мы долго там пробудем? – спрашивает Стася.
– Не могу сказать. Смоемся при первом удобном случае. Надеюсь, не позднее семи-восьми.
– Семи-восьми вечера?
– Ну не утра же.
– Ого! – Она даже присвистнула. – Мне столько не высидеть.
По приближении к месту назначения я прошу шофера притормозить на углу, не подъезжая к дому.
– Зачем это? – недоумевает Мона.
– Затем.
Такси останавливается у обочины, и мы выгружаемся. Стася ступает на снег прямо в чулках. Туфли – под мышкой.
– Надень сейчас же! – цыкнул я.
На углу, у входа в похоронное бюро стоит большой сосновый гроб.
– Садись сюда и надевай, – скомандовал я.
Стася повинуется, как ребенок. Ноги, конечно, успели промокнуть, но ей, похоже, не до этого. Пока она в мученических усилиях напяливает туфли, с головы у нее сваливается берет, и прическа тут же рассыпается. Мона в отчаянии бросается на помощь, но вернуть прическе прежний вид уже не удается: не найти шпилек.
– Оставь так! – не выдерживаю я. – Какая теперь разница?
Стася энергично встряхивает головой – как спортивная лошадка, и ее волосы рассыпаются по плечам. Она пытается приладить берет, но с распущенными волосами он смотрится нелепо, на какой бок его ни посади.
– Да ладно, и так сойдет. Надо двигаться. В руках понесешь!
– А далеко еще? – спрашивает она, снова начиная прихрамывать.
– Полквартала. Ничего, держись!
И так мы шагаем «по трое в ряд» по Улице Ранних Печалей. Коктейль «Ромовое трио», сказал бы Ульрик. Я спиной чувствую сверлящие взгляды соседей, пялящихся на нас из-за жестких крахмальных штор. Смотрите-ка, сынок Миллеров. А вон та, должно быть, его жена. Это которая?
Отец вышел встретить нас у входа.
– Припозднились, как всегда, – говорит он, но голос у него радостный.
– Есть немного. Ну, привет. С Рождеством, тебя! – Я наклоняюсь и по старинке целую его в щеку.
Представляю Стасю как старую подругу Моны. Объясняю, что неудобно было оставлять ее одну.
Отец радушно приветствует Стасю и приглашает нас в дом. В вестибюле поджидает моя сестрица – того и гляди расплачется.
– С Рождеством, Лоретта! Знакомься, это Стася.
Лоретта ласково целует Стасю.
– Ой, Мона! – кричит она. – А ты-то как? Мы уж думали, что вы не придете.
– А мама где? – спрашиваю.
– На кухне.
И она уже тут как тут – моя мать собственной персоной, улыбаясь своей тоскливой, скорбной улыбкой. Все ее мысли – как на ладони: «Вот так всегда. Вечно опаздывают. Вечно какие-нибудь сюрпризы!»
Она обнимает нас всех по очереди.
– Прошу садиться, индейка уже на столе, – приглашает она и затем, изобразив одну из своих убийственно саркастических улыбок, присовокупляет: – Надо полагать, вы уже позавтракали?
– Конечно, мама. Еще утром.
Она бросает на меня красноречивый взгляд, в котором ясно читалось: «Ври, ври, да не завирайся!» – и удаляется, развернувшись на каблуках.
Мона тем временем раздает подарки.
– Зачем же было так тратиться! – восклицает Лоретта. Эту фразу она подцепила у нашей матушки. – Это ж целая индейка в четырнадцать фунтов! – изрекает она со знанием дела. И затем мне: – Наш священник просил тебе кланяться, Генри.
Я мельком бросаю взгляд на Стасю, посмотреть, как она на все это реагирует. На ее лице – слабое подобие благодушной улыбки. Верный признак того, что она искренне растрогана.
– Не желаете ли по стаканчику портвейна для затравки? – спрашивает отец и, не дожидаясь ответа, наполняет три бокала и подносит нам.
– А себе? – спрашивает Стася.
– Я давно бросил, – вздыхает он и, произнеся свое излюбленное «Prosit!»[13]13
За ваше здоровье! (лат., нем.)
[Закрыть], поднимает пустой бокал.
Вот он и начался, наш рождественский обед. С Рождеством! С Рождеством вас всех – лошади, мулы, муллы, мусульмане, пьянчуги, глухие, немые, слепые, увечные, варвары и христиане. Счастливого вам Рождества! Осанна в вышних! Осанна Всевышнему! Мир земле – и да губить вам и совращать друг друга до второго пришествия!
(Таков был мой молчаливый тост.)
Я, по обыкновению, начал с того, что подавился собственной слюной. Наследие детских лет. Мать, как всегда, сидела напротив, в руке – разделочный нож. Справа от меня сидел отец, на которого я по привычке поглядывал краешком глаза, опасаясь, как бы он спьяну не набросился на мать в ответ на ее очередной саркастический выпад. Вот уже сколько лет он «сидит на Н2О», а я все равно подавился, хотя во рту у меня и маковой росинки не было. Все, о чем говорилось сегодня, было уже говорено и переговорено сотни раз – на тот же лад и на тот же склад. Да и мои реплики новизной не отличались. Я вел себя и говорил, как двенадцатилетний мальчик, только что выучивший наизусть катехизис. Правда, теперь я уже не упоминал таких наводящих ужас имен, как Джек Лондон, Карл Маркс, Бальзак или Юджин В. Дебс, которыми щеголял в детстве. Сейчас я слегка нервничал, потому что, в отличие от меня, Мона и Стася, не знавшие местных табу, оставались «вольными духами» и запросто могли повести себя соответственно. Поди угадай, в какой момент с языка у Стаси сорвется то или иное заморское имя вроде Кандинского, Марка Шагала, Цадкина, Липшица или Бранкюзи. Но это еще что: она могла и Рамакришну вспомнить, и Свами Вивекананду, а то и самого Гаутаму Будду. Я всем сердцем уповал на то, что она даже в пьяном бреду не произнесет имен Эммы Гольдман, Александра Беркмана или князя Кропоткина.
На мое счастье, сестра пошла сыпать именами дикторов, радиокомментаторов, шансонье, звезд музыкальной комедии, родственников, соседей – выдала полный перечень, вплетя в него сведения о всевозможных катастрофах и катаклизмах, при упоминании о которых она неизменно начинала распускать нюни-слюни, хлюпать носом, гнусавить и гундосить.
А она молодец, наша несравненная Стася, подумалось мне. Блестяще держится. И манеры отличные. Только надолго ли это?
Конечно же, обильная еда и доброе мозельское мало-помалу стали сказываться на обеих. Они ведь сегодня почти не спали. Мона едва сдерживала накатывающую волнами зевоту.
И тут папаша мой, смекнув, в чем дело, вдруг возьми да спроси:
– Вы, должно быть, поздно легли?
– Да нет, не очень, – бодро ответил я. – Мы, знаете ли, никогда раньше полуночи не ложимся.
– Надо полагать, ты ночью пишешь? – вступила мама.
Я аж подпрыгнул. Обычно, если она и заикалась о моих литературных дерзаниях, у нее это всегда сопровождалось либо упреком, либо гримасой отвращения.
– Естественно, – ответил я. – Когда же еще писать, как не ночью? Ночью тихо. И думается лучше.
– А днем что же?
«Работаю, конечно!» – чуть было не брякнул я, но вовремя спохватился, сообразив, что упоминание о работе только осложнит дело. Поэтому я сказал:
– В основном сижу в библиотеке – исследовательская работа, знаете ли…
Теперь взялась за Стасю. А она чем занимается?
К моему вящему изумлению, папаша изрек:
– Художница – сразу видно!
– О! – выдохнула мамаша, словно испугавшись одного звука этого слова. – И за это платят?
Стася снисходительно улыбнулась. Искусство не может быть источником обогащения… на первых порах, – грациозно вывернулась она. Присовокупив, что ей, к счастью, время от времени перепадают небольшие суммы от опекунов.
– Надо полагать, у вас и мастерская имеется? – ляпнул отец.
– Имеется, – ответила Стася, – обычная мансарда в Виллидже.
Тут, на мою беду, в разговор вступила Мона и, как водится, принялась расписывать все в деталях. Пришлось поскорее ее приструнить, потому что мой старикан, заглотив не только крючок, но и леску с грузилом, уже объявил, что как-нибудь непременно заглянет к Стасе – в ее мастерскую! Ему нравится смотреть, как работают художники, сказал он.
Вскоре я перевел разговор на Гомера Уинслоу, Бугро, Райдера и Сислея. (Любимцы отца.) При звуке этих разномастных имен Стася в изумлении вскинула брови. Еще больше ее удивил отец, когда он стал сыпать именами известных американских художников, чьи полотна висели в пошивочной мастерской. (То есть до того, как они были распроданы его предшественником, уточнил он.) На потеху Стасе, раз уж пошла такая игра, я напомнил ему о Рёскине, о «Камнях Венеции» – единственной книге, которую он прочел за всю свою жизнь. Затем навел его на воспоминания о Ф. Т. Барнуме, Женни Линд и прочих знаменитостях его молодости.
В перерыве Лоретта объявила, что в три тридцать по радио начнется оперетта, – может, послушаем?
Но тут как раз подошло время подавать сливовый пудинг с отменнейшим фруктовым соусом, и Лоретта сей же миг забыла об оперетте.
Когда сестра произнесла «три тридцать», я осознал, как долго нам еще здесь сидеть. И ведь все это время надо как-то поддерживать разговор. Когда, интересно, можно будет откланяться, чтобы не создалось впечатление, что мы «рвем когти»? Я себе уже всю плешь проел, думая об этом.
Занятый своими мыслями, я, однако, заметил, что Мона и Стася клюют носом. Им впору было спички в глаза вставлять. Что бы такое подкинуть, чтобы их растормошить, но не настолько, чтобы они потеряли голову? Что-нибудь простенькое, но не слишком. (Очнитесь, дурехи!) Может, что-нибудь о древних египтянах? С чего это я вдруг о них? Ну хоть ты тресни, ничего другого в голову не лезет. Ищи же! Ищи!
Вдруг до меня дошло, что за столом все смолкли. Даже Лоретта заткнулась. Давно, интересно? Да не тяни ты – лепи что попало. Главное – разрядить обстановку. Как, снова Рамзес? К хуям Рамзеса! Шевели мозгами, кретин! Думай! Выдай хоть что-нибудь!
– Я вам не говорил, что… – начал я.
– Прошу прощения, – вклинилась Мона, с трудом поднимаясь из-за стола и опрокинув при этом стул, – вы не возражаете, если я на несколько минут прилягу? У меня голова раскалывается.
Кушетка была в двух шагах. Мона рухнула на нее без дальнейших церемоний и закрыла глаза.
(Только погоди раньше времени храпеть, Христа ради!)
– Должно быть, совсем вымоталась, – заметил отец и посмотрел на Стасю. – А почему бы и вам не вздремнуть чуток? Всю усталость как рукой снимет.
Кого-кого, а Стасю уговаривать не пришлось. Она моментально вытянулась рядом с бездыханной Моной.
– Давай сюда одеяло, – приказала мать Лоретте, – то, легкое, в стенном шкафу наверху.
Кушетка была чересчур узкой, чтобы на ней можно было комфортно разместиться вдвоем. Они крутились-вертелись, стонали, хихикали, зевали, кряхтели немилосердно. И вдруг – цзынь! – выскочила пружина. Стася свалилась на пол. Мону это дико развеселило. Она хохотала до упаду. Слишком уж громко, на мой вкус. Хотя, с другой стороны, откуда ей было знать, что эта драгоценная кушетка, продержавшаяся без малого полвека, могла бы при бережном отношении протянуть еще лет десять-двадцать? «У нас» не принято было смеяться над чужой бедой.
Матушка между тем при всей своей неуклюжести опустилась на карачки – выяснить, где и насколько серьезно сломалась кушетка. («У нас» ее называли софой.) Стася по-прежнему лежала на полу, словно ожидая дальнейших указаний. Мать суетилась возле нее, как бобер у поваленного дерева, – то с одной стороны подлезет, то с другой. Тут появилась Лоретта с одеялом и как зачарованная уставилась на весь этот спектакль. (Такого у нас еще не бывало!) Отец же, который отродясь ничего не чинил да и вообще был не ахти какой мастер, тут вдруг проявил неожиданную прыть и побежал на задний двор поискать кирпичей.
– Где молоток? – твердила мать.
Зрелище папаши с кирпичами под мышкой вызвало у нее гримасу презрения. Она собралась починить все как следует – причем теперь же и немедленно.
– После, – остановил ее отец. – Им сейчас надо поспать.
С этими словами он опустился на четвереньки и подпер кирпичами торчащие внизу пружины.
Стася тут же поднялась с пола, но только чтобы снова юркнуть к Моне на кушетку и залечь лицом к стене. Они лежали, свернувшись калачиком, в затылок друг другу, притихшие, как два сморенных сном бурундучка. Я вернулся на свое место и стал наблюдать, как убирают со стола. Мне сотни раз доводилось присутствовать при этом ритуале, и его порядок никогда не нарушался. Даже во время будничных обедов на кухне. Первое – первым, второе – вторым…
«Вот хитрые стервы!» – подумалось мне. По идее это они должны были бы убирать со стола и мыть посуду. Голова раскалывается! Старо как мир и предельно просто. Что ж, придется отдуваться одному. А может, оно и лучше: я давно знаю все ходы. Теперь уж все равно, о чем говорить, – о дохлых кошках, прошлогодних тараканах, язвах миссис Швабенхоф, воскресной службе, щетках для ковра, Вебере и Филдсе или о новой пассии модного менестреля. Я все равно не сомкну глаз, пусть даже это будет длиться до полуночи. (Сколько, интересно, они собрались проспать, эти пьяные тетери?) Если они решили не торопиться с пробуждением, то им, наверное, без разницы, надолго ли мы здесь застрянем. К тому же надо будет еще и закусить на дорожку. Не можем же мы сбежать в пять-шесть вечера. Тем более на Рождество. Надо еще поводить хоровод вокруг елки и пропеть эту кошмарную песенку – «О Tannenbaum!»[14]14
«Елочка» (нем.).
[Закрыть]. А там, разумеется, последует полный перечень всех наших предыдущих елок – да какая из них краше, да как мне в детстве не терпелось узнать, что за подарки меня ожидают. (И при этом ни слова о Лоретте!) Да какой я был чудный ребенок! Да как много читал, да как хорошо играл на пианино! А какие велосипеды мне дарили, а какие роликовые коньки! Да еще духовое ружье! (И ни слова о револьвере.) Интересно, он по-прежнему лежит у них в ящике среди вилок и ножей? Помнится, дала она нам жизни, мамуля наша, когда однажды вечером схватилась за револьвер. К счастью, в барабане не было ни одного патрона. Наверняка она об этом знала. Все как всегда…
Нет, ничего не изменилось. Мне стукнуло двенадцать, и часы остановились. Что бы им обо мне ни нашептывали, я все равно оставался для них тем милым мальчонкой, который когда-нибудь повзрослеет, оперится и станет превосходным коммерческим портным. Вся эта блажь с писательством… чепуха – перебешусь со временем. А эксцентричная новая жена… рано или поздно и это пройдет. Образумлюсь еще. В итоге все этим кончают. Они не боялись, что когда-нибудь я, как старый добрый дядюшка Пол, захочу покончить с собой. Я не такой. К тому же у меня голова на плечах. Крепыш, одним словом. Просто зелен еще, дикий и необузданный, вот и все. Чересчур начитанный… да и друзья все какие-то непутевые. Конечно, обойдется без имен, но я знал, что еще немного – и мне зададут этот вопрос, как всегда исподволь, как всегда вкрадчивым тоном, пряча глаза: «А как малышка?» – это о моей дочери. И я, не имея о ней ни малейшего понятия и даже не зная наверняка, жива ли она, спокойно, со знанием дела отвечу: «О-о, она у нас молодцом!» – «В самом деле? – с ехидцей переспросит мать. – Так ты с ними общаешься?» С ними – это значит с моей бывшей женой. «Не напрямую, – отвечу я. – Стенли время от времени докладывает». – «А что Стенли, сам-то он как?» – «Нормально…»
Как бы мне хотелось поговорить с ними о Джонни Поле! Но они сочтут это странным, и даже очень. Еще бы, я ведь не виделся с ним, наверное, со своих семи-восьми лет. Да, пожалуй. Они и не подозревали, особенно ты, драгоценная моя мамочка, что все эти годы я хранил о нем самые живые воспоминания. С течением лет образ Джонни и правда проступает все ярче и ярче. Временами – разве вы могли себе такое представить! – я вспоминаю о нем как о своем маленьком кумире – одном из очень немногих, которых мне довелось узнать. Вы-то уж наверняка не помните, что у Джонни Пола был самый ласковый, самый нежный голос на свете. И не знаете, что, хотя я был тогда совсем еще несмышленыш, я увидел его глазами то, чего не открыл мне никто другой. Для вас он был всего лишь сыном угольщика, мальчишкой-иммигрантом, грязным итальяшкой, который не очень хорошо говорил по-английски, зато всякий раз при встрече с вами почтительно приподнимал шляпу. Как же это вы могли допустить, чтобы такой субъект стал кумиром вашего ненаглядного отпрыска? Да и знали ли вы вообще, что творилось в голове вашего своенравного сына? Вы не одобряли ни книг, которые он читал, ни товарищей, которых он себе заводил, ни девчонок, в которых влюблялся, ни игры, в которые играл, ни того, кем хотел стать. Вам ведь всегда было «лучше знать». Правда, вы не слишком давили. Вы избрали другую тактику – «ничего не вижу, ничего не слышу». Со временем у меня всю эту дурь как рукой снимет. Размечтались! Год от года я становился только хуже. Вот вы и решили сделать вид, что в мои двенадцать лет часы остановились. Вы никак не могли принять своего сына таким, каким он был. Вы предпочли того меня, который вас устраивал. Меня двенадцатилетнего. А дальше – хоть потоп…
И год спустя, в эти же безбожные праздники, вы все так же спросите меня, продолжаю ли я писать, и я все так же отвечу «да», и вы все так же пропустите это мимо ушей или отреагируете, как на каплю вина, случайно упавшую на вашу любимую скатерть. Вы не желаете знать, почему я пишу, а если бы я все-таки сказал, вы бы и бровью не повели. Вам надо пригвоздить меня к стулу и заставить слушать это говенное радио. Вам надо, чтобы я сидел и слушал ваши бездарные пересуды о соседях и родственниках. Вы будете продолжать так со мной обращаться, даже если у меня хватит наглости или идиотизма объявить вам в самых недвусмысленных выражениях, что все, о чем вы тут говорите, для меня – большая куча дерьма. И я увяз уже в нем по самые уши, в дерьме этом. Можно попробовать и другой ход – изобразить живейший интерес. Вот он я – прямо трепещу от восторга! «А что это за оперетта? Прекрасный голос. Просто восхитительный! Все слушал бы и слушал…» Можно даже сгонять наверх и вытащить старые пластинки Карузо. Какой был голос, а! Интересно, что с ним сейчас? («Сигару? Спасибо, не откажусь!») Э, нет, увольте, мне больше не наливать! В глазах словно песку насыпано, и только вековое бунтарство не дает мне заснуть окончательно. Чего бы я не отдал, чтобы пробраться наверх, в ту крошечную пропыленную, выгороженную из коридора спаленку без единого стула, без коврика и картин, и заснуть сном мертвеца! Сколько, сколько раз, рухнув на ту самую постель, я молился, чтобы мне больше никогда не открыть глаз! А однажды – помнишь ли, милая моя мамочка? – ты вылила на меня ушат ледяной воды, потому что в твоих глазах я был ленивым, нерадивым оболтусом. Да, я в тот раз действительно сорок восемь часов пролежал в постели. Но какая же это лень, мама? Где тебе было понять, что к матрасу меня придавило мое разбитое сердце? Ты бы и это высмеяла, если бы у меня хватило идиотизма открыть тебе душу. О, эта жуткая, жуткая спаленка! Там я пережил, наверное, целую тысячу собственных смертей. И там же я видел сны, там же мне являлись видения. Я даже молился в той самой постели, обливаясь горькими слезами. (Как я хотел ее, одну ee!) Когда же все это прошло, когда я наконец ощутил в себе силы и желание воскреснуть для жизни, моим любимым и единственным товарищем, к которому я всегда мог обратиться, стал велосипед. О, эти длинные, заведомо бесфинишные заезды на пару с самим собой, когда, усердно крутя педали, я загонял свои горькие мысли в конечности и со скоростью ветра катил по гладким гравиевым дорожкам в надежде вытряхнуть их из себя, – но безуспешно. Всякий раз как я спешивался, ее образ был тут как тут, а с ним – шлейф боли, сомнений и страха. Однако сидеть в седле и крутить педали было куда большим благом, нежели стоять у станка и завинчивать гайки. Мой драндулет был частью меня, он отвечал всем моим требованиям. В этом ему не было равных. Нет, милые мои слепые бессердечные родители, что бы вы мне ни говорили, что бы вы для меня ни делали, это никогда не приносило мне столько радости и утешения, сколько давал мой механический «рысак». Хорошо бы, вас тоже можно было разбирать, как велосипед, и любовно протирать и промасливать все детали!
– Не желаешь прогуляться с отцом?
Голос матери вырвал меня из моих грез. Ума не приложу, как я оказался в кресле. Может, задремал и не заметил? Как бы то ни было, при звуке ее голоса я встрепенулся.
Протирая глаза, я увидел, что она протягивает мне трость. Трость деда. Цельного черного дерева, с серебряной рукоятью в виде лисицы – хотя, возможно, это была мартышка.
Я одним махом вскочил на ноги и стал натягивать пальто. Отец стоял наготове, поигрывая стеком с набалдашником из слоновой кости.
– Свежий воздух тебя взбодрит, – сказал он.
Мы инстинктивно двинулись к кладбищу. Отец любил гулять на кладбище – не оттого, что слишком жаловал покойников, а из-за птиц, деревьев, цветов и воспоминаний, которые обычно навевают тишина и покой могил. Дорожки были уставлены скамейками, где можно было присесть и пообщаться с Природой, а то и с богом подземного царства, если угодно. Мне не надо было напрягаться, чтобы поддерживать беседу с отцом, – он давно привык к моим уклончивым, лаконичным ответам, к моим неубедительным отговоркам. Да он и не пытался меня разговорить. Ему было достаточно, что кто-то просто шел рядом.
На обратном пути мы прошествовали мимо школы, куда я ходил в детстве. Напротив школы тянулся ряд неприглядных, обшарпанных домов с квартирами во весь этаж, вдоль каждого из которых красовались фасады магазинов, неотразимые, как улыбка кариозного рта. В одном из этих домов вырос Тони Марелла. По какой-то непонятной причине, упоминая имя Тони Мареллы, отец всегда ожидал, что это вызовет у меня бурю восторга. И если уж он о нем заикался, то никогда не упускал случая сообщить мне об очередном продвижении этого отпрыска даго по лестнице славы. У Тони теперь солидная должность в одном из ведомств государственной службы, и еще он баллотируется на пост конгрессмена, или что-то в этом роде. Разве я об этом не читал? Во всех газетах писали. Не мешало бы мне как-нибудь с ним повидаться, рассудил отец… авось, что и выгорит.
На подходе к нашим пенатам мы миновали дом, принадлежащий семейству Гроссов. Оба младшие Гроссы тоже вышли в люди, сказал отец. Один – армейский капитан, другой – коммодор. Что-то не очень верится, думал я, слушая путаные речи отца, чтобы кто-то из Гроссов дослужился до генерала. (Даже мысль о том, что в этом квартале, на этой улице может родиться генерал, казалась полнейшим абсурдом.)
– А что сталось с тем чокнутым парнишкой, что жил дальше по улице? – спросил я. – Ну, знаешь, там, где были конюшни?
– Лошадь откусила ему руку, вспыхнула гангрена.
– Ты хочешь сказать, он умер?
– Да уж давно, – ответил отец. – По правде говоря, все они умерли, все братья. Одного убило молнией, другой поскользнулся на льду и проломил череп… А этот, первый-то, – на него пришлось надеть смирительную рубашку… умер он чуть позднее, от кровоизлияния. А отец их всех пережил. Он был слепой, если помнишь. Тоже под конец умом тронулся. Все сидел мышеловки мастерил.
Почему, спрашивал я себя, мне никогда не приходило в голову обойти всю эту улицу за домом дом и написать хронику жизни ее обитателей? Какая бы книга получилась! «Книга ужасов». И таких родных ужасов. Тех будничных трагедий, которые редко когда попадают на первые полосы газет. Мопассан чувствовал бы себя здесь в родной стихии…
Когда мы пришли домой, оказалось, что все уже проснулись и весело щебетали за столом. Мона и Стася пили кофе. Вероятно, его сварили по их просьбе: моя мать никогда бы не стала подавать кофе в неурочное время, между приемами пищи. Кофе предназначался для завтрака, игры в карты и kaffee-klatsches[15]15
Сплетен (нем.).
[Закрыть]. И тем не менее…
– Ну как, хорошо погуляли?
– Хорошо, мама. Бродили по кладбищу.
– Чудесно. Могилы не заросли?
Она подразумевала семейное захоронение. А точнее – могилу ее отца.
– Там и для тебя местечко заготовлено, – присовокупила она, – и для Лоретты тоже.
Я украдкой взглянул на Стасю – не перекосилось ли у нее лицо. Тут подала голос Мона. И кто только ее за язык тянул!
– А он не умрет! – заявила она.
Мать скривилась, как кислую сливу съела. Затем сочувственно улыбнулась – сначала Моне, потом мне. И, уже едва сдерживая смех, изрекла:
– Не обольщайся, и он там будет – как и все мы. Взгляни-ка на него: ему еще и сорока нет, а он уже облысел. Совсем о себе не думает. Да и о тебе тоже, – подытожила она, придав лицу выражение благожелательного укора.
– Вэл – гений, – настаивала Мона, увязая еще глубже. Она готова была, по обыкновению, углубиться в детали, но мать ее осадила.
– А разве обязательно быть гением, чтобы писать рассказы? – спросила она. В ее голосе слышался зловещий вызов.
– Вовсе нет, – ответила Мона, – но Вэл был бы гением, даже если бы не писал.
– Ц-ц-ц… – с сомнением процокала мать, – что-то не заметно, чтобы он был гением по части добывания денег.
– Ему не надо думать о деньгах, – отпарировала Мона. – Это моя забота.
– Так что же, он будет сидеть дома и изводить бумагу, – закапали первые капли яда, – в то время как ты, такая красивая молодая женщина, должна будешь трудиться в поте лица? Да, времена меняются. Когда я была девочкой, мой отец сидел за портновским столом с утра до ночи. Это он зарабатывал деньги. Ему не требовалось вдохновение… равно как и гениальность. Он был слишком занят тем, чтобы вырастить нас, детей, здоровыми и счастливыми. Мы ведь росли без матери… она не выходила из психиатрической лечебницы. Но у нас был он – и мы его обожали. Он был нам и отец, и мать. И мы никогда ни в чем не нуждались. – Она на мгновение умолкла, чтобы поточнее прицелиться. – Однако этот молодой человек, – и она кивнула в мою сторону, – этот, с позволения сказать, гений слишком ленив, чтобы ходить на работу. Надеется, что жена взвалит на свои плечи заботы о нем, а заодно и о его первой жене и ребенке. Если бы он хоть что-то зарабатывал своей писаниной, я бы и слова не сказала. Но продолжать писать, когда это ничего не дает… нет, этого я понять не в силах.
– Но, мама… – начала было Мона.
– Послушайте, – вклинился я, – а не лучше ли нам оставить эту тему? Сколько можно об одном и том же? Что зря воздух сотрясать. Я и не надеюсь, что ты поймешь. Но все-таки попробуй… Твой отец ведь не вдруг стал первоклассным портным, верно? Ты сама рассказывала, как долго он ходил в подмастерьях, как усердно трудился, как переезжал из города в город, исколесив всю Германию, и как в итоге, спасаясь от воинской повинности, перебрался в Лондон. То же самое и в литературе. Нужны годы и годы, чтобы достичь мастерства. Плюс еще годы, чтобы добиться признания. К тому же, когда твой отец шил мундир, он заранее знал, кто его будет носить. Ему не надо было таскаться с ним по городам и весям, обивая пороги в поисках покупателя…
– Все это одни разговоры, – сказала мать. – С меня довольно, наслушалась. – И, поднявшись, отправилась на кухню.
– Подождите! – взмолилась Мона. – Выслушайте меня… Пожалуйста! Мне известны недостатки Вэла. Но я прекрасно понимаю, что с ним творится. Он вовсе не праздный мечтатель – он действительно работает. И за письменным столом – гораздо усерднее, чем на любой другой работе. Его работа в том и состоит, чтобы изводить бумагу, как вы это называете. Для этого он и создан. Господи, как бы мне самой хотелось иметь призвание – дело, в которое свято веришь, в которое готов вложить всю свою душу. Для меня огромное счастье видеть, как Вэл работает. Он становится совершенно другим человеком. Порой я его даже не узнаю. Такой серьезный, такой вдумчивый… целиком уходит в себя. Кстати, у меня тоже был хороший отец, отец, которого я любила всей душой. И он тоже хотел стать писателем. Но у него была слишком трудная жизнь. Большая семья, нищета… Мы ведь иммигранты. А мама моя была женщина с претензиями. К отцу меня тянуло гораздо больше, чем к ней. Может, потому что он неудачник. Для меня он, как вы понимаете, неудачником не был. Я его обожала. Мне было все равно, кем он был и что делал. А временами он, прямо как Вэл тут сейчас, строил из себя клоуна…
При этих словах мама слегка встрепенулась, с любопытством взглянула на Мону и изрекла: «О!» Очевидно, ей еще не доводилось слышать, чтобы кто-то выносил на обсуждение этот аспект моей личности.
– Я знаю, что у него есть чувство юмора, – сказала она, – но чтобы его назвали клоуном…
– Просто она так выразилась, – пояснил отец.
– Нет, – упорствовала Мона, – именно это я и хотела сказать: клоун.
– Где это видано, чтобы писатель был клоуном! – последовала сентенциозная ослиная реплика мамы.
Тут уж любой бы не выдержал. Но только не Мона. Она поражала меня своей выносливостью. Теперь она была сама серьезность. (А может, она просто воспользовалась возможностью доказать мне свою верность и преданность?) Как бы то ни было, я решил предоставить ей полную свободу действий. Лучше уж здоровый спор – хотя и рискованный, – чем всякая тарабарщина. Оживимся, по крайней мере.
– Если он начинает фиглярничать, – продолжала Мона, – значит его обидели. Он ведь такой чувствительный. Даже слишком.
– А мне казалось, кожа у него довольно толстая, – возразила мать.
– Должно быть, вы шутите. Я не знаю более ранимого существа. Художники вообще народ уязвимый.
– Это точно, – подтвердил отец. Наверное, он вспомнил о Рёскине, а может, об этом бедолаге Райдере с его нездоровыми пейзажами, которые выдавали в нем патологически уязвимого человека.
– Знаете, мама, не важно, сколько Вэлу понадобится времени, чтобы его признали и воздали ему должное. У него всегда буду я. А я не дам ему умереть с голоду и не допущу, чтобы он страдал. – (Я кожей почувствовал, как от моей матери снова пахнуло холодом.) – Я отлично помню, что случилось с моим отцом, – с Вэлом это не повторится. Он будет делать то, что считает нужным. Я в него верю. И не перестану верить, даже если все от него отвернутся. – Она немного помолчала, затем заговорила еще более серьезно: – Не могу понять, почему именно вы не хотите, чтобы он писал. Ясно же, что не из-за денег. Как заработать на жизнь, это, согласитесь, только наша с ним проблема. Не хочу вас обидеть, но я все же скажу: если вы не примете его как писателя, то навсегда потеряете как сына. Разве вы сможете его понять, не зная этой стороны его натуры? Конечно, он мог бы стать кем-то другим, каким бы вы больше его любили, – хотя трудно понять, кем именно, когда знаешь его… когда его знаешь таким, каким, по крайней мере, знаю его я. И что ему толку доказывать вам, мне или кому-то еще, что он может быть таким, как все? Вам интересно, хороший ли он муж, отец и все такое прочее. Да, хороший, смею вас заверить. Но его не измерить этой меркой! То, что он в себе несет, принадлежит всему миру, а не просто семье, детям или отцу с матерью. Возможно, вам это покажется странным. Или даже жестоким.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?