Текст книги "Нексус"
Автор книги: Генри Миллер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Фантастика! – воскликнула мать. Как хлыстом полоснула.
– Что ж, фантастика так фантастика. Но что есть, то есть, и никуда от этого не денешься. Быть может, когда-нибудь вы прочтете его книгу и будете гордиться тем, что написал ее ваш сын.
– Не дождетесь! – отрезала мать. – По мне, так лучше бы он окопы рыл.
– Может, и это придется – чем черт не шутит, – сказала Мона. – Некоторые художники сводят счеты с жизнью гораздо раньше, чем их признают. Вот и Рембрандт закончил свои дни на улице, в нищете. А ведь он был одним из самых великих…
– А Ван Гог? – кукарекнула было Стася.
– Это еще кто такой? – фыркнула мать. – Очередной писака?
– Нет, художник. Причем сумасшедший. – У Стаси вздыбился «гребешок».
– По мне, так все они чокнутые, – изрекла мать.
Стасю разобрал смех. Она так расхохоталась, что не могла остановиться.
– А я? – заливалась она. – Я-то как же? Вы что, не знаете, что я тоже чокнутая?
– Тебе это придает особый шарм, – сказала Мона.
– Да вы что! Я же законченная психопатка! – кричала Стася, давясь от смеха. – Это все знают.
От меня не укрылось, что мать занервничала. Никому не возбраняется щегольнуть словцом «чокнутый», однако заявить во всеуслышание, что ты психопатка, – это уже совсем другой коленкор.
Положение спас отец.
– Кто-то клоун, кто-то чокнутый, ну а ты у нас кто? – обратился он к Моне. – Ну-ка, выкладывай, что у тебя не так.
Мона улыбнулась и, расплываясь в блаженстве, проговорила:
– Я совершенно нормальная. Именно это меня и беспокоит.
Теперь он повернулся к матери:
– Художники все таковы. Им необходимо быть чуть-чуть с придурью, чтобы писать картины – или книги. Помнишь старину Джона Имхофа?
– А при чем тут Имхоф? – спросила мать, в недоумении воззрившись на отца. – Разве ему так уж необходимо было уходить к другой женщине, бросать жену и детей, чтобы доказать, что он художник?
– Да я совсем не о том, – отмахнулся он. Жена раздражала его все больше и больше, тем более что он отлично знал, какой она может быть упрямой и непонятливой. – Помнишь выражение его лица, когда мы застали его за работой? Там, в маленькой комнатке, где он писал свои акварели, когда все укладывались спать. – Он обратился к Лоретте: – Будь добра, сбегай наверх, принеси ту картину, что висит в кабинете. Ну знаешь, ту, где мужчина и женщина в шлюпке… у мужчины за спиной еще вязанка сена.
– Да, – задумчиво проговорила мать, – славный он был человек, этот Джон Имхоф, пока жена попивать не начала. Хотя, должна сказать, детьми он никогда особенно не интересовался. Знать ничего не желал, кроме своего искусства.
– Хороший был художник, – сказал отец. – У него есть прекрасные работы. Помнишь, какие витражи он сделал для соседней церквушки? А что получил за свой труд? Жалкие гроши. Нет, я никогда не забуду Джона Имхофа, что бы он там ни натворил. Жаль только вот, у нас так мало его работ.
Тут появилась Лоретта с картиной. Стася взяла ее и стала рассматривать с нескрываемым интересом. Я опасался, как бы она не брякнула что-нибудь насчет чрезмерной академичности, ан нет, Стася проявила максимум такта и благоразумия. Отметила лишь, что акварель выполнена блестяще… просто мастерски.
– Это не самая легкая техника, – сказала она. – А он, случайно, не работал маслом? Мне довольно сложно судить об акварелях. Но видно, что он свое дело знает. – Она помолчала. Затем, словно предугадав ответный ход, прибавила: – Есть один акварелист, который меня поистине восхищает. Это…
– Джон Сингер Сарджент! – воскликнул отец.
– Точно! – обрадовалась Стася. – А вы откуда знаете? То есть как вы догадались, что я именно его имела в виду?
– Есть только один Сарджент, – сказал отец, повторив суждение, которое он не раз слышал от своего предшественника Исаака Уокера. – Есть только один Сарджент, точно так же как есть только один Бетховен, один Моцарт, один да Винчи… Верно?
Стася расплылась в лучезарной улыбке, почувствовав, что теперь вольна говорить все, что вздумается. Но прежде чем открыть рот, она бросила на меня взгляд, который говорил: «Что же ты не сказал, что у тебя такой отец?»
– Я их всех изучила, – начала она, – а теперь вот пытаюсь найти себя. Я вовсе не такая сумасшедшая, какой только что себя выставила. Просто я знаю больше, чем могу переварить, вот и все. У меня есть талант, но я не гений. При отсутствии гениальности все прочее теряет смысл. А я хочу стать каким-нибудь Пикассо… женщиной-Пикассо. Роль Мари Лорансен меня не устраивает. Вы понимаете, о чем я?
– Конечно! – воскликнул отец. Мать в знак протеста удалилась на кухню. Было слышно, как она гремит ложками-плошками. Она потерпела поражение.
– Это копия с одной известной картины, – пояснил отец, возвращаясь к акварели Джона Имхофа.
– Не важно, – ответила Стася. – Многие художники копировали работы своих кумиров… А что, вы говорите, с ним произошло, с вашим Джоном Им…
– Он сбежал с другой женщиной. Увез ее в Германию, где они познакомились, когда были детьми. Потом началась война, и больше мы не получали от него вестей. Погиб, вероятно.
– А как вам Рафаэль? Нравится?
– Непревзойденнейший рисовальщик, – с ходу ответил отец. – И Корреджо… тоже был великий художник. А Коро! Сможете побить хорошего Коро? То-то же! А вот Гейнсборо я никогда особо не жаловал. Другое дело – Сислей…
– Положим, с этим мы разобрались, – сказала Стася, готовая теперь резвиться всю ночь. – А модернисты… их вы тоже любите?
– Джон Слоун, Джордж Лакс… вы этих ребят имеете в виду?
– Нет, – ответила Стася, – я говорю о таких асах, как Пикассо, Миро, Матисс, Модильяни…
– До них я еще не дорос, – признался отец. – Но импрессионистов я точно люблю – то, что у них видел. И Ренуара, разумеется. Впрочем, он ведь не модернист?
– В каком-то смысле, может, и модернист, – сказала Стася, – во всяком случае, он из тех, кто мостил дорогу.
– Он несомненно любил цвет, это чувствуется, – продолжал отец. – И был хороший рисовальщик. Все его женские и детские портреты настолько красивы, что от них невозможно оторвать глаз. А цветы, платье – во всем столько радости, столько ласковой неги, столько жизни! Он раскрасил свое время, и вы должны это признать. Да, прекрасная была эпоха – О, Пари! – пикники на берегах Сены, «Мулен-Руж», эти роскошные сады…
– Вы напомнили мне о Тулуз-Лотреке, – вставила Стася.
– Моне, Писсарро…
– Пуанкаре! – не удержался я.
– Стриндберг! – это уже Мона.
– Да, был такой очаровательный псих, – сказала Стася.
Тут в дверях появилась мамаша.
– Всё о психах толкуете? А я уж решила, что этот вопрос исчерпан. – Она обвела нас взглядом и, удостоверившись, что мы без нее не скучаем, ретировалась. Этого ей не пережить. Кто дал нам право в таком непозволительном тоне говорить об искусстве! К тому же ее коробило при одном упоминании этих странных заморских имен. Как-то это не по-американски.
Вот и скоротали день, и, благодаря Стасе, гораздо лучше, чем я ожидал. Она произвела настоящий фурор – отец был в восторге. Даже когда он по простоте душевной объявил, что ей надо было родиться мужчиной, ничего страшного не произошло.
Когда вдруг, откуда ни возьмись, появился фамильный альбом, Стася чуть не забилась в экстазе. Какой паноптикум – целый выводок психопатов-эксцентриков! Один дядя Теодор из Гамбурга чего стоит – этакий прифранченный хер с замашками денди. Георг Шиндлер из Бремена – еще один модник, Бо Браммел гессенской породы, хранивший верность стилю 1880-х аж до конца Первой мировой. Генрих Мюллер из Баварии, мой дед по отцу, – точная копия императора Франца-Иосифа. Георг Инзель, наш домашний дурак, – выпучился, как очумелый козел, из-за своих огромных закрученных усов à lа кайзер Вильгельм. Женщины на фотографиях выглядят более загадочными. Моя бабушка по матери, полжизни прокуковавшая в психиатрической лечебнице, вполне могла бы сойти за героиню одного из романов Вальтера Скотта. У тети Лиззи, монстрихи, которая спала с родным братом, кокетливый вид блудливой старой хрычовки с прической «вшивый домик» на валиках и разящей наповал улыбкой. Тетя Анни в купальном костюме довоенного образца выглядит как дзанни из комедии Мака Сеннета, готовый выставить себя на посмешище. Тетя Амелия, сестра моего отца, – ангел с бархатными карими глазами… писаная красавица. Миссис Кикинг, старая экономка, эта – точно ненормальная, страшна как смертный грех – вся рожа в бородавках и карбункулах…
Каковые и приводят нас к вопросу о генеалогии… Тщетно я пытал своих стариков на предмет наших предков. Их познания ограничивались лишь собственными родителями, дальнейшее туманно и подозрительно.
Неужели их родители никогда не рассказывали им о своей родне?
– Почему же, конечно рассказывали. Но со временем все забылось.
– А художники среди них были? – спросила Стася.
И мать, и отец ответили, что, по их сведениям, художников у них в роду не было.
– Зато были поэты и музыканты, – сказала мама.
– И еще мореходы и крестьяне, – добавил отец.
– Вы это точно знаете? – спросил я.
– С чего вдруг такой интерес ко всей этой ерунде? – недоумевала мать. – Они же все давно умерли.
– Мне надо знать, – ответил я. – Вот поеду когда-нибудь в Европу и сам все выясню.
– Ищи-свищи ветра в поле! – фыркнула мать.
– Что-нибудь да высвищу! Мне бы хотелось больше знать о своих предках. Может, не все они немцы.
– Действительно, – поддержала Мона, – может, у вас в семье и славяне были.
– Временами в Генри проглядывает что-то монгольское, – на голубом глазу выдала Стася.
Мать почувствовала себя оскорбленной. Монгол для нее – все равно что дебил.
– Он – американец, – заявила она. – Мы здесь все теперь американцы.
– Да! – пискнула Лоретта.
– Что – да? – спросил отец.
– Что Вэл тоже американец, – пояснила Лоретта. И присовокупила: – Только он слишком много читает.
Мы все рассмеялись.
– И еще он больше не ходит в церковь.
– Ну ладно, ладно, – сказал отец. – Никто из нас не ходит в церковь, но мы все равно христиане.
– И у него слишком много друзей-евреев.
Снова дружный взрыв смеха.
– Давайте-ка лучше перекусим, – предложил отец, – а то ведь нашим гостям не ровен час домой собираться. Будет и завтра день.
Снова накрыли на стол. Холодные закуски, на сей раз, и чай с пудингом. Лоретта всю дорогу обиженно сопела.
Через час мы стали прощаться.
– Смотрите не простудитесь, – напутствовала мать, – до метро ведь целых три квартала. – Она прекрасно знала, что мы возьмем такси, но у нее язык не поворачивался произнести это слово: такси она чуралась, как и искусства.
– А мы скоро увидимся? – спросила в дверях Лоретта.
– Надеюсь, – ответил я.
– На Новый год?
– Возможно.
– Не пропадайте, – ласково сказал отец. – Успехов тебе в работе!
На углу мы поймали такси.
– Фух! – выдохнула Стася, когда мы загрузились.
– А что, не так уж плохо, – сказал я.
– О-о-о! – простонала Стася. – Слава богу, у меня нет родственников и не надо никого навещать.
В такси мы расслабились. Стася сбросила туфли.
– Нет, ну этот альбом! – сказала она. – В жизни не видела такого скопища дегенератов, да еще в одной семье. Ты хоть понимаешь, какое это чудо, что ты родился здоровым?
– Почти все семьи такие, – ответил я. – Родословное древо человека – это всего лишь гигантская Tannenbaum, переливающаяся спелыми, отполированными маньяками. Сам Адам и тот небось был скособочившимся одноглазым монстром… Надо бы выпить. Интересно, осталась ли у нас хоть капля кюммеля?
– Мне понравился твой отец, – сказала Мона. – В тебе много от него, Вэл.
– Зато мамаша!.. – воскликнула Стася.
– А что – мамаша? – спросил я.
– Я бы давно ее удавила.
Моне это показалось забавным.
– Странная женщина, – сказала она, – немного напоминает мою мать. Такая же лицемерка. И упрямая, как ослиха. Такая же деспотичная и зашоренная. И хоть бы капля любви, хоть самая малость!
– Я никогда не буду матерью, – сказала Стася. Мы все рассмеялись. – И женой тоже. Хватит с меня того, что я женщина. Терпеть не могу женщин. Все они мерзкие стервы, даже лучшие из них. Я буду тем, кто я есть, – персонификацией особи женского пола. И чтобы впредь не смели заставлять меня так одеваться, очень вас прошу. Я чувствую себя полной дурой – и какой-то ненастоящей к тому же.
Добравшись до своих пенатов, мы устроили ревизию имевшегося у нас спиртного. Оказалось не так уж плохо: кюммель, конечно, плюс бренди, ром, бенедиктин, куантро. Заварили крепкий черный кофе, уселись за стол-кишку и принялись болтать как старые друзья. Стася сняла корсет. Он висел на спинке стула, как музейная реликвия.
– Если не возражаете, – сказала она, – я распущу грудь, пусть отдыхает, – и любовно ее погладила. – А она у меня ничего, правда? Хотя можно бы и побольше… Я ведь еще девственница.
– Странно все-таки, что твой отец заговорил о Корреджо, – продолжала Стася. – Думаешь, он действительно его знает?
– А почему нет? – ответил я. – Между прочим, они с Исааком Уокером, этим его предшественником, часто посещали аукционы. Возможно, он и Чимабуэ знает, и Карпаччо. А слышали бы вы, как он говорит о Тициане! Можно подумать, они вместе учились.
– Что-то я совсем запуталась, – сказала Стася, подливая себе бренди, – твой отец рассуждает о художниках, сестра – о музыке, мать – о погоде. На деле же никто из них ничего в этом не смыслит. Они как говорящие грибы… Представляю, какая чудненькая получилась у вас эта прогулочка – на кладбище. Я бы точно с ума сошла.
– А Вэлу хоть бы что, – сказала Мона, – он и не такое выдержит.
– Почему, интересно? – любопытствовала Стася. – Потому что он писатель? Лишний материал, что ли?
– Возможно, – ответил я. – Наверное, нужно перейти вброд не одну реку дерьма, чтобы добраться до истоков реальности.
– Это не для меня, – сказала Стася. – Я предпочитаю Виллидж, каким бы фальшивым он ни был. Там хотя бы можно проветрить мозги.
Теперь заговорила Мона. Ее только что осенила блестящая идея.
– Почему бы нам всем не смотаться в Европу?
– Запросто! – с легкостью подхватила Стася.
– Это очень легко устроить, – продолжала Мона.
– Конечно, – сказала Стася. – Я всегда могу занять денег на дорогу.
– А там, извините, на что жить? – поинтересовался я.
– На что и здесь, – ответила Мона. – Чего проще?
– А на каком языке изъясняться будем?
– Английский, Вэл, знают все. Кроме того, в Европе толпы американцев. Особенно во Франции.
– Так мы что, их доить будем?
– Я этого не сказала. Просто при желании всегда можно что-то придумать.
– Мы могли бы работать натурщицами, – сказала Стася, – хотя бы Мона. Я для этого слишком волосатая.
– Ну а мне что прикажете делать?
– Писать, конечно! – воскликнула Мона. – Что ты еще можешь!
– Твоими бы устами… – сказал я, поднялся и стал выхаживать по комнате.
– Что ты маешься? – спросили они хором.
– Европа! Вы помахали ею перед моим носом, как куском недожаренного мяса. В отличие от вас, для меня это не пустые мечты. Знали бы вы, что со мной делается, когда я слышу это слово! Оно – как обещание новой жизни. Но чем там зарабатывать на жизнь? Мы не знаем ни слова по-французски, мы ни на что не способны… все, что мы умеем, это облапошивать людей. Да и в этом мы не ахти какие корифеи.
– Что-то ты чересчур серьезен, Вэл, – сказала Мона. – Призови на помощь воображение!
– Правильно, – подхватила Стася, – ты должен попытать счастья. Вспомни Гогена!
– Или Лафкадио Хирна! – добавила Мона.
– Или Джека Лондона! – продолжала Мона. – Нечего надеяться, что кто-то устелет твой путь розами. Под лежачий камень вода не течет.
– Да знаю я, знаю, – пробурчал я и сел за стол, обхватив голову руками.
Вдруг Стася воскликнула:
– Придумала!.. Сначала поедем мы с Моной, а когда все устроится, вызовем тебя. Что ты на это скажешь?
На это я только хрюкнул. Я давно слушал их лишь вполуха. Мои мысли убежали далеко вперед. Я уже утюжил тротуары Европы, стрекотал с прохожими, потягивал вино на террасах людных кафе. Я был один, но совсем не одинок. Воздух пах по-другому, люди выглядели по-другому. Даже цветы и деревья были другими. Как мне этого хотелось – чего-то другого! Иметь возможность говорить не таясь, быть понятым, быть принятым. Страна кровных родственников – вот что такое для меня Европа. Вотчина художника, бродяги, мечтателя. Да, Гогену там и впрямь тяжко пришлось, а Ван Гогу и того хуже. А сколько тысяч других, о ком мы ничего не знаем, чьих имен никогда не услышим, сгнили заживо, растворились в небытии, так ничего и не совершив…
Я устало поднялся из-за стола, больше вымотанный разговорами о поездке в Париж, хотя бы только предполагаемой, нежели тягомотными часами, проведенными в лоне семьи.
«Я туда еще доберусь! – сказал я себе, готовясь ко сну. – Чем я хуже других? – (Под „другими“ я подразумевал как прославленных знаменитостей, так и неудачников.) – Даже птицы туда долетают».
Увлеченный этой мыслью, я воображал себя вторым Моисеем, выводящим свой народ из пустыни. Пойти против течения, повернуть процесс вспять, начать великий поход в обратном направлении, назад, к истокам! Вымести эту бескрайнюю пустыню, называемую Америкой, смыть с нее все ее бледные лица, остановить этот бессмысленный шурум-бурум… вернуть континент индейцам… Вот это был бы триумф! Европа в ужасе взирала бы на это представление. Они там что, совсем, что ли, сдурели, раз покидают страну, текущую млеком и медом? Так, значит, Америка – всего лишь сон? Вот именно! – прокричал бы я всему миру. И к тому же дурной. Давайте начнем все сначала. Будем возводить новые храмы, будем снова петь в унисон, будем слагать стихи не во славу смерти, а во славу жизни! Шагая стройными рядами, плечо к плечу, делать только то, что необходимо и жизненно важно, строить только на века, творить только на радость. Давайте снова начнем молиться – неизвестному богу, но всерьез, всем сердцем и душой. Да не сделают нас рабами мысли о будущем. Да полнится день днем. Да отверзем мы сердца и дома наши. Долой тигеля! Только чистые металлы, самые благородные, древнейшие. Пошли нам новых вождей, иерархов, гильдии ремесленников, поэтов, ювелиров, государственных мужей, ученых, бродяг, шарлатанов. И зрелищ – а не парадов! Карнавалов, факельных шествий, крестовых походов! Разговор из любви к разговору, труд из любви к труду, почести из любви к почестям…
Слово «почести» вернуло меня к реальности. Оно прозвенело, как будильник под самым ухом. Нормально – сидит вошь под ногтем и рассуждает о почестях! Я зарылся глубже под одеяло, а когда задремал, мне приснилось, что я размахиваю крошечным американским флагом. Старое доброе звездно-полосатое! Гордо держа его в правой руке, я вышел на поиски работы. Или у меня нет преимущественного права получить работу – у меня, полноценного американского гражданина, сына респектабельных родителей, примерного радиослушателя, хулигана-демократа, преданного идеям прогресса, расовых предрассудков и процветания? Шагаю, взяв курс на работу; с языка готово сорваться обещание сделать своих детей еще в большей степени американцами, чем их родители, и, если надо, вырастить из них подопытных кроликов на потребу нашей благословенной Республике. Повесьте мне на плечо винтовку, покажите, куда стрелять! Увидите, патриот я или нет. Америка – американцам! Вперед шаго-о-м…арш! Свобода или смерть! (А в чем разница?) Единая нация, неделимая, et cetera, et cetera. Зрение – в норме, амбиции – безграничны, прошлое – безупречно, энергия – неистощима, будущее – блестяще. Ни болезней, ни иждивенцев, ни комплексов, ни пороков. Готов работать, как троянский конь, шагать в ногу, целовать флаг – американский флаг – и всегда и везде разоблачать врага. Все, чего я прошу, мистер, – это дать мне шанс.
– Опоздал! – доносится из темноты.
– Как это – опоздал?
– А так! Перед тобой еще двадцать шесть миллионов пятьсот девяносто пять тысяч четыреста девяносто три полноценных каталепта – все отлитые из нержавеющей стали, все стопроцентные до мозга костей, все как один одобрены врачебно-экспертной комиссией Министерства здравоохранения, Обществом трудящихся христиан, «Дочерьми американской революции» и ку-клукс-кланом.
– Дайте мне ружье! Какой-нибудь дробовик, чтобы я мог снести себе башку, – взмолился я. – Для меня это позор.
А ведь и впрямь позор. Хуже – куча нормального сертифицированного дерьма.
– Хуй вам! – взвизгнул я. – Я знаю свои права.
7
Мысль о том, что они могут бросить меня, как собаку, а сами отправиться на разведку в Европу, снедала меня, делала раздражительным, более непредсказуемым, чем когда-либо, и толкала подчас на какие-то изуверские поступки. Сегодня я мог выйти на поиски работы, твердо решив встать на ноги, а завтра – целый день просидеть дома и прокорпеть над пьесой. Ночами, когда мы собирались за столом-кишкой, я по возможности старался запротоколировать их разговоры.
– Зачем тебе это? – спрашивали они.
– Чтобы уличить вас во лжи, – отвечал я.
Или:
– Глядишь, использую в пьесе.
Эти реплики предназначались для того, чтобы подперчить диалоги моих красавиц. Те же, в свою очередь, всячески старались направить меня по ложному следу. То «косили» под Стриндберга, то под Макса Боденхейма. Чтобы спутать им карты, я зачитывал наиболее впечатляющие куски из своего путевого журнала, который теперь всегда таскал с собой, отправляясь в странствия по злачным местам Виллиджа. Это мог быть либо разговор (переданный дословно), подслушанный у входа в какой-нибудь кафетерий или ночной клуб, либо общий отчет о нравах, бытующих в этих заведениях. Но главная моя хитрость состояла в том, чтобы в нужный момент ловко ввернуть одну-другую реплику, оброненную (или якобы оброненную) в адрес Моны и Стаси кем-то из их знакомых. Большей частью реплики эти были вымышленные, но в то же время достаточно правдоподобные, чтобы заставить моих пташек понервничать или развязать языки, чего я, собственно, и добивался.
Всякий раз, теряя над собой контроль, они начинали противоречить одна другой и выбалтывали такое, чего я и не предполагал услышать. Наконец я делал вид, что чрезвычайно поглощен работой над пьесой, и просил их писать под мою диктовку, предупредив, что надумал начать с последнего акта – так, мол, удобнее. Моей истинной целью, разумеется, было показать им, как может закончиться наша ménage à trois[16]16
Жизнь втроем; любовный треугольник (фр.).
[Закрыть]. От меня тут требовалась некоторая доля притворства и быстрая смекалка.
Записывать взялась Стася, Моне же было поручено слушать и вносить коррективы. Изображая из себя заправского драматурга, я с важным видом расхаживал по комнате, курил сигарету за сигаретой, пуская клубы дыма, регулярно прикладывался к бутылке, не переставая при этом жестикулировать, как режиссер на съемочной площадке, разыгрывал действие в лицах, попеременно пародируя то Мону, то Стасю, чем, конечно же, доводил их до истерики, особенно когда дело касалось псевдоамурных сцен, в которых я показал, что они лишь притворяются, что влюблены друг в друга. Время от времени я прерывался, чтобы справиться у них, не выглядят ли эти сцены чересчур надуманными, чересчур притянутыми за уши, ну и так далее. А иногда они сами меня прерывали, чтобы подвергнуть сомнению точность портретов или диалогов, и тогда, стараясь перещеголять друг дружку, они обеспечивали меня материалом на будущее, подбрасывая новые реплики, ходы, комбинации; мы говорили все разом, каждый по-своему исполняя свою роль, только уже никто ничего не записывал, так что, когда мы успокаивались, ни один из нас толком не мог вспомнить ни кто что говорил, ни кто что делал, ни что было до, а что – после. По ходу дела я постепенно вводил в пьесу все больше правды, все больше реальности, искусно воссоздавая сцены, при которых никогда не присутствовал, и ошеломляя моих «героинь» их же собственными признаниями, их же тайными умыслами. Некоторые из этих случайных попаданий, как видно, до такой степени запутывали их и сбивали с толку, что им не оставалось ничего другого, кроме как обвинять друг дружку в предательстве. Бывало, что, не догадываясь о скрытом смысле своих слов, они обвиняли меня в том, что я шпионю за ними, подслушиваю, приставив ухо к замочной скважине, и тому подобное. А иногда тупо смотрели друг на дружку, силясь понять, действительно ли они говорили или делали то, что я им приписывал. Однако, невзирая на то что этих красавиц не вполне устраивала моя интерпретация их поступков, они входили в раж и требовали еще и еще. Словно каждая видела себя на сцене в своей истинной роли. Сопротивляться было бесполезно.
В самый кульминационный момент я делал финт ушами, то есть умышленно бросал моих помощниц, сославшись либо на мнимую головную боль, либо на то, что я выдохся, или же – заявив, что эта чертова пьеса никуда не годится и глупо продолжать тратить время на такую ерунду. Вот уж когда они становились как шелковые! Стараясь меня задобрить, они приходили домой, нагруженные всякой снедью, включая бутылочку-другую хорошего вина. И даже баловали меня гаванскими сигарами.
Чтобы лишний раз их помучить, я, разнообразия ради, мог в самом начале работы соврать, что не далее как пару часов назад со мной произошел чрезвычайно интересный эпизод, и, как бы по рассеянности, сбивался на подробнейший отчет об этом мифическом приключении. А в один из вечеров я уведомил их, что нам придется на время отложить работу над пьесой, потому что я будто бы устроился билетером в один из бурлеск-театров. Они были оскорблены до глубины души. Несколькими днями позже я объявил, что отказался от работы в театре, так как решил стать лифтером. Это их добило.
Однажды утром я проснулся с твердым намерением выбить себе штатную должность – солидную должность. Какую точно, я пока не знал, главное – чтобы это было что-то стоящее, что-то значительное. Когда я брился, у меня родилась идея нанести визит главе сети магазинов одного из торговых объединений и попросить его организовать для меня место. О своем трудовом прошлом и о побитых мною рекордах по вылетам с работы я, разумеется, распространяться не буду – просто скажу, что я писатель, что состою на вольных хлебах и теперь вот надумал предоставить свой талант в их распоряжение. А что тут такого? Молодой человек во цвете лет, который успел повидать мир и которому прискучило растрачивать себя по пустякам, решил наконец определиться, присмотреть себе тепленькое местечко – постоянное – на каком-нибудь перспективном предприятии вроде их объединения. (Объединения фирменной торговли находились еще в зачаточном состоянии.) И если мне дадут шанс, я смогу продемонстрировать… тут я дал волю фантазии.
Одеваясь, я попутно вносил поправки в речь, с которой намеревался обратиться к президенту торговой сети «Гобсон и Гольбейн» мистеру У. X. Хиггинботаму. (Не дай бог, окажется глухим!)
Вышел я довольно поздно, зато был полон оптимизма, опрятен и элегантен как никогда. Я вооружился Стасиным портфелем, не удосужившись поинтересоваться его содержимым. Главное – выглядеть «по-деловому».
День выдался жутко холодный, а головной офис находился в оптовом магазине недалеко от канала Гованус. Пока туда доберешься… Так что, выскочив из трамвая, я был вынужден припустить в галоп. В подъезд я входил с раскрасневшимися щеками, изо рта валил пар. Когда я скользил по гладкому полу мрачного вестибюля, мне бросилась в глаза огромная надпись на доске объявлений: «Бюро по найму прекращает прием посетителей в 9:30». А было уже одиннадцать. Изучая доску объявлений, я заметил, что на меня как-то странно смотрит лифтер. Войдя в лифт, он кивнул в сторону доски и спросил:
– А это видел?
– Мне не нужна работа, – ответил я, входя в кабинку следом за ним. – У меня встреча с секретарем мистера Хиггинботама.
Лифтер смерил меня скептическим взглядом, но ничего не сказал. Он с силой захлопнул дверцу, и лифт медленно пополз вверх.
– Восьмой, пожалуйста!
– Без тебя знаю! Командуют тут всякие… Ты по какому вопросу?
Лифт мало того что еле тащился, он вдобавок визжал и постанывал, точно свинья в опоросе. Мне даже показалось, что лифтер специально его притормаживает.
Теперь он впился в меня взглядом в ожидании ответа. «Да что он на меня взъелся?» – недоумевал я. Может, ему просто физиономия моя не нравится?
– Долго объяснять, – начал было я, но тут же осекся, наткнувшись на его устрашающе свирепый взгляд. Ответив ему тем же и стараясь не отводить глаз, я продолжал: – Да, двумя словами тут не обой…
– Цыц! – рявкнул он с такой силой, что даже лифт остановился – между этажами, разумеется. – Еще слово, и я тебя… – «придушу!» – изобразил он жестом.
Убедившись, что имею дело с маньяком, я решил больше не открывать рта.
– Слишком много болтаешь, – сказал он, дернув рычаг, и лифт, содрогнувшись, снова пошел вверх.
Я стоял молча, глядя прямо перед собой. На восьмом этаже мой мучитель открыл дверь, и я спешно покинул кабину, опасаясь, как бы мне не дали пинка под зад.
К счастью, нужная мне дверь оказалась сразу напротив. Взявшись за ручку, я спиной почувствовал, что лифтер наблюдает за мной из лифта. У меня закралось подозрение, что он остался там стоять, чтобы поймать меня, когда меня вышвырнут, как пустую бутылку. Открыв дверь, я вошел в кабинет и нос к носу столкнулся с девицей, стоявшей на воротах, которая не только меня не отфутболила, но даже одарила приветливой улыбкой.
– Я к мистеру Хиггинботаму, – доложил я. К этому времени заготовленная речь напрочь вылетела у меня из головы, а мысли сбивались и стучали, как рассыпавшиеся кегли.
К моему вящему изумлению, «вратарша» не задала мне никаких вопросов. Она просто сняла телефонную трубку и вполголоса произнесла несколько слов – так тихо, что я ничего не разобрал. Повесив трубку, она повернулась ко мне и медовым голосом проговорила:
– Сейчас вас примет секретарь мистера Хиггинботама.
Секретарь не заставил себя ждать. Это был мужчина средних лет, приятной наружности, учтивый и обходительный. Я назвал свое имя и проследовал за ним к его столу в дальнем конце длинной прямоугольной комнаты, уставленной множеством других столов и разного рода техникой. Он устроился за огромным полированным столом без единого лишнего предмета и жестом указал мне на уютное кресло напротив, в которое я рухнул, тотчас же почувствовав облегчение.
– Мистер Хиггинботам сейчас в Африке, – начал секретарь, – его не будет несколько месяцев.
– Ясно, – сказал я, подумав, что мне это только на руку: я не могу доверить свое дело никому, кроме мистера Хиггинботама лично. Но я прекрасно понимал, что даже в этом случае уйти сразу было бы неблагоразумно: лифтер наверняка рассчитывает именно на такой исход дела.
– Он на большом сафари – охотится на львов, – добавил секретарь, по-видимому давая себе время ко мне прицениться и понять, стоит ли сразу дать мне от ворот поворот или прощупать почву поглубже. Однако держался он все так же учтиво и, очевидно, ждал, что я сам раскрою карты.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?